Когда вошел Яша, все сидели уже за столом; одни молчали, другие разговаривали о ценах:
   - Осетрина как вздорожала!
   - К рыбе приступа нет!
   - Уважаю я осетрину.
   Мало-помалу подходили все новые лица: пришел издатель сонников и страшных предсказаний, пришел похоронный кондитер, пришли лабазники, хозяин двадцати лихачей и хоругвеносцы. Среди них вошли незаметно и четыре сыщика - второго сорта - на случай поддержать настроение. Вскоре комната наполнилась, и Благодетель приступил к делу.
   Прежде всего он отрекомендовался:
   - Русский патриот, Василий Васильевич Воронов, преданный своему отечеству, престолу, самодержавию и православию. По совету князя Сардинина я пригласил вас сегодня, почтенное собрание, обсудить наши русские дела и принять меры к спасению нашего государства, которому грозит великая опасность от внутренних врагов, более дерзких и опасных, чем враги внешние... Вот господин Щов, только что вернувшийся из Петербурга, лучше меня объяснит вам суть дела. Господин Щов, будьте любезны сказать вступительное слово.
   Из-за стола поднялся высокий худощавый человек с маленькими бесстрастными глазами, гладко остриженный, с выбритой бородой и подрезанными усами; лицо это, казалось, было очень удобно гримировать и придавать ему любое выражение.
   - Почтенное собрание! - начал он, вынимая из кармана бумажку и все время косясь на нее. - Трудное и ужасное время переживает наше дорогое отечество. Изменники и крамольники, потерявшие честь и совесть, кричат по всей России: "Долой правительство и царя, мы сами хотим управлять народом и царством". Они хозяйничают уже в городах и земствах, выжимают с крестьян земские сборы и мечтают опять восстановить крепостное право.
   - Крамольники! - крикнули четыре голоса из разных углов, и в ответ им по собранию глухо пронесся ропот.
   - Они отрицают бога и православную веру, отрицают отечество, царя и верных слуг его, убивая лучших людей, преданных губернаторов и честных министров. Кто же эти люди, ведущие нас на край пропасти? Эти люди студенты, профессора, учителя, адвокаты, писатели и жиды!
   Новая волна ропота пронеслась по собранию.
   - Взглянем же, что стало с нашим народным хозяйством. Все разорено: дела испорчены, кредит подорван, и все это началось с проклятого слова "доверие", которое, не подумавши, бросил один либеральный министр назло действительной опоре России - самодержавию! Этим проклятым словом он вверг страну в несказанные беды. А другой министр, покровитель лендов, прямо отдал отечество на растерзание инородцам и всяким врагам...
   - Правильно! - закричал вдруг банщик, очнувшись от спячки. - Все жулики и изменники!
   Он ударил по столу тяжелой ладонью и, перебивая оратора, горячо продолжал:
   - Всех их к чертовой матери!
   Настроение вдруг поднялось. Много голосов заговорило сразу, но банщик кричал громче всех, стуча по столу:
   - К чертовой матери! Всех их к чертовой матери!
   Оратор пытался что-то сказать, но его уже не слушали, а бранили обоих министров, называя их предателями.
   Кто-то прибавил к двум третьего, потом прибавил еще одного, а потом уже все загалдели вообще про начальство.
   - Велика больно власть дана! - сердился один.
   - Теснят народ и знать ничего не желают, - перебивал Другой.
   - Зазнались! - добавил третий. - Ни суда на них, ни управы!
   - Жертвы наши разграбили, а мы-то сдуру несли денежки-то. А они по карманам.
   - Денежки наши - турлы!.. Фью!
   - А полиция? Житья нет! Что захочет, то и ломит без меры, без толку: штрафует, орет, придирается.
   - Пристав у нас был - этакое животное!
   - А наш-то пристав: намедни так на меня и хрипит, так и топочет ногами.
   - А моего дворника из Москвы выслал. Спрашивается:
   за что?
   - Зазнались! Пора бы им кулаки-то сшибить!
   - Только себе морды отращивают, окаянные!
