Страница:
Люди научились искусственно синтезировать белки, создавать в лабораториях живые ткани, вплоть до самых сложных — тканей коры головного мозга, а секрет странных волн оставался нераскрытым. Торжественно шествующая вперед наука здесь — увы! — уткнулась в тупик, застряла на столетия.
Давно была выдвинута гипотеза, что эта необычная способность досталась человеку по наследству от животных, даже больше того — от насекомых. Шаблин придерживался того же взгляда. Он предложил Александру Бартеньеву проверить эту гипотезу.
— Прежде всего, — заявил Шаблин, — выкинь из головы какую-либо романтику. И уж не рассчитывай, что быстро раскусишь орешек. Сотни ученых, и не такие, как ты, зубы сломали. Наскоком не возьмешь, нужно ползком. Долгий и неблагодарный труд. Неблагодарный потому, что никто не может гарантировать, увенчается ли он успехом. Никто!
Александр согласился взять эту работу на себя.
В одном из закоулков институтского городка был устроен обширный террариум, куда свезли безобидных ужей и ядовитых кобр, щитомордников, эф, гремучих змей, семиметровых анаконд.
Если способность испускать особые волны на самом деле досталась человеку от низших животных, то эта таинственная способность должна проявиться на змеях, недаром же за некоторыми из них с давних времен держалась прочная слава — гипнотизируют свои жертвы.
Человек, чье имя было связано с прославленным космическим «полетом», стал возиться с самыми земными из земных тварей.
Внешне жизнь шла размеренно и даже скучно. В восемь утра он уже шагал через институтский парк к своему террариуму, засиживался в лабораториях допоздна, вечерами дома изводил Галю разговорами о «ганглиозных клетках», «колбочках Краузе», о новом проявлении вторичной биосвязи у алмазной змеи.
Галя работала в одной из его лабораторий — готовила препараты, занималась классификацией, слушала рассуждения Александра и с нетерпением ждала, что вот-вот они ухватят кончик путевой нити, который приведет их к неразгаданной тайне.
Но шли дни, один на другой похожие: застекленный обширный террариум, разделенный на отсеки, змеи, змеи — то оставленные под наблюдением в условиях, близких к естественным, то помещаемые в сильные электромагнитные поля; змеи, змеи — живые и мертвые, препарированные и хватающие кроликов.
И не было видно конца работы, и неизвестно — закончится ли она успехом.
Весной вокруг их дома — снежная метель. Нет, не неистовствующая, а застывшая метель из сонного царства старой сказки. Белые хлопья под теплым солнцем, белые хлопья, повисшие над влажной землей, мечтающие упасть на нее и не падающие. Весной вокруг их дома цвел сад, и, казалось, не было на свете более уютного места.
А под крышей уютного дома — неуютная вязкая тишина, и радостная кипень цветущих деревьев кажется насмешкой.
День похож на день, не рассчитывай, что какое-нибудь событие нарушит однообразное течение времени. Течение времени… Слова, ставшие шаблоном. И Галя постоянно задумывалась: а куда оно, ее время, течет? Где цель? Куда идут дни, недели, месяцы, годы, десятилетия? Надо просто жить. И нет страшнее несчастья, чем счастье в покое.
А рядом жил счастливый человек, не замечающий дней. Счастливый, значит, не понимающий ее, значит, чужой. И по вечерам Александра встречали на пороге серые в синеву глаза, устремленные внутрь себя. И Александр сникал, съеживался, сразу же начинал ощущать вязкую тишину, которая затопила дом от подвалов до крыши.
«Быть может, любила не меня, а ту половину, которая улетела с Земли!» — думал он иногда.
Этот год, который должен бы считаться медовым, наверно, был самым тяжелым в их жизни.
Родился сын, и кончилась тишина в доме.
Родился сын. Его назвали Игорем в честь Шаблина.
Шаблин, заглядывая в гости, носил на руках своего тезку, неумело восхищался им, как и всякий мужчина, который боится, чтоб его не упрекнули в сюсюканье.
— Ошибка: не ученый — певец растет. Какой голос! А? Бас!
У Шаблина было два взрослых сына, оба работали на космических научных станциях, от обоих приходилось жить в отрыве, а мог бы из Шаблина получиться хороший дедушка.
Как-то вечером Галя завела свою обычную песню:
— Мне жаль прошедшей молодости человечества. Завидую тем, кто жил на неистоптанной планете… По-своему прекрасное время, создающее мужественные натуры…
Шаблин внимательно слушал, Александр с любопытством ждал, что он ответит. Он один из выдающихся героев современности, влюбленный в свой век, еще больше влюбленный в будущее, ему ли на девический лад восхищаться романтикой прошлого!
К удивлению, Шаблин не стал спорить, лишь усмехнулся и сказал:
— Я тебе, красавица, подарю одну старинную вещь. Кто-то мне преподнес ее, не помню… Обязательно подарю.
На следующий день он принес небольшой сверток, протянул Гале:
— Вот, держи.
Галя развернула:
— Что это?
В ее руках был грубый кусок металла, какой-то примитивный сплав, перелитый в не менее примитивную форму, — выщербленная полая ручка, короткий ствол с наростом на конце.
— Очень похоже по форме на пистолет, — сказал Александр. — Но не пистолет. В стволе даже нет отверстия.
— Правда, похоже… Я видела пистолеты в музее… — Галя с удивлением вертела в руках непонятную штуку.
— Пистолет, но не настоящий, — подсказал Шаблин.
— Не настоящий?.. Для чего же он?
— Какой-нибудь военный фетиш? — предположил Александр.
— Ладно, все равно не угадаете. Это детская игрушка. Когда-то очень распространенная…
Шаблин заглянул Гале в глаза, как он один мог заглядывать — в глубь глаз, на дно их.
И у Гали дрогнули губы.
— Детская?..
— Да, для мальчиков.
— Им разрешали играть в убийство?
Галя положила на стол перед Шаблиным исковерканный детский пистолет.
— Тебе, поклонница старины, почему-то не нравится мой подарок? — спросил Шаблин.
— Нет, не нравится.
— А я — то думал, ты сохранишь для своего сына.
— Возьмите обратно!
Галя подошла к кроватке Игоря. Он гугукал, пуская пузыри.
А где-то в межзвездной пустоте, растянувшись на целый световой месяц, мчались полки радиоволн, несли вперед законсервированную душу Александра Бартеньева, с недавних пор счастливого отца, будущего преуспевающего профессора.
С каждой секундой — триста тысяч километров; далеко позади семья планет, неторопливо плавающих вокруг Солнца… Далеко позади… А стройные полки радиоволн даже не прошли одной десятой пути, их путешествие только еще началось.
Когда оно кончится, сыну Александра Бартеньева, сейчас бессмысленно таращащему глаза на мир, исполнится тридцать четыре года, и, наверно, у него будет свой сын.
Полки радиоволн к звезде Лямбда Стрелы… И стремительно текущая жизнь на маленькой планетке Земля…
11
12
13
Давно была выдвинута гипотеза, что эта необычная способность досталась человеку по наследству от животных, даже больше того — от насекомых. Шаблин придерживался того же взгляда. Он предложил Александру Бартеньеву проверить эту гипотезу.
— Прежде всего, — заявил Шаблин, — выкинь из головы какую-либо романтику. И уж не рассчитывай, что быстро раскусишь орешек. Сотни ученых, и не такие, как ты, зубы сломали. Наскоком не возьмешь, нужно ползком. Долгий и неблагодарный труд. Неблагодарный потому, что никто не может гарантировать, увенчается ли он успехом. Никто!
Александр согласился взять эту работу на себя.
В одном из закоулков институтского городка был устроен обширный террариум, куда свезли безобидных ужей и ядовитых кобр, щитомордников, эф, гремучих змей, семиметровых анаконд.
Если способность испускать особые волны на самом деле досталась человеку от низших животных, то эта таинственная способность должна проявиться на змеях, недаром же за некоторыми из них с давних времен держалась прочная слава — гипнотизируют свои жертвы.
Человек, чье имя было связано с прославленным космическим «полетом», стал возиться с самыми земными из земных тварей.
Внешне жизнь шла размеренно и даже скучно. В восемь утра он уже шагал через институтский парк к своему террариуму, засиживался в лабораториях допоздна, вечерами дома изводил Галю разговорами о «ганглиозных клетках», «колбочках Краузе», о новом проявлении вторичной биосвязи у алмазной змеи.
Галя работала в одной из его лабораторий — готовила препараты, занималась классификацией, слушала рассуждения Александра и с нетерпением ждала, что вот-вот они ухватят кончик путевой нити, который приведет их к неразгаданной тайне.
Но шли дни, один на другой похожие: застекленный обширный террариум, разделенный на отсеки, змеи, змеи — то оставленные под наблюдением в условиях, близких к естественным, то помещаемые в сильные электромагнитные поля; змеи, змеи — живые и мертвые, препарированные и хватающие кроликов.
И не было видно конца работы, и неизвестно — закончится ли она успехом.
Весной вокруг их дома — снежная метель. Нет, не неистовствующая, а застывшая метель из сонного царства старой сказки. Белые хлопья под теплым солнцем, белые хлопья, повисшие над влажной землей, мечтающие упасть на нее и не падающие. Весной вокруг их дома цвел сад, и, казалось, не было на свете более уютного места.
А под крышей уютного дома — неуютная вязкая тишина, и радостная кипень цветущих деревьев кажется насмешкой.
День похож на день, не рассчитывай, что какое-нибудь событие нарушит однообразное течение времени. Течение времени… Слова, ставшие шаблоном. И Галя постоянно задумывалась: а куда оно, ее время, течет? Где цель? Куда идут дни, недели, месяцы, годы, десятилетия? Надо просто жить. И нет страшнее несчастья, чем счастье в покое.
А рядом жил счастливый человек, не замечающий дней. Счастливый, значит, не понимающий ее, значит, чужой. И по вечерам Александра встречали на пороге серые в синеву глаза, устремленные внутрь себя. И Александр сникал, съеживался, сразу же начинал ощущать вязкую тишину, которая затопила дом от подвалов до крыши.
«Быть может, любила не меня, а ту половину, которая улетела с Земли!» — думал он иногда.
Этот год, который должен бы считаться медовым, наверно, был самым тяжелым в их жизни.
Родился сын, и кончилась тишина в доме.
Родился сын. Его назвали Игорем в честь Шаблина.
Шаблин, заглядывая в гости, носил на руках своего тезку, неумело восхищался им, как и всякий мужчина, который боится, чтоб его не упрекнули в сюсюканье.
— Ошибка: не ученый — певец растет. Какой голос! А? Бас!
У Шаблина было два взрослых сына, оба работали на космических научных станциях, от обоих приходилось жить в отрыве, а мог бы из Шаблина получиться хороший дедушка.
Как-то вечером Галя завела свою обычную песню:
— Мне жаль прошедшей молодости человечества. Завидую тем, кто жил на неистоптанной планете… По-своему прекрасное время, создающее мужественные натуры…
Шаблин внимательно слушал, Александр с любопытством ждал, что он ответит. Он один из выдающихся героев современности, влюбленный в свой век, еще больше влюбленный в будущее, ему ли на девический лад восхищаться романтикой прошлого!
К удивлению, Шаблин не стал спорить, лишь усмехнулся и сказал:
— Я тебе, красавица, подарю одну старинную вещь. Кто-то мне преподнес ее, не помню… Обязательно подарю.
На следующий день он принес небольшой сверток, протянул Гале:
— Вот, держи.
Галя развернула:
— Что это?
В ее руках был грубый кусок металла, какой-то примитивный сплав, перелитый в не менее примитивную форму, — выщербленная полая ручка, короткий ствол с наростом на конце.
— Очень похоже по форме на пистолет, — сказал Александр. — Но не пистолет. В стволе даже нет отверстия.
— Правда, похоже… Я видела пистолеты в музее… — Галя с удивлением вертела в руках непонятную штуку.
— Пистолет, но не настоящий, — подсказал Шаблин.
— Не настоящий?.. Для чего же он?
— Какой-нибудь военный фетиш? — предположил Александр.
— Ладно, все равно не угадаете. Это детская игрушка. Когда-то очень распространенная…
Шаблин заглянул Гале в глаза, как он один мог заглядывать — в глубь глаз, на дно их.
И у Гали дрогнули губы.
— Детская?..
— Да, для мальчиков.
— Им разрешали играть в убийство?
Галя положила на стол перед Шаблиным исковерканный детский пистолет.
— Тебе, поклонница старины, почему-то не нравится мой подарок? — спросил Шаблин.
— Нет, не нравится.
— А я — то думал, ты сохранишь для своего сына.
— Возьмите обратно!
Галя подошла к кроватке Игоря. Он гугукал, пуская пузыри.
А где-то в межзвездной пустоте, растянувшись на целый световой месяц, мчались полки радиоволн, несли вперед законсервированную душу Александра Бартеньева, с недавних пор счастливого отца, будущего преуспевающего профессора.
С каждой секундой — триста тысяч километров; далеко позади семья планет, неторопливо плавающих вокруг Солнца… Далеко позади… А стройные полки радиоволн даже не прошли одной десятой пути, их путешествие только еще началось.
Когда оