Страница:
Пули визжат и над нами, но теперь и мы неплохо укрыты, в сухом травянистом бочажке нас не продувает. Правда, по сторонам, там и сям садняще лопаются мины, но авось - бог не выдаст, свинья не съест - прямым попаданием не всадят. Как мало, однако, надо солдату - минутку покоя и углубление в земле. И еще чтоб не грызла душу забота.
Я прирос к телефонной трубке, постоянно выкрикиваю:
- "Фиалка"! "Фиалка"!..
Мне отвечают:
- "Фиалка" слушает...
Связь есть, и это, право, удивительно. Наш выброшенный на бегу кабель проложен в нарушение всех правил - не по кратчайшей прямой, с разными загибами, без выбора места. И ни на минуту не забываю о дороге, кабель там лежит наверху, не перекопан... Все-таки забота грызет, отравляет покой, но...
- "Фиалка"! "Фиалка"!..
- "Фиалка" слушает...
- Порядочек!
Я не телефонист-катушечник, а радист. Нет, конечно, не классный, а ускоренной военной "выпечки", на ключе работаю слабовато. Да в полевой артиллерии не так уж это и важно, тут некогда возиться с морзянкой, кричи в микрофон. Зато никакой тебе проволоки, никаких пудовых катушек и проклятых порывов, выкинул антенну, повернул ручку настройки: "Фиалка"! "Фиалка"! Летит твой голос через степь над дорогами и оврагами, сквозь пули и снаряды... Не оснащен еще наш дивизион радиостанциями.
Но не мечтай попусту и не отравляй покой, насладись минутой. Она скоро кончится, а что будет потом, бог весть. Быть может, нам и не придется больше вот так блаженствовать вместе. Напустив на глаза брови, распустив на лице задубевшие складки, отдыхает батя Ефим. Ерзает, подергивается беспокойный Нинкин - продувной черный глаз с искрой, тонкий, строгого рисунка нос с горбинкой, сквозь коросту пыли проглядывает свежая смуглота подвижной физиономии. А ведь Нинкин-то красив!.. Меня захватывает острое чувство братства. К Нинкину тоже.
- Ты кем на гражданке был, Нинкин?
Он ничуть не удивляется моему вопросу, словно даже ждал его.
- Ты, сержант, спроси, кем Нинкин не был.
Ефим-молчун хмыкает и отверзает уста:
- В начальстве ходил, разе не видно.
- А что? Был. Не долго, конечно, три дня всего.
- Ужли?.. Кем?
- Заготовителем! - отчеканивает Нинкин. - Ты, елка дремучая, поди, и слова-то такого не слыхивал.
- А три дня почему? - интересуюсь я.
- День-ги!.. - вздыхает Нинкин. - Век с ними не лажу. А тогда мне три тысячи отвалили с хвостиком на закуп кожсырья. Пропил, говорили... Да разве можно столько сразу пропить и живу остаться. Пропил я, сержант, совсем чуть-чуть - хвостик. А три тысячи приятели хорошие вынули. Ну и вышло - три дня работал, три года получил. Повезли Нинкина лес валить...
- Во!- удивился Ефим. - Уметь надо.
У Нинкина на чумазой личине задорно блестят глаза, редкозубый рот до ушей - доволен неудавшейся высокой службой. Кто как жил раньше - самая распространенная тема при редком армейском досуге. Только об этом и говорили на нарах дивизионной школы, на привалах в походах, в теплушках во время пути. И не было случая, чтоб кто-нибудь непохвально отозвался о своем прошлом. Все сладко ели, широко гуляли, любили с выбором баб и даже неудачи, вроде нинкинской, вспоминали с умилением. Несчастных не было и в помине, жили в счастливом времени, в счастливейшей стране.
И я тоже был неправдоподобно счастлив, хотя и не решался тем хвастаться. Ну кого удивишь, что никогда не думал, как появлялся обед на столе и та одежда, которую носил, и книги, какие запоем читал. Кого удивит, что мне пришлось жить в селе, где вплотную протекают не одна, а две речки, кругом просторные леса, молочные туманы под луной и раздольные закаты по вечерам. А золотые окуни, попадавшие мне на переметы, а ядреные рыжики осенью по пожням... кого этим удивишь, если не пил и не веселился наудалую, не сходился с женщинами, не ездил по большим городам, не сорил там деньгами. Высмеют. Я ревниво оберегал свое прошлое немудреное счастье.
Повизгивают сторонние пули, у пехотинцев в траншее захлебывается станковый пулемет, давит, должно быть, огневую точку противника.
Ефим вздыхает:
- Да-а... Хоть и пустяковая жизнь, но и та хороша.
Нинкин обижается:
- Пустяко-вая-а... Ты-то что видел в своей жизни, мужик?
- Работу видел. Я с девяти лет в работе, что конь.
Нинкин не успел восторжествовать. Истеричный вопль, рвется мина! На меня сверху обрушивается что-то грузное, вминает в землю. Секунду не смею дышать. Придавивший груз заворочался, едва не ломая мне кости, жалобно помянул бога-мать, втиснулся между мной и Ефимом. Из наползшей каски серый нос и угловато-тяжелый, темный от щетины подбородок - Глухарев Сашка. Он плотно прижат ко мне, и я ощущаю, как крупно дрожит его сильное тело.
- Ты не ранен?
Сашка лишь беззвучно оскалился. Выпрастываюсь, тянусь к телефону, вызываю:
- "Фиалка"! Мы отключаемся.
- Об... об-божди!.. - стонет Сашка и вдруг вскипает: - В-вы! Припухаете тут, а я тащись за вами на карачках! Там снайпер бьет, тут мины... Чуликова он бережет! Чуликова, видишь ли, убить может, а меня ему не жаль, я отпетый!.. Чуликов-то в армии без году недели, а я кадровую ломал!..
Сашка кричит, но в голосе бессилие. Я обрываю его:
- Цел? Тогда веди.
- Убьют меня, ребята! Чую, убьют...
Нинкин хохотнул:
- За мои штаны держись. Я заговоренный.
Ефим начал подыматься.
- Э-э, семи смертям не бывать, одной не миновать. Давай, парень, по обмятой дорожке. Мы за тобой по одному.
Затравленно отвернувшись, Сашка через силу зашевелился, длиннорукий, нескладно костистый, словно старая лошадь, полез наружу.
Сначала пехотная траншея отступала от нас косо, как бы нехотя, но скоро словно провалилась под землю. Мы одни, открытые противнику, ползем по полого вздымающемуся куску степи. Впереди Сашка, я за ним. Движения у Сашки судорожные, но не бестолковые, пластается, приспособляясь к каждому бугорку, каждой вмятинке, даже к растрепанным полынным кустикам. Я повторяю в точности его путь, волоку за собой разматывающуюся катушку - третью, последнюю из взятых. Похоже, нас не замечают, пули проходят стороной, мины рядом не падают.
Но пологий подъем кончается, впереди крутой ровный рыжий склон, на самом верху торчит густой бурьян. Сашка залег, не двигается. Я осторожно подползаю к нему вплотную. Он не глядит на меня, прерывисто дышит.
- Там... наши. В бурьяне, - сквозь сведенные челюсти, невнятно.
- Что ж, рванем, - говорю я. - Ждут...
- По этому месту снайпер бьет, сука.
- Хочешь, я первый?..
- Сси-ди! - цедит Сашка,
И вдруг срывается по-звериному, на четвереньках, быстро, быстро! Я не успеваю пошевелиться, как он скрывается в бурьяне. Резкий свист, фонтанчик пыли у самой заросли. Сашка цел.
Я напружиниваюсь для броска, но крепкая клешня стискивает мой сапог.
- Повремени, сынок... - голос Ефима.
- Но Сашка-то проскочил.
- А ты ляжешь... Тот там сейчас на изготовочке, пусть развеется.
Ефим придвигается, держит меня, собрав на лбу складки, вздернув кустистые соломенные брови, внимательно изучает склон. Впервые без помех вижу его глаза, они молочно-голубенькие, с острым, точечным зрачком.
- Скинь для начала метров пятнадцать кабеля, чтоб катушка не тормозила, - советует Ефим.
Послушно спускаю с катушки кабель метр за метром, стараюсь подавить нетерпение, а сам мысленно вновь и вновь пробегаю по склону.
Где-то далеко-далеко, на той, запредельной, стороне враг-невидимка. Он не знает о моем существовании, но ждет меня. Он не может испытывать ко мне злобы, но собирается убить. И, кого убьет, он никогда не узнает. Все это так странно, что я никак не могу вообразить его человеком - с лицом, с телом, с руками, держащими винтовку с оптическим прицелом. Он нечто, бесплотный дух смерти. Вот только бы знать, моей или не моей?..
- Что, пора?.. - спрашиваю шепотом.
Ефим помолчал, подышал и выдохнул:
- Давай!
Дремотный мир воспрянул, хищно кинулся на меня, зашумел, закружился. В центре его я, неистовый, сам на себя не похожий. Вне этого взбесившегося мира лишь путаная заросль - к ней, к ней! Врываюсь и падаю в жесткие, колючие объятия, поспешно ползу, зарываюсь все глубже и глубже.
Я так и не знаю, успел ли тот, бесплотный, послать в мою сторону пулю!
10
Сюда, наверно, когда-то сгоняли пасшийся по степи скот - на высоком взлобке продувало, не так мучили слепни и оводы. На унавоженной земле поднялся бурьян и даже торчало несколько искривившихся кустов терновника. Стояла прежде и саманная сторожка, от нее остался лишь кусок шершавой стены, затянутый все той же колючей травой.
На месте бывшей сторожки и обосновался НП, обвалившаяся стена скрывала стереотрубу на треноге. Это пока, на первое время. Смачкин и Чуликов наметили границы окопа. Предстояло пробить его в захрясшей земле, а внизу саманной стены выбрать окно в длину стереотрубы, тогда уж с той стороны сам черт не обнаружит наблюдательный пункт.
Все складывалось благополучно - Ефим с Нинкиным проскочили вслед за мной, я подключил телефон, "Фиалка" отозвалась. Смачкин, сбросивший с себя каску и автомат, пилотка на затылке, гимнастерка расстегнута, лицо запаренное, отрывисто командовал:
- Чуликов, к телефону за трубку! Связистам рыть окоп!.. - И вдруг спохватился: - А лопата?.. Глухарев, где штыковая лопата?..
Оказывается, посылая за нами Сашку, Смачкин наказал завернуть к пехотинцам, выпросить у них большую лопату, лучше две. Пробивать окоп нужно под стеной, а там утоптанный пол бывшей сторожки, он как железный, малыми лопатками не пробьешь.
Сашка, сцепив мощные челюсти, тускло глядя мимо Смачкина, выдавил скупое:
- Минометный обстрел...
- Ну и что?
- Не пробраться было к пехоте.
- Ты пробовал?
Поигрывая желваками, Сашка молчал. Смачкин разглядывал его выбеленными глазами.
- Не первый год в армии, Глухарев, знаешь, за невыполнение приказа в боевой обстановке наказание одно...
- Стреляйте. Так даже лучше, терпеть не надо.
И снова Смачкин внимательно ощупывал сутулящегося Сашку стеклянным взглядом.
- Вот как бывает - дохлую ворону за орла принимали... Нинкин!
- Я, товарищ лейтенант!
- Добудешь?
- Попробую, товарищ лейтенант!
- А если откажут: самим, мол, надо?..
- Украду, товарищ лейтенант!
- Иди, Глухарев, землю долбить. Выручай, Нинкин.
На НП началась работа. Чуликов завладел телефоном, Смачкин стереотрубой, переговариваются, похоже, даже не соглашаются друг с другом. Ай да Чуликов! Спорит, и лейтенант не ставит его на место. Спор кончается тем, что они меняются местами - Чуликов прилипает к стереотрубе, а Смачкин ведет озабоченные разговоры с огневой... Связь есть! Пока есть.
Согнувшийся Сашка ожесточенно бьет землю, крупный, угловатый, прячет лицо, не подымает головы, гимнастерка мокра на лопатках. Мы с Ефимом ковыряем без азарта - пол сторожки крепче камня, нужна кирка, чтоб взломать его, ну хотя бы штыковая лопата. Нинкин, если повезет, обернется за полчаса, никак не раньше. Но с тех пор, как он ушел, минут двадцать уже утекло.
Громкий голос Чуликова заставляет нас с Ефимом переглянуться - начали! Чуликов снова у телефона, выкрикивает заклинания. Для нас они непонятная тарабарщина: квадрат, азимут, прицел... все пересыпано цифрами. Но на огневой у пушек началась горячка... Только бы не подвела связь! Наша линия ненадежна...
Сашка продолжает долбить с глухой яростью, а мы бросаем лопатки, приподымаемся, тянем шеи, вглядываемся в степную рыжую даль, жадно ждем.
Степь полого скатывается к овражку, неровно рваному, капризно изгибчивому, заросшему густо кустарником и низенькими корявыми деревцами. Должно быть, это и есть та самая, рассекающая страну линия фронта. У нас она выглядит так, в других местах, разумеется, иначе. За овражно-кустарниковой линией степь снова нехотя ползет вверх до мглистого горизонта. И там она спеченно ржава, неохватно пуста, однако я-то знаю, какой обманчиво безжизненной может казаться степь. Где-то в ней скрыты ощетинившиеся окопы, наведенные на нас пушки, минометные батареи, танки... Смачкин с Чуликовым что-то разглядели, иначе какой смысл им передавать заклинания.
- Летят званые!.. - сообщает Ефим.
Через нас в знойно-синем воздухе с угрожающим шорохом потекла невидимая река. В великую игру вступили и наши пушки. А я вместе со Смачкиным, Чуликовым, Ефимом, блуждающим на стороне Нинкиным и горбатящимся над землей Сашкой начал свою войну.
Посреди потусторонней степи беззвучно вызрели грязно-белые грибы-дождевики - один, другой... много! Беглый огонь едва ли не всех наших батарей. Понеслись сглаженные расстоянием перекатные взрывы.
Смачкин, скорей озабоченный, чем торжествующий, оторвался от бинокля, Чуликов, приподнявшийся от телефона, снова взялся за трубку. Началось все сначала - переговоры и заклинания. И новый широкий поток над нами... Только бы не подвела линия, только бы не услышать: "Связи нет!"
Согнувшись, долбит землю взмокший Сашка Глухарев, никого не видит, ни на что не обращает внимания. Принимаемся за работу и мы с Ефимом. А Нинкина все нет. Что-то долго он несет лопату.
- Пожалуй, я сползаю... - говорю я Ефиму.
- Куда?
- Взгляну на склон. Не застрял ли там Нинкин.
Ефим хмурится, лезет за кисетом, не спеша сворачивает цигарку.
- Взгляни, только не нарывайся.
Продираюсь ползком в колючем бурьяне, походя поправляю кабель. Он местами висит на спутанной траве - ухнет рядом снаряд, даже не осколком, а взрывной волной может порвать. Эта нехитрая забота отвлекает меня от беспокойного предчувствия...
Кустики бурьяна редеют, земля подается на уклон, осторожно раздвигаю высохшие плети, и... взгляд упирается в каску.
Он не дотянул двух шагов, всего двух! Он лежал вдоль кабеля, уткнувшись лицом в рыжую проплешину среди чахлой травки, рука отброшена в сторону на черенок лопаты. Гимнастерка коробом на спине от черной крови, от этого он кажется горбатым. Каской ко мне - рукой дотянись. Встреча.
- Нин-кин... - без надежды зову я.
Но откинутая рука землиста, ногти на ней уже синие.
А небо ослепительно яростное, под ним усталая от жары степь. День уже перевалил за половину, но еще далеко до заката. Мы вместе с ним встречали восход солнца. Первый...
Только жестоким усилием заставляю себя продвинуться вперед, тянусь к лопате. Непреодолимо содрогание живой плоти перед зримой смертью...
Никто не обратил внимания на мое возвращение. Сашка Глухарев с прежним ожесточением стучал саперной лопаткой. Ефим сидел за телефоном. Смачкин и Чуликов были в мыле,уже сами не хватались за трубку, а выкрикивали со стороны заклинания, Ефим повторял... Сейчас гул в небе не прекращался, тупые взрывы утрамбовывали степь за овражной линией. Некому удивляться, что я держу в руках лопату и что Нинкина рядом нет.
Нинкину не везет даже после смерти - запоздало узнают, между делом легко переживут. Остаются в памяти павшие герои, но их единицы, а война тысячами тысяч уносит незаметных. Кто потом вспомнит, что рядовой связист Нинкин погиб при исполнении задания, которое никак нельзя назвать особо важным или даже значительным - достать лопату?
Я торчу с этой лопатой, добытой ценой жизни. Сашке удалось расковырять лишь угол окопа, НП не оборудован.
- Вот... - протянул я Сашке.
Он с трудом поднял голову, уставился на лопату, медленно повел глазами в одну сторону, в другую, и на грязной мослаковатои физиономии проступил ужас.
- Да, - сказал я мстительно, - лежит на склоне.
Сказал и пожалел. Сашка отвернулся, плечи обвалились, широкая, пятнисто-мокрая спина обмякла. Он хотел бы, да не может быть другим, врожденный порок сильней его. Я ударил ниже пояса.
- Ладно уж, передохни, я порою.
- Т-ты!! - Сашка развернулся, кинулся на меня, выхватил лопату. Ид-ди ты к... - зло, взахлеб выругался.
В это время раздалось то, чего я давно ждал:
- Связи нет!
Смачкин повернул ко мне опаленио-медное лицо.
- Вот так, сержант. Двигай!
Чуликов расстегнул ремень, в гимнастерке распоясанной блаженно растянулся под треногой.
- Будем загорать, товарищ лейтенант... Что там о снарядах говорили?
Пристраиваясь к Чуликову, Смачкин ворчал:
- Ни черта не понял. На полуслове оборвалось... Везут... Почему везут?.. Не могли же весь запас выпустить... Да потеснись ты! Не по чину развалился...
До чего же уютно на НП, здесь даже пули вроде бы поют высоко. У самой передовой, а война стороной обтекает. Так не хочется отрываться от своих, но связисту на фронте часто приходится воевать в одиночку.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . ..
Еще раз пришлось встретиться с Нинкиным. Мимо него я скатился вниз, счастливо не замеченный снайпером. И сразу же забыл... Да, забыл Нинкина и потом почти не вспоминал о нем. Многих пришлось мне оставить в войну - на обочинах дорог и в развороченных окопах, у речных переправ и на разбитых улицах Сталинграда, на зеленых лугах под малоизвестным местечком Батрацкая Дача. Нинкин из них был вовсе не самый мне близкий. И только спустя несколько десятилетий он стал всплывать в памяти каждый раз, когда мне приходилось останавливаться у могилы Неизвестного солдата. Он, первый из мною потерянных, - Нинкин.
11
Кабель тянется через степь, несложное хозяйство, оно вышло из строя, и я отвечаю за него. Кабель тянется через степь, уводит меня в тыл.
Я прополз на животе каких-нибудь триста метров и понял, что миновал опасную зону, поднялся на ноги. Меня уже не увидят из немецких окопов, ни снайпер, ни пулеметчик не возьмут на мушку, может настичь лишь шальная пуля, а от шальной прятаться бессмысленно. Никто мне не говорил, где тот рубеж опасного и безопасного, я сам его определил. И никто не учил меня, как угадывать по свисту мины, далеко она упадет или близко. Ни в одном уставе этого не записано. Но я угадываю, рождается свист, я иду, свист нарастает, не знаю, где именно взорвется мина, знаю только, не рядом со мной. Слышу взрыв и даже не оборачиваюсь в его сторону. Но вот свист с некоторым давлением, не спешу падать, он еще должен показать себя... Показывает, близко не близко, однако на всякий случай припадаю к земле, мина коварна, ее осколки разносятся по поверхности, поражают издали. Снаряд бьет сильней, но не столь опасен, выносит вверх и земляное крошево, и осколки. Иногда нарастающий свист резко обрывается - немедля падай, вжимайся, только это спасет тебя от близкого взрыва.
Всего несколько часов я на войне, но уже мню себя обстрелянным солдатом, настолько, что начинаю верить в свою неуязвимость. Особенно здесь, отступя от передовой. Здесь визжат пули, рвутся мины и снаряды, но для меня это уже тыл.
Вот наконец-то и памятная дорога. Пустынно и тихо, кругом безжизненная степь, накаленная за долгий день солнцем, как гигантская сковорода. Кажется, давным-давно мы были тут, мы, новички, сгибавшиеся от страха. На дороге рвались снаряды, и мы ничком лежали в стороне, не надеясь остаться в живых. А с каким ужасом я провожал батю Ефима, возвращающегося на страшную дорогу, не надеялся увидеть его в живых. Смешон теперь детский перепуг. И рваные воронки у дороги сейчас ничуть не портят дремотной картины.
Мое чутье меня не обмануло - порыв линии был здесь. На укатанной колее следы гусениц - прошел танк, зацепил кабель. Секундное дело стянуть концы кабеля, срастить их с перехлестом. Если дальше кабель в порядке, то связь уже есть, пушки могут стрелять. Но нужно перекопать дорогу, загнать кабель в землю, иначе он при любой оказии будет рваться, особенно ночью, когда тут наверняка начнется оживленное движение. Я вынимаю из чехла лопатку, опускаюсь на колени...
Дорога пристреляна. С какого-то далекого немецкого НП вооруженные биноклями и стереотрубами наблюдатели наверняка и сейчас следят за ней. Но я теперь достаточно прозорлив, чтоб страшиться. Навряд ли батареи откроют огонь по одному человеку, но даже если и откроют... Как только завоют снаряды, я перемахну в кювет, осколки в нем не достанут, а прямое попадание едва ли...
Земля дороги красна, как кирпич, как кирпич, тверда, врубаюсь в нее, выбиваю кусочек по кусочку, не поддается. А степь - пышущее пекло, и каска раскалена, и гимнастерка жестяно ломка от соли, я даже разучился потеть, вся влага из меня выжата. Хочу пить, давно изнемогаю. Котелок воды - мечта о невозможном. Бью, бью кирпичную землю, кирпичного цвета пятна плывут перед глазами... Вот оно, начало моих воинских подвигов!
За все время на фронте я ни разу не был в рукопашной, всего раз или два по случаю выстрелил в сторону противника, наверняка никого не убил, зато вырыл множество землянок и окопов, таскал пудовые катушки и еще более тяжелые упаковки питания радиостанции, прополз на животе несчитанные сотни километров под взрывами мин и снарядов, под пулеметным и автоматным огнем, изнывал от жары, коченел от холода, промокал до костей под осенними дождями, страдал от жажды и голода, не смыкал глаз по неделе, считал счастливым блаженством пятиминутный отдых в походе. Война для меня, маменькиного сынка, неусердного школьника, лоботряса и белоручки, была прежде всего тяжелый и рискованный труд, труд до изнеможения, труд рядом со смертью.
И никогда не ведал, что преподнесет мне новая минута...
Из дальнего угла безжалостно знойного, чистого неба поплыл размеренно качающийся звук. Я еще не успел обратить на него внимания, как бешено заквакали зенитки - ближе, ближе, все яростней, все осатанелей, пятная синеву быстро отцветающими одуванчиками. Сначала разглядел я лишь легкие прорези в небе, неровный пунктир, Он рос, ширился, призрачные прорези на небосводе становились материальными, обретали форму. Завороженный, я глядел и не смел шевельнуться. Качающийся моторный гул крепчал, в нем проступало утробно-басовитое, угрожающее. Самолеты двигались прямо на меня медлительно, уверенно, упрямо, не обращая внимания на одуванчиковую метель вокруг... Прямо на меня! Ошибки быть не могло. И уже различались линейные кресты на крыльях.
С усилием на секунду оторвался, оглянулся на залитый солнцем степной мир. Обреченный мир. Никого в нем нет. Никого, кроме меня!
Я сорвался с дороги, дальше, дальше в сторону, но некуда спрятаться плоская земля доверчиво распахнута враждебному небу. Но, кроме нее, родной земли, нет спасения, и я упал, однако краем глаза воровски выглядывал: не пройдут ли мимо, не пренебрегут ли мной, ничтожным? Нет, не блажь, не сон, прямо надо мной заваливался набок передний самолет, неестественно громадный, с отточенно серебряными на солнце крыльями. Он заваливался, и водопадно-гневный рев обрушился на меня. Я уткнулся лицом в душную колючую полынь...
А в ней, полыни, свой покойный травяной мир, своя потаенная жизнь - по сухой былинке мечтательно полз жучок, мелкий, но хвастливо-нарядный, позолоченно-черный.
Вверху же творилось невероятное - надсадный рев, истошное завывание, жуткий шабаш злых машин. Не вижу их, не хочу видеть, но не могу не слышать. Одна тень, другая скользнули по мне. Надо мной! Над моею открытой спиной! Велико мое тело, и земля не пускает его в себя. Ползет перед глазами жучок, позолоченный монашек, никуда не торопится, ему нет дела до шабаша в небе. Он мал! Он скрыт! Не собирается гибнуть вместе со мной...
Вот в рыке и вое проступил невнятный слабенький свист. Она! Сброшена... Мой конец. Тонкий свист оборвется - меня не будет.
С грохотом колыхнулась земля и не успела встать на место, как новый сотрясающий грохот. Все кругом стало ломаться, раскалываться, биться в истерике, свет померк, а кусок степи, обнятый мною, корчился в конвульсии. На мгновение проскальзывало затишье, зыбкое, как солнечный зайчик. Оно не успевало родить надежды - снова вой, обвальный грохот, конвульсии земли. Еще, еще, еще!.. Хватит! Больше уже невозможно! Но еще, еще... Я ослеп, я оглох, я перестал себя чувствовать, смирился с концом.
Затишье, столь же неверное, как и прежде. Грохот, не столь давящий, удаленный. И пауза. Она тянется и тяиется. Лишь перекатное урчание моторов да щемящий звон в ушах. Кусок обнятой мной степи снова стал земной твердью. А в потаенном травяном мире недоуменно застыл на полпути знакомый позолоченный жучок, вслушивается, поводит усиками. Он явно жив... Похоже, и я...
Долго лежу в изнеможении, отдыхаю в заповедном мирке, успеваю даже проводить золоченого монашка до вершины былинки, тихо порадоваться его победе. Наконец набираюсь сил, приподымаюсь на подламывающихся руках...
Я ждал - мир разрушен, верил - увижу вывернутую наизнанку землю, где чудом уцелел лишь жалкий клочок, который я по-сыновьему прикрывал своим телом. Милость спасения выпала нам двоим - жучку-монашку и мне.
Но, на удивление, мир во все стороны был цел, даже ни единой новой воронки рядом - раскаленная, с плывущим вверх волнистым воздухом степь, дорога, а на ней, как утверждение покоя, забытая мною саперная лопатка. Где же тогда происходило светопреставление? Да было ли оно? Не пригрезилось ли мне в страшном кошмаре?
Я добросовестно закончил свою работу, упрятал в землю кабель. Вернувшийся к жизни, я снова почувствовал изнурительность жары и мучительную жажду... Благодатно прохладный котелок воды! Но придется терпеть до огневой. Тем более что с нее никто не вышел мне навстречу, а должны бы выслать. Двинулся дальше по кабелю.
Я прирос к телефонной трубке, постоянно выкрикиваю:
- "Фиалка"! "Фиалка"!..
Мне отвечают:
- "Фиалка" слушает...
Связь есть, и это, право, удивительно. Наш выброшенный на бегу кабель проложен в нарушение всех правил - не по кратчайшей прямой, с разными загибами, без выбора места. И ни на минуту не забываю о дороге, кабель там лежит наверху, не перекопан... Все-таки забота грызет, отравляет покой, но...
- "Фиалка"! "Фиалка"!..
- "Фиалка" слушает...
- Порядочек!
Я не телефонист-катушечник, а радист. Нет, конечно, не классный, а ускоренной военной "выпечки", на ключе работаю слабовато. Да в полевой артиллерии не так уж это и важно, тут некогда возиться с морзянкой, кричи в микрофон. Зато никакой тебе проволоки, никаких пудовых катушек и проклятых порывов, выкинул антенну, повернул ручку настройки: "Фиалка"! "Фиалка"! Летит твой голос через степь над дорогами и оврагами, сквозь пули и снаряды... Не оснащен еще наш дивизион радиостанциями.
Но не мечтай попусту и не отравляй покой, насладись минутой. Она скоро кончится, а что будет потом, бог весть. Быть может, нам и не придется больше вот так блаженствовать вместе. Напустив на глаза брови, распустив на лице задубевшие складки, отдыхает батя Ефим. Ерзает, подергивается беспокойный Нинкин - продувной черный глаз с искрой, тонкий, строгого рисунка нос с горбинкой, сквозь коросту пыли проглядывает свежая смуглота подвижной физиономии. А ведь Нинкин-то красив!.. Меня захватывает острое чувство братства. К Нинкину тоже.
- Ты кем на гражданке был, Нинкин?
Он ничуть не удивляется моему вопросу, словно даже ждал его.
- Ты, сержант, спроси, кем Нинкин не был.
Ефим-молчун хмыкает и отверзает уста:
- В начальстве ходил, разе не видно.
- А что? Был. Не долго, конечно, три дня всего.
- Ужли?.. Кем?
- Заготовителем! - отчеканивает Нинкин. - Ты, елка дремучая, поди, и слова-то такого не слыхивал.
- А три дня почему? - интересуюсь я.
- День-ги!.. - вздыхает Нинкин. - Век с ними не лажу. А тогда мне три тысячи отвалили с хвостиком на закуп кожсырья. Пропил, говорили... Да разве можно столько сразу пропить и живу остаться. Пропил я, сержант, совсем чуть-чуть - хвостик. А три тысячи приятели хорошие вынули. Ну и вышло - три дня работал, три года получил. Повезли Нинкина лес валить...
- Во!- удивился Ефим. - Уметь надо.
У Нинкина на чумазой личине задорно блестят глаза, редкозубый рот до ушей - доволен неудавшейся высокой службой. Кто как жил раньше - самая распространенная тема при редком армейском досуге. Только об этом и говорили на нарах дивизионной школы, на привалах в походах, в теплушках во время пути. И не было случая, чтоб кто-нибудь непохвально отозвался о своем прошлом. Все сладко ели, широко гуляли, любили с выбором баб и даже неудачи, вроде нинкинской, вспоминали с умилением. Несчастных не было и в помине, жили в счастливом времени, в счастливейшей стране.
И я тоже был неправдоподобно счастлив, хотя и не решался тем хвастаться. Ну кого удивишь, что никогда не думал, как появлялся обед на столе и та одежда, которую носил, и книги, какие запоем читал. Кого удивит, что мне пришлось жить в селе, где вплотную протекают не одна, а две речки, кругом просторные леса, молочные туманы под луной и раздольные закаты по вечерам. А золотые окуни, попадавшие мне на переметы, а ядреные рыжики осенью по пожням... кого этим удивишь, если не пил и не веселился наудалую, не сходился с женщинами, не ездил по большим городам, не сорил там деньгами. Высмеют. Я ревниво оберегал свое прошлое немудреное счастье.
Повизгивают сторонние пули, у пехотинцев в траншее захлебывается станковый пулемет, давит, должно быть, огневую точку противника.
Ефим вздыхает:
- Да-а... Хоть и пустяковая жизнь, но и та хороша.
Нинкин обижается:
- Пустяко-вая-а... Ты-то что видел в своей жизни, мужик?
- Работу видел. Я с девяти лет в работе, что конь.
Нинкин не успел восторжествовать. Истеричный вопль, рвется мина! На меня сверху обрушивается что-то грузное, вминает в землю. Секунду не смею дышать. Придавивший груз заворочался, едва не ломая мне кости, жалобно помянул бога-мать, втиснулся между мной и Ефимом. Из наползшей каски серый нос и угловато-тяжелый, темный от щетины подбородок - Глухарев Сашка. Он плотно прижат ко мне, и я ощущаю, как крупно дрожит его сильное тело.
- Ты не ранен?
Сашка лишь беззвучно оскалился. Выпрастываюсь, тянусь к телефону, вызываю:
- "Фиалка"! Мы отключаемся.
- Об... об-божди!.. - стонет Сашка и вдруг вскипает: - В-вы! Припухаете тут, а я тащись за вами на карачках! Там снайпер бьет, тут мины... Чуликова он бережет! Чуликова, видишь ли, убить может, а меня ему не жаль, я отпетый!.. Чуликов-то в армии без году недели, а я кадровую ломал!..
Сашка кричит, но в голосе бессилие. Я обрываю его:
- Цел? Тогда веди.
- Убьют меня, ребята! Чую, убьют...
Нинкин хохотнул:
- За мои штаны держись. Я заговоренный.
Ефим начал подыматься.
- Э-э, семи смертям не бывать, одной не миновать. Давай, парень, по обмятой дорожке. Мы за тобой по одному.
Затравленно отвернувшись, Сашка через силу зашевелился, длиннорукий, нескладно костистый, словно старая лошадь, полез наружу.
Сначала пехотная траншея отступала от нас косо, как бы нехотя, но скоро словно провалилась под землю. Мы одни, открытые противнику, ползем по полого вздымающемуся куску степи. Впереди Сашка, я за ним. Движения у Сашки судорожные, но не бестолковые, пластается, приспособляясь к каждому бугорку, каждой вмятинке, даже к растрепанным полынным кустикам. Я повторяю в точности его путь, волоку за собой разматывающуюся катушку - третью, последнюю из взятых. Похоже, нас не замечают, пули проходят стороной, мины рядом не падают.
Но пологий подъем кончается, впереди крутой ровный рыжий склон, на самом верху торчит густой бурьян. Сашка залег, не двигается. Я осторожно подползаю к нему вплотную. Он не глядит на меня, прерывисто дышит.
- Там... наши. В бурьяне, - сквозь сведенные челюсти, невнятно.
- Что ж, рванем, - говорю я. - Ждут...
- По этому месту снайпер бьет, сука.
- Хочешь, я первый?..
- Сси-ди! - цедит Сашка,
И вдруг срывается по-звериному, на четвереньках, быстро, быстро! Я не успеваю пошевелиться, как он скрывается в бурьяне. Резкий свист, фонтанчик пыли у самой заросли. Сашка цел.
Я напружиниваюсь для броска, но крепкая клешня стискивает мой сапог.
- Повремени, сынок... - голос Ефима.
- Но Сашка-то проскочил.
- А ты ляжешь... Тот там сейчас на изготовочке, пусть развеется.
Ефим придвигается, держит меня, собрав на лбу складки, вздернув кустистые соломенные брови, внимательно изучает склон. Впервые без помех вижу его глаза, они молочно-голубенькие, с острым, точечным зрачком.
- Скинь для начала метров пятнадцать кабеля, чтоб катушка не тормозила, - советует Ефим.
Послушно спускаю с катушки кабель метр за метром, стараюсь подавить нетерпение, а сам мысленно вновь и вновь пробегаю по склону.
Где-то далеко-далеко, на той, запредельной, стороне враг-невидимка. Он не знает о моем существовании, но ждет меня. Он не может испытывать ко мне злобы, но собирается убить. И, кого убьет, он никогда не узнает. Все это так странно, что я никак не могу вообразить его человеком - с лицом, с телом, с руками, держащими винтовку с оптическим прицелом. Он нечто, бесплотный дух смерти. Вот только бы знать, моей или не моей?..
- Что, пора?.. - спрашиваю шепотом.
Ефим помолчал, подышал и выдохнул:
- Давай!
Дремотный мир воспрянул, хищно кинулся на меня, зашумел, закружился. В центре его я, неистовый, сам на себя не похожий. Вне этого взбесившегося мира лишь путаная заросль - к ней, к ней! Врываюсь и падаю в жесткие, колючие объятия, поспешно ползу, зарываюсь все глубже и глубже.
Я так и не знаю, успел ли тот, бесплотный, послать в мою сторону пулю!
10
Сюда, наверно, когда-то сгоняли пасшийся по степи скот - на высоком взлобке продувало, не так мучили слепни и оводы. На унавоженной земле поднялся бурьян и даже торчало несколько искривившихся кустов терновника. Стояла прежде и саманная сторожка, от нее остался лишь кусок шершавой стены, затянутый все той же колючей травой.
На месте бывшей сторожки и обосновался НП, обвалившаяся стена скрывала стереотрубу на треноге. Это пока, на первое время. Смачкин и Чуликов наметили границы окопа. Предстояло пробить его в захрясшей земле, а внизу саманной стены выбрать окно в длину стереотрубы, тогда уж с той стороны сам черт не обнаружит наблюдательный пункт.
Все складывалось благополучно - Ефим с Нинкиным проскочили вслед за мной, я подключил телефон, "Фиалка" отозвалась. Смачкин, сбросивший с себя каску и автомат, пилотка на затылке, гимнастерка расстегнута, лицо запаренное, отрывисто командовал:
- Чуликов, к телефону за трубку! Связистам рыть окоп!.. - И вдруг спохватился: - А лопата?.. Глухарев, где штыковая лопата?..
Оказывается, посылая за нами Сашку, Смачкин наказал завернуть к пехотинцам, выпросить у них большую лопату, лучше две. Пробивать окоп нужно под стеной, а там утоптанный пол бывшей сторожки, он как железный, малыми лопатками не пробьешь.
Сашка, сцепив мощные челюсти, тускло глядя мимо Смачкина, выдавил скупое:
- Минометный обстрел...
- Ну и что?
- Не пробраться было к пехоте.
- Ты пробовал?
Поигрывая желваками, Сашка молчал. Смачкин разглядывал его выбеленными глазами.
- Не первый год в армии, Глухарев, знаешь, за невыполнение приказа в боевой обстановке наказание одно...
- Стреляйте. Так даже лучше, терпеть не надо.
И снова Смачкин внимательно ощупывал сутулящегося Сашку стеклянным взглядом.
- Вот как бывает - дохлую ворону за орла принимали... Нинкин!
- Я, товарищ лейтенант!
- Добудешь?
- Попробую, товарищ лейтенант!
- А если откажут: самим, мол, надо?..
- Украду, товарищ лейтенант!
- Иди, Глухарев, землю долбить. Выручай, Нинкин.
На НП началась работа. Чуликов завладел телефоном, Смачкин стереотрубой, переговариваются, похоже, даже не соглашаются друг с другом. Ай да Чуликов! Спорит, и лейтенант не ставит его на место. Спор кончается тем, что они меняются местами - Чуликов прилипает к стереотрубе, а Смачкин ведет озабоченные разговоры с огневой... Связь есть! Пока есть.
Согнувшийся Сашка ожесточенно бьет землю, крупный, угловатый, прячет лицо, не подымает головы, гимнастерка мокра на лопатках. Мы с Ефимом ковыряем без азарта - пол сторожки крепче камня, нужна кирка, чтоб взломать его, ну хотя бы штыковая лопата. Нинкин, если повезет, обернется за полчаса, никак не раньше. Но с тех пор, как он ушел, минут двадцать уже утекло.
Громкий голос Чуликова заставляет нас с Ефимом переглянуться - начали! Чуликов снова у телефона, выкрикивает заклинания. Для нас они непонятная тарабарщина: квадрат, азимут, прицел... все пересыпано цифрами. Но на огневой у пушек началась горячка... Только бы не подвела связь! Наша линия ненадежна...
Сашка продолжает долбить с глухой яростью, а мы бросаем лопатки, приподымаемся, тянем шеи, вглядываемся в степную рыжую даль, жадно ждем.
Степь полого скатывается к овражку, неровно рваному, капризно изгибчивому, заросшему густо кустарником и низенькими корявыми деревцами. Должно быть, это и есть та самая, рассекающая страну линия фронта. У нас она выглядит так, в других местах, разумеется, иначе. За овражно-кустарниковой линией степь снова нехотя ползет вверх до мглистого горизонта. И там она спеченно ржава, неохватно пуста, однако я-то знаю, какой обманчиво безжизненной может казаться степь. Где-то в ней скрыты ощетинившиеся окопы, наведенные на нас пушки, минометные батареи, танки... Смачкин с Чуликовым что-то разглядели, иначе какой смысл им передавать заклинания.
- Летят званые!.. - сообщает Ефим.
Через нас в знойно-синем воздухе с угрожающим шорохом потекла невидимая река. В великую игру вступили и наши пушки. А я вместе со Смачкиным, Чуликовым, Ефимом, блуждающим на стороне Нинкиным и горбатящимся над землей Сашкой начал свою войну.
Посреди потусторонней степи беззвучно вызрели грязно-белые грибы-дождевики - один, другой... много! Беглый огонь едва ли не всех наших батарей. Понеслись сглаженные расстоянием перекатные взрывы.
Смачкин, скорей озабоченный, чем торжествующий, оторвался от бинокля, Чуликов, приподнявшийся от телефона, снова взялся за трубку. Началось все сначала - переговоры и заклинания. И новый широкий поток над нами... Только бы не подвела линия, только бы не услышать: "Связи нет!"
Согнувшись, долбит землю взмокший Сашка Глухарев, никого не видит, ни на что не обращает внимания. Принимаемся за работу и мы с Ефимом. А Нинкина все нет. Что-то долго он несет лопату.
- Пожалуй, я сползаю... - говорю я Ефиму.
- Куда?
- Взгляну на склон. Не застрял ли там Нинкин.
Ефим хмурится, лезет за кисетом, не спеша сворачивает цигарку.
- Взгляни, только не нарывайся.
Продираюсь ползком в колючем бурьяне, походя поправляю кабель. Он местами висит на спутанной траве - ухнет рядом снаряд, даже не осколком, а взрывной волной может порвать. Эта нехитрая забота отвлекает меня от беспокойного предчувствия...
Кустики бурьяна редеют, земля подается на уклон, осторожно раздвигаю высохшие плети, и... взгляд упирается в каску.
Он не дотянул двух шагов, всего двух! Он лежал вдоль кабеля, уткнувшись лицом в рыжую проплешину среди чахлой травки, рука отброшена в сторону на черенок лопаты. Гимнастерка коробом на спине от черной крови, от этого он кажется горбатым. Каской ко мне - рукой дотянись. Встреча.
- Нин-кин... - без надежды зову я.
Но откинутая рука землиста, ногти на ней уже синие.
А небо ослепительно яростное, под ним усталая от жары степь. День уже перевалил за половину, но еще далеко до заката. Мы вместе с ним встречали восход солнца. Первый...
Только жестоким усилием заставляю себя продвинуться вперед, тянусь к лопате. Непреодолимо содрогание живой плоти перед зримой смертью...
Никто не обратил внимания на мое возвращение. Сашка Глухарев с прежним ожесточением стучал саперной лопаткой. Ефим сидел за телефоном. Смачкин и Чуликов были в мыле,уже сами не хватались за трубку, а выкрикивали со стороны заклинания, Ефим повторял... Сейчас гул в небе не прекращался, тупые взрывы утрамбовывали степь за овражной линией. Некому удивляться, что я держу в руках лопату и что Нинкина рядом нет.
Нинкину не везет даже после смерти - запоздало узнают, между делом легко переживут. Остаются в памяти павшие герои, но их единицы, а война тысячами тысяч уносит незаметных. Кто потом вспомнит, что рядовой связист Нинкин погиб при исполнении задания, которое никак нельзя назвать особо важным или даже значительным - достать лопату?
Я торчу с этой лопатой, добытой ценой жизни. Сашке удалось расковырять лишь угол окопа, НП не оборудован.
- Вот... - протянул я Сашке.
Он с трудом поднял голову, уставился на лопату, медленно повел глазами в одну сторону, в другую, и на грязной мослаковатои физиономии проступил ужас.
- Да, - сказал я мстительно, - лежит на склоне.
Сказал и пожалел. Сашка отвернулся, плечи обвалились, широкая, пятнисто-мокрая спина обмякла. Он хотел бы, да не может быть другим, врожденный порок сильней его. Я ударил ниже пояса.
- Ладно уж, передохни, я порою.
- Т-ты!! - Сашка развернулся, кинулся на меня, выхватил лопату. Ид-ди ты к... - зло, взахлеб выругался.
В это время раздалось то, чего я давно ждал:
- Связи нет!
Смачкин повернул ко мне опаленио-медное лицо.
- Вот так, сержант. Двигай!
Чуликов расстегнул ремень, в гимнастерке распоясанной блаженно растянулся под треногой.
- Будем загорать, товарищ лейтенант... Что там о снарядах говорили?
Пристраиваясь к Чуликову, Смачкин ворчал:
- Ни черта не понял. На полуслове оборвалось... Везут... Почему везут?.. Не могли же весь запас выпустить... Да потеснись ты! Не по чину развалился...
До чего же уютно на НП, здесь даже пули вроде бы поют высоко. У самой передовой, а война стороной обтекает. Так не хочется отрываться от своих, но связисту на фронте часто приходится воевать в одиночку.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . ..
Еще раз пришлось встретиться с Нинкиным. Мимо него я скатился вниз, счастливо не замеченный снайпером. И сразу же забыл... Да, забыл Нинкина и потом почти не вспоминал о нем. Многих пришлось мне оставить в войну - на обочинах дорог и в развороченных окопах, у речных переправ и на разбитых улицах Сталинграда, на зеленых лугах под малоизвестным местечком Батрацкая Дача. Нинкин из них был вовсе не самый мне близкий. И только спустя несколько десятилетий он стал всплывать в памяти каждый раз, когда мне приходилось останавливаться у могилы Неизвестного солдата. Он, первый из мною потерянных, - Нинкин.
11
Кабель тянется через степь, несложное хозяйство, оно вышло из строя, и я отвечаю за него. Кабель тянется через степь, уводит меня в тыл.
Я прополз на животе каких-нибудь триста метров и понял, что миновал опасную зону, поднялся на ноги. Меня уже не увидят из немецких окопов, ни снайпер, ни пулеметчик не возьмут на мушку, может настичь лишь шальная пуля, а от шальной прятаться бессмысленно. Никто мне не говорил, где тот рубеж опасного и безопасного, я сам его определил. И никто не учил меня, как угадывать по свисту мины, далеко она упадет или близко. Ни в одном уставе этого не записано. Но я угадываю, рождается свист, я иду, свист нарастает, не знаю, где именно взорвется мина, знаю только, не рядом со мной. Слышу взрыв и даже не оборачиваюсь в его сторону. Но вот свист с некоторым давлением, не спешу падать, он еще должен показать себя... Показывает, близко не близко, однако на всякий случай припадаю к земле, мина коварна, ее осколки разносятся по поверхности, поражают издали. Снаряд бьет сильней, но не столь опасен, выносит вверх и земляное крошево, и осколки. Иногда нарастающий свист резко обрывается - немедля падай, вжимайся, только это спасет тебя от близкого взрыва.
Всего несколько часов я на войне, но уже мню себя обстрелянным солдатом, настолько, что начинаю верить в свою неуязвимость. Особенно здесь, отступя от передовой. Здесь визжат пули, рвутся мины и снаряды, но для меня это уже тыл.
Вот наконец-то и памятная дорога. Пустынно и тихо, кругом безжизненная степь, накаленная за долгий день солнцем, как гигантская сковорода. Кажется, давным-давно мы были тут, мы, новички, сгибавшиеся от страха. На дороге рвались снаряды, и мы ничком лежали в стороне, не надеясь остаться в живых. А с каким ужасом я провожал батю Ефима, возвращающегося на страшную дорогу, не надеялся увидеть его в живых. Смешон теперь детский перепуг. И рваные воронки у дороги сейчас ничуть не портят дремотной картины.
Мое чутье меня не обмануло - порыв линии был здесь. На укатанной колее следы гусениц - прошел танк, зацепил кабель. Секундное дело стянуть концы кабеля, срастить их с перехлестом. Если дальше кабель в порядке, то связь уже есть, пушки могут стрелять. Но нужно перекопать дорогу, загнать кабель в землю, иначе он при любой оказии будет рваться, особенно ночью, когда тут наверняка начнется оживленное движение. Я вынимаю из чехла лопатку, опускаюсь на колени...
Дорога пристреляна. С какого-то далекого немецкого НП вооруженные биноклями и стереотрубами наблюдатели наверняка и сейчас следят за ней. Но я теперь достаточно прозорлив, чтоб страшиться. Навряд ли батареи откроют огонь по одному человеку, но даже если и откроют... Как только завоют снаряды, я перемахну в кювет, осколки в нем не достанут, а прямое попадание едва ли...
Земля дороги красна, как кирпич, как кирпич, тверда, врубаюсь в нее, выбиваю кусочек по кусочку, не поддается. А степь - пышущее пекло, и каска раскалена, и гимнастерка жестяно ломка от соли, я даже разучился потеть, вся влага из меня выжата. Хочу пить, давно изнемогаю. Котелок воды - мечта о невозможном. Бью, бью кирпичную землю, кирпичного цвета пятна плывут перед глазами... Вот оно, начало моих воинских подвигов!
За все время на фронте я ни разу не был в рукопашной, всего раз или два по случаю выстрелил в сторону противника, наверняка никого не убил, зато вырыл множество землянок и окопов, таскал пудовые катушки и еще более тяжелые упаковки питания радиостанции, прополз на животе несчитанные сотни километров под взрывами мин и снарядов, под пулеметным и автоматным огнем, изнывал от жары, коченел от холода, промокал до костей под осенними дождями, страдал от жажды и голода, не смыкал глаз по неделе, считал счастливым блаженством пятиминутный отдых в походе. Война для меня, маменькиного сынка, неусердного школьника, лоботряса и белоручки, была прежде всего тяжелый и рискованный труд, труд до изнеможения, труд рядом со смертью.
И никогда не ведал, что преподнесет мне новая минута...
Из дальнего угла безжалостно знойного, чистого неба поплыл размеренно качающийся звук. Я еще не успел обратить на него внимания, как бешено заквакали зенитки - ближе, ближе, все яростней, все осатанелей, пятная синеву быстро отцветающими одуванчиками. Сначала разглядел я лишь легкие прорези в небе, неровный пунктир, Он рос, ширился, призрачные прорези на небосводе становились материальными, обретали форму. Завороженный, я глядел и не смел шевельнуться. Качающийся моторный гул крепчал, в нем проступало утробно-басовитое, угрожающее. Самолеты двигались прямо на меня медлительно, уверенно, упрямо, не обращая внимания на одуванчиковую метель вокруг... Прямо на меня! Ошибки быть не могло. И уже различались линейные кресты на крыльях.
С усилием на секунду оторвался, оглянулся на залитый солнцем степной мир. Обреченный мир. Никого в нем нет. Никого, кроме меня!
Я сорвался с дороги, дальше, дальше в сторону, но некуда спрятаться плоская земля доверчиво распахнута враждебному небу. Но, кроме нее, родной земли, нет спасения, и я упал, однако краем глаза воровски выглядывал: не пройдут ли мимо, не пренебрегут ли мной, ничтожным? Нет, не блажь, не сон, прямо надо мной заваливался набок передний самолет, неестественно громадный, с отточенно серебряными на солнце крыльями. Он заваливался, и водопадно-гневный рев обрушился на меня. Я уткнулся лицом в душную колючую полынь...
А в ней, полыни, свой покойный травяной мир, своя потаенная жизнь - по сухой былинке мечтательно полз жучок, мелкий, но хвастливо-нарядный, позолоченно-черный.
Вверху же творилось невероятное - надсадный рев, истошное завывание, жуткий шабаш злых машин. Не вижу их, не хочу видеть, но не могу не слышать. Одна тень, другая скользнули по мне. Надо мной! Над моею открытой спиной! Велико мое тело, и земля не пускает его в себя. Ползет перед глазами жучок, позолоченный монашек, никуда не торопится, ему нет дела до шабаша в небе. Он мал! Он скрыт! Не собирается гибнуть вместе со мной...
Вот в рыке и вое проступил невнятный слабенький свист. Она! Сброшена... Мой конец. Тонкий свист оборвется - меня не будет.
С грохотом колыхнулась земля и не успела встать на место, как новый сотрясающий грохот. Все кругом стало ломаться, раскалываться, биться в истерике, свет померк, а кусок степи, обнятый мною, корчился в конвульсии. На мгновение проскальзывало затишье, зыбкое, как солнечный зайчик. Оно не успевало родить надежды - снова вой, обвальный грохот, конвульсии земли. Еще, еще, еще!.. Хватит! Больше уже невозможно! Но еще, еще... Я ослеп, я оглох, я перестал себя чувствовать, смирился с концом.
Затишье, столь же неверное, как и прежде. Грохот, не столь давящий, удаленный. И пауза. Она тянется и тяиется. Лишь перекатное урчание моторов да щемящий звон в ушах. Кусок обнятой мной степи снова стал земной твердью. А в потаенном травяном мире недоуменно застыл на полпути знакомый позолоченный жучок, вслушивается, поводит усиками. Он явно жив... Похоже, и я...
Долго лежу в изнеможении, отдыхаю в заповедном мирке, успеваю даже проводить золоченого монашка до вершины былинки, тихо порадоваться его победе. Наконец набираюсь сил, приподымаюсь на подламывающихся руках...
Я ждал - мир разрушен, верил - увижу вывернутую наизнанку землю, где чудом уцелел лишь жалкий клочок, который я по-сыновьему прикрывал своим телом. Милость спасения выпала нам двоим - жучку-монашку и мне.
Но, на удивление, мир во все стороны был цел, даже ни единой новой воронки рядом - раскаленная, с плывущим вверх волнистым воздухом степь, дорога, а на ней, как утверждение покоя, забытая мною саперная лопатка. Где же тогда происходило светопреставление? Да было ли оно? Не пригрезилось ли мне в страшном кошмаре?
Я добросовестно закончил свою работу, упрятал в землю кабель. Вернувшийся к жизни, я снова почувствовал изнурительность жары и мучительную жажду... Благодатно прохладный котелок воды! Но придется терпеть до огневой. Тем более что с нее никто не вышел мне навстречу, а должны бы выслать. Двинулся дальше по кабелю.