   - Всех их к чертовой матери!
   Говорили и кричали все разом, и чем больше шумели, тем больше разгорячались. Бранили войну, бранили какихто мошенников, роптали на налоги и ругали полицию. Настроение слагалось не в пользу оратора. Напрасно пытался он перейти снова к речи, напрасно кричали сыщики про жидов и студентов, и напрасно махал руками Воронов, призывая к порядку.
   - Почтенное собрание!.. Почтенное собрание!.. - надрывался он, обливаясь холодным потом. - Вы не про то!
   Тише! Не про это речь! Подождите!.. Почтенное собрание!
   Но страсти разгорелись, и им уже не было удержа.
   - Минин! Спасайте! - бросился, наконец, Воронов чуть не со слезами к Красавицыну. - Лезьте на стол. Кричите им что-нибудь!
   Красавицын точно ждал этого. Ловко занес он на стол ногу и вдруг вырос над всем обществом с раскинутыми врозь руками.
   - Народ православный! - гаркнул он во весь голос.
   Неожиданность удалась. Все повернули глаза к новому
   оратору и притихли, тем более что привезенный им молодец успел кое-кого пырнуть пальцами под ребра и сказать:
   "Гляди! гляди!"
   - Народ православный! - повторил Красавицын, не зная, что говорить дальше; сердце его колотилось, кровь стучала в виски.
   Самолюбие не позволяло ему слезть теперь со стола, не сказавши ни слова, и он с своей высоты глядел почти с ужасом в эти десятки чужих глаз, в эти бороды и лица, обращенные к нему в ожидании чего-то важного и большого. Это молчание, которое он вызвал своим окриком, теперь давило его. Он понимал, что еще секунда - и все расхохочутся, и он уйдет, сгорая со стыда, а завтра весь город будет знать, как Красавицын говорит речи.
   - Народ православный! - воскликнул он еще раз, теряясь, не рассуждая и делая что-то бессознательное.
   Трясущимися руками он распахнул вдруг полу своего пиджака и, хватая из бумажника деньги, запальчиво мял их и бросал на стол, приговаривая.
   - Вот!.. Вот!.. Вот!..
   Потом вытащил кошелек и так же страстно и неожиданно для самого себя раскрыл его над столом, и, когда зазвенели рубли, полтинника, золото и мелочь, он почти уже шепотом восклицал, но резко, на всю комнату:
   - Вот! Вот!
   От денег, сыпавшихся на скатерть и на пол, и от той страстности, с которой Красавицын все это делал, впечатление было велико и сильно. Все осторожно начали подгребать бумажки в одну кучу, а некоторые нагибались я поднимали с пола монеты.
   - Жертвую! - восклицал Красавицын, овладевая опять собою и чувствуя, что честь спасена. - Сложимся, объявим подписку, наймем добровольцев: пусть дуют проклятых крамольников!
   - Бить! - радостно поддержали сыщики.
   - Бей их! Бей! - ответили еще голоса, а Воронов захлопал в ладоши и весь просиял.
   - Кладу и я от себя на доброе дело, - сказал он, медленно роясь в бумажнике.
   - И я кладу на алтарь отечества! - добавил торговец с медалями, выбрасывая золотой.
   И другие все согнули головы над кошельками, стараясь достать и положить в общую кучу так, чтобы другие не заметили - сколько.
   - Теперь мы видим, - говорил Воронов, - как велико негодование против крамолы во всех слоях населения. Нам дорого ваше сочувствие, а за средствами и силами дело не станет: народ горит желанием сокрушить врагов родины.
   Да погибнет крамола! - торжественно воскликнул он, поднимая над головою кулак.
   - Бить! Бить! - поддержало собрание.
   - Телеграмму послать в Петербург! - настаивал кто-то.
   - Уже близится радостный час, - громко продолжал Воронов, покрывая голосом общий шум, - когда все мы, истинно русские люди, соберемся победоносно под святые стены Кремля, под благовест и трезвон наших московских колоколов. Из соборов вынесем мы торжественно наши хоругви и святые иконы и крестным ходом двинемся тысячными толпами по древней столице, колыбели нашей веры и самодержавных царей! Да сгинет измена! Нет пощады крамольникам!
   - Ур-а-а! - закричали сыщики, а остальные горячо поддержали:
   - Правильно! Дельно! Нечего их миловать!
   - Сочувствуем! - кричал банщик, ероша волосы. - Гнать их всех к чертовой матери!..
   V
   Не прощаясь ни с кем, Яша незаметно ушел.
   Странное, смутное чувство испытывал он, выйдя на свежий воздух. Магазины все были заперты и темны, и все эти торговые улицы и переулки, оживленные днем, теперь были тихи и безлюдны. Полная луна освещала пустые тротуары и мостовую, золотила железные глухие ставни дверей с висячими большими замками и гляделась в серые зеркальные стекла. Кое-где сидели сторожа на принесенных ящиках, скучливо прохаживался городовой, и только изредка проезжали экипажи, точно среди глухой ночи, хотя было вовсе не поздно и на других улицах было еще светло, оживленно и людно.
   Часа два тому назад Яша шел сюда возбужденный и бодрый, а возвращался теперь усталый и подавленный.
   Он не понимал себя, чувствовал какое-то недоумение и не знал, что сказать завтра дедушке.
   Путь его лежал через Кремль.
   По обычаю, снявши шапку в Спасских воротах, он с непокрытой головой шел против сквозного ветра и думал о том, как все они, тысячными толпами, вскоре пойдут здесь с пением и хоругвями, а те - другие - будут в это время лежать по кладбищам и больницам с переломанными костями. И ему было жутко и в то же время соблазнительно ожидание этого.
   - Яша! А, Яша! - услышал он осторожный оклик и вздрогнул от неожиданности.
   Перед ним стоял Федор и протягивал руку, но не так, как здороваются, а как благословляют.
   - Отец Федор! - изумился Яша. - Вы как здесь?
   - Я здесь у приятеля... Еще ведь не поздно. Я все тебя поджидал: второй раз выхожу глядеть. Ну что? Кончилось собрание?
   - Я ушел. Другие еще остались.
   - Ночь-то какая красавица! - шепнул Федор, взглядывая на небо. - Вот хорошо как! Чисто летом!.. Я тебя провожу немножко. Я сегодня ночую здесь вот, - кивнул он куда-то в сторону. - Мне не поздно: меня пустят.
   Они шли уже рядом.
   На Федоре было надето чье-то чужое черное пальто, похожее на монашеское, очень узкое, которое он все старался запахивать, но оно расходилось и обнажало ему то ноги, то шею.
   - Расскажи, Яша, что было?
   Яше и самому хотелось высказаться раньше, чем сообщать дедушке. Федора он знавал с детства и, хотя считал его человеком пустым и пропащим, все-таки верил ему и не стеснялся с ним.
   - Пойдем к памятнику, - звал его Федор, - там скамеечка есть; посидим, потолкуем. Очень мне интересно, Яша.
   Даже спать не могу.
   - Пойдемте, - согласился Яша.
   Они пересекли плац-парад и, взглянув мельком на статую Александра, вошли в гулкую сквозную галерею, всю освещенную луной, с черными тенями от колонн и арок, распластавшихся наискось по каменному полу.
   - Со всей России сюда жертвы несли, - промолвил Федор, оглядываясь направо и налево. - Весь народ давал по грошам да по монетам в память освободителя. А его вон куда занесли, за ограду, в четыре стены!.. Все боятся, как бы народ-то дальше не заговорил про свободу... Вот и спрятали... Свобода, видно, вроде сокровища: всякому хочется взять, да не всякому хочется дать.
   Они сели на гранитную скамью у самого обрыва, откуда при свете луны виднелось Заречье с его домами и колокольнями, с длинными фабричными трубами, утопавшее в туманной серебристой мгле.
   Яша начал рассказывать, а Федор молча слушал и только изредка покашливал или произносил "гм! гм!", словно подтверждая что-то.
   - Что же, ваш Воронов своим колокольным звоном хочет весь народ, что ли, сделать счастливым? - спросил, наконец, Федор, неожиданно и ласково накрывая своей холодной рукой Яшину руку. - Нет, Яша! Народ по деревням с голоду пухнет, и ему не до колокольного звона. Голодному нужен хлеб, а обиженному - правда. А святую правду еще никто кулаками да палками не доказывал. Так-то, милый! Ты подумай об этом.
   Он помолчал и добавил:
   - Где правда и где неправда - кому лучше знать?
   Образованного человека в этом деле не проведешь: он понимает. И нужду народную понимает получше лодырей или жандармов. Ты подумай об этом.
   Яше было неприятно все это слушать. И без того он чувствовал себя сбитым с толку, а тут еще Федор подливал масла в огонь.
   - Видишь Александра Второго? Это он отдал приказ об отмене крепостного права. А народ ему памятник поставил. Подумай-ка.
   - А студенты его убили! - воскликнул вдруг Яша и встал. - Прощайте, отец Федор. Мне пора. Вы уж дедушкето не очень говорите про ваши мысли, а го он вас и в лавку перестанет пускать. Лучше помалкивайте, а то прогонит!
   - Помолчу до поры до времени, - жестко улыбнулся Федор, тоже вставая и запахивая свое узкое пальто.
   Яше показалось, что он обидел Федора, и ему стало жалко его и стыдно. Чтобы загладить это, он протянул ему руку и сказал, точно прося прощения:
   - Приходите в субботу... У нас в Линии будет общественный молебен. Певчих человек двадцать будет... Протодьякона пригласили.
   Федор почувствовал настроение Яши. Он понял его и с улыбкой ответил, пожимая в свою очередь руку и забывая обиду:
   - А драться не будешь, помолясь богу?
   - Нет! - засмеялся тот.
   - Ну, ладно; приду. И дедушке ничего говорить не стану. Да ведь он все равно убежден, что я очень люблю студентов и говорю то же, что говорят студенты; а студенты, по его мнению, из человеческих черепов пиво пьют... Ста ю быть, ни им, ни мне никакого доверия нет. Знаю я это.
   Он засмеялся и все еще не выпускал Яшину руку. Ему хотелось сказать Яше что-то хорошее, хотелось сказать спасибо за то, что он устыдился своей грубости.
   - Дай я тебя поцелую, - сказал он тихо. - А теперь иди с богом. Прощай.
   И когда Яша пошел, Федор через минуту окликнул его:
   - Яша!.. Народ может быть счастливым и сытым!
   - А как? - спросил тот.
   - Подумай, - ответил Федор, и голос его странно и загадочно прозвучал среди ясной тихой ночи.
   Яша задумался.
   Все в эту ночь для него было тайною и вопросом. Он медленно шел, опустив голову, пытаясь один на один с самим собою разобраться во всем, что сегодня слышал и видел. Острая любознательность томила его: он знал, что манифест об освобождении крестьян подписал Александр Второй и что его же, Александра Второго, убили бомбой. Почему? За что? Наконец - кто?
   Яше было непонятно все это, и он с жестокостью и с отвращением думал об этих людях, и в то же время ему вспоминались слова Федора о царских слугах, которые и тогда были, и тогда кричали, что освобождение есть погибель и что все это не нужно и невозможно, и тоже, как теперь, собирались колотить образованных людей... Стало быть, ученые люди стояли за что же: за свободу? и за кого: за народ?
   А Яша слышал от дедушки, что такое значило быть крепостным. Если бы не свобода, то и Яша теперь был бы где-нибудь пастухом или поваренком или ездил бы на запятках кареты... Его продал бы один барин другому барину, как продают теперь лошадь или собаку, или вот сапоги, в которых он идет... Его драли бы палками и розгами на конюшне, женили бы на кривой пузатой девке, отдали бы на всю жизнь в солдаты - и никто не мог бы вступиться за него и сказать, что все это разбой и ужас.
   А все это бывало. Про все это рассказывал дедушка, рассказывал про старую служанку, которая всю жизнь не знала, куда девался ее муж, которого однажды позвали к барину. С тех пор полсотни лет прошло, а она все не знала еще - поминать ли его за здравие, или за упокой...
   Проходя через мост, Яша остановился. Облокотясь о перила, он взглянул вниз, где темные далекие воды, сверкая верхними струями, бесшумно стремились куда-то вдаль и тьму. На серебрившуюся поверхность было весело и приятно глядеть, но было жутко и страшно думать, что под этим серебром таится что-то темное, глубокое и живое. Оно также движется, медленно и тяжело, огромное, невидимое, движется во тьме и плывет где-то внизу и тайно уходит куда-то вдаль, и никто не знает, что оно в эту минуту несет в себе...
   VI
   Дом Синицыных стоял в переулке, невдалеке от моста.
   Это был деревянный оштукатуренный особняк, небольшой по виду, но очень емкий, с мелкими комнатами, с лестницами, темными закоулками и чуланами; ворота были всегда заперты, и на звонок выходил дворник с двумя собаками.
   Яша пробрался сначала в ворота, потом в дверь на чер"
   ном ходу и, боясь зашуметь, осторожно стал подниматься по скрипучей лестнице к себе в мезонин. От печки, мимо которой он шел, веяло теплом; в сумраке комнат пахло лампадным маслом, и в тишине было слышно, как шуршали по лестнице и по обоям черные тараканы, большие, похожие на жуков, выползавшие только ночью, о которых деды и прадеды говорили, что они приносят дому счастье.
   Все спали в доме. Яша шел по памяти, не зажигая свечи; внезапный хруст половицы иногда пугал его, и он останавливался на секунду, чтобы послушать - не разбудил ли кого.
   Не спала только его сестра. На темном полу коридора, под дверью, лежала полоска света, и Яша знал, что эта полоска бывает бледной, если в комнате горит лампадка, а теперь она была ярче и резче - стало быть, в комнате был огонь.
   - Дуня! - осторожно шепнул он, останавливаясь возле двери.
   Ответа не было.
   Яша видел, как полоска вдруг побледнела, а за дверью послышался торопливый шорох и шелест, и было слышно, как сестра задула лампу.
   - Дуня! - громче повторил Яша.
   - Кто здесь? - раздался неприветливый голос.
   - Это я, Дуня.
   - Что тебе надо?
   Яша не знал, что ответить. Ему хотелось слышать человеческий голос, хотелось в эту смутную для него ночь сказать кому-нибудь про себя и про свои чувства. С сестрой он никогда не разговаривал ни о чем серьезном; здороваясь по утрам, они целовались по детской привычке, но не знали друг про друга ничего и жили чужими. Дуня была годом старше его, однако он, так же как отец и дедушка и как все вообще в доме, относился к ней снисходительно ласково, как к девушке взрослой, которая вскоре выйдет замуж и уйдет из семьи, и потому никто не пытался заглянуть в ее душу.
   - Что случилось? - спросила, наконец, Дуня и приоткрыла дверь.
   Она была одета и, видимо, еще не ложилась, хотя в комнате было теперь темно и только бледный огонек лампадки делал сумрак прозрачным и спокойным. Она крепко держалась одной рукой за косяк, а другою за дверь, точно оберегая вход от внезапного вторжения.
   - Дуня, - нерешительно начал Яша. - Ты читаешь вот книжки... Скажи мне: за что убивают царей?
   Она взглянула на него подозрительно и удивленно.
   - На что тебе?.. На что тебе это?
   Яша молчал и не шел никуда - ни к себе, ни к Дуне.
   Он стоял, понурив голову, и глядел в сторону, на темный порог.
   - Что с тобой?.. Откуда ты пришел?
   Дуня пытливо и недоверчиво вглядывалась в его лицо, но оно было темно, и вокруг все было темно.
   - Что с тобой?.. Яша!
   Он молчал.
   Дуня тронула его за рукав.
   - Яша!
   - Я ничего понять не могу, - ответил он, смутясь и не зная, что теперь делать. - У меня в душе точно мельница какая-то ворочается... Хочется убежать куда-нибудь... Я ничего не понимаю... Решительно ничего не понимаю, - тихо повторил он.
   Дуня протянула руку и приложила ладонь к Яшиному лбу: он был холоден.
   - Ты здоров?
   - Здоров.
   Никогда еще они не говорили так, ни разу в жизни.
   Прикосновение теплой, легкой девичьей руки вызвало в Яше внезапную и небывалую нежность. И Дуне тоже стало вдруг радостно и хорошо, точно к сиротливой, одинокой душе ее приблизилась другая душа, такая же одинокая и сиротливая, требующая себе отклика.
   - Яша...
   - Дуня...
   Оба они сказали это вместе; они шепотом назвали друг друга по имени, и оба почувствовали, что это ценнее и ближе, чем все их утренние поцелуи за всю их жизнь.
   - Войди, Яша, - сказала Дуня, распахивая дверь и снова запирая ее на крючок. - Садись вот здесь, - указала она на стул. - Что с тобой? Говори.
   Яша был рад, что в комнате не было огня, кроме лампадки, горевшей в красном стакане перед большой иконой с темным ликом и темными, скрещенными на груди ладонями. Он рад был этому бледному, мягкому свету, этому прозрачному розовому полумраку; ему не хотелось показывать сестре своих глаз, на которые готовы были каждый миг навернуться слезы, и он тихим, прерывающимся шепотом начал рассказывать ей про знакомство с Вороновым, про свое желание умереть за царя и за правду, про сегодняшнее собрание, на которое он шел с трепетом и радостью, но ушел с него смущенный, и, наконец, про встречу с Федором и про свои сомнения.
   - Мне надо знать, где правда. Мне непременно надо знать правду.
   - Какую правду? - тихо и внимательно спросила Дуня.
   Они все время разговаривали шепотом, потому что вокруг все спали, и оба они боялись, чтобы кто-нибудь не проснулся и не подслушал их.
   - Я не знаю, где правда и какая она, - говорила Дуня, в первый раз в жизни исповедуя свои думы и свои мечты. - Я знаю одно: все мы несчастны. Все несчастны, которые здесь живем. Не потому, Яша, что дедушка с бабушкой и папаша люди дурные, - не потому. Они люди вовсе не дурные. Может быть, мы с тобой хуже их. Они хорошие, но - по-своему. Они честные и добрые... очень честные... но посвоему... Их не переделаешь. Но мы-то? Я-то сама? Я задыхаюсь здесь. Понимаешь, задыхаюсь. Точно меня зарыли в могилу... точно я для них какой-то щенок или котенок, или... я уж не знаю сама - что я для них. А ведь они меня любят, - я знаю, - желают мне счастья... Но беда в том, что ихнее счастье для меня все равно что для птицы клетка, для живого человека - тюрьма!.. Видишь, какая я нехорошая, неблагодарная...
   Она вздохнула и, сложив на коленях руки, опустила голову. Яша молчал: все в эту ночь было для него загадкой и тайной.
   - Ты видал ли, Яша, чтобы я улыбалась? Видал ли, чтоб я радовалась чему-нибудь, открывала бы душу? Ты не видал этого? Да и не знал, вероятно, что все это бывает иногда нужно человеку... очень нужно!
   Растерянно и изумленно Яша зашептал в ответ искренне, от всего сердца:
   - Нешто тебе чего не хватает, Дуня? Ты скажи мне... Я тебе все достану. Только скажи мне, Дуня. Я все достану.
   - Свободы мне надо, Яша! - просто и тихо шепнула в ответ ему сестра и в первый раз улыбнулась - горько и ласково. - Свободы! Только свободы, а остальное все неважно, да и все будет; все будет, чего захочу, была бы свобода, Яша!
   - Знаешь, что? - вдруг сказала она таинственно и сделалась строгой. Поклянись мне, что никогда и никому не скажешь ни единого слова, пока сама не позволю.
   Она указала на образ:
   - Клянешься молчать? Я поверю.
   Глядя друг другу в глаза, они молчали, словно испытывая один другого.
   - Ну?
   - Поверь. Я буду молчать.
   - Поклянись, Яша.
   Яша встал и перекрестился на образ.
   - Вот, ей-богу, не скажу никому, - прошептал он, волнуясь. - Ей богу, никому и никогда не скажу!
   Дуня еще колебалась, но уже глядела с доверием на брата. Тайна мучила ее самое. Тайну эту хотелось сказать, но тайна была велика и свята.
   - Яша, - тихо сказала она, - взгляни на стол: вот моя тайна.
   Яша посмотрел на стол, но ничего особенного не заметил: возле погашенной лампы лежала стопка книг и исписанные страницы бумаги.
   - Не пойму, Дуня, - ответил он искренне.
   - Ты знаешь меня только, какая я днем и вечером у вас там, внизу; а какая я здесь, у себя, сама с собой - ты не знаешь!.. Что у меня в душе, что у меня в мыслях, что в моем сердце - ты знаешь?
   - Откуда ж мне знать? Ты - девушка... у вас свои мысли, свои дела; а у нас, у мальчиков, свои. Ты тоже вот не знаешь, какую я теперь муку переживаю с этой историей. И никогда не поймешь. Я и сам тоже понимать начинаю только, когда я вот здесь... один, ночью... у себя, наверху.
   Ну-ну, рассказывай свою тайну.
   - Какая я там, внизу? - повторила Дуня. - Я вяжу, шью, разливаю чай, запираю чуланы. А вот, Яша, приходит ночь - и я совсем другая. Вы все ложитесь спать, а я запираю эту дверь и сажусь за этот стол.
   Она затаила дыхание.
   - Я учусь, - выговорила она с благоговением.
   - Чему? - со страхом прошептал Яша.
   - Учусь! - повторила Дуня и вся засияла от улыбки, от радости, от высказанной, наконец, тайны. - Я, как пленница, Яша, каждую ночь подкапываю свою тюрьму. Каждую ночь я приближаюсь к цели. И настанет день, когда я вырвусь отсюда и уйду, куда захочу.
   - Куда?
   - Не знаю. На волю!
   - Как не знаешь?
   - Я сейчас подкапываюсь, как вор, и учусь, как вор, чтоб никто не знал, но если я уйду отсюда, то, знай, уйду, как царица!
   Яша, не понимая ее, глядел на разгоревшиеся ее глаза, на вспыхнувшие щеки и старался разгадать эту новую для него тайну.
   - Замуж я не пойду, Яша, - заговорила спокойно и строго Дуня. - Не пойду за ваших хороших женихов - и знаешь, почему? Не по пути мне с ними. Не хочу я ни себе, ни другому несчастия - вот почему. Я убегу от вас; только не теперь; сейчас рано, я не готова. А вот подготовлюсь, и тогда прощай, Яша!
   - Что ты говоришь мне... ушам своим не верю.
   - Не бойся: я буду счастлива. У меня характер твердый, спасибо за него нашим предкам. Я - мужичка; мне многого не надо. Я все стерплю; я не изнежилась; мне только свободы нужно, Яша, только свободы, а остальное все сама достану... Сама! Никого не попрошу об этом. Сама!
   - Не могу я понять, чего ты хочешь; куда ты нацелилась.
   - Одна дорога. Если б нас с тобой учили, как других, если б я имела диплом, тогда мне все пути открыты. А теперь... что я могу?
   - Ах, Дуня...
   - Я должна сдать экзамен. Это не очень трудно. Ты помнишь Сахарову, батюшкину дочь на даче? Помнишь?
   Вот она сдала экзамен и стала сельской учительницей...
   Яша! подумай, быть учительницей в деревне - да что же еще человеку нужно? Это такое счастье!.. Это такая жизнь!..
   А Яше, под слова сестры, вспоминались только что слышанные злые наветы на ученых, на учащихся, на молодежь, и сердце его начинала сосать невидимая змея. Он в ужасе и в восторге глядел на сестру, которая казалась ему сейчас ангелом, и думал: "Ведь и Дуню могут убить..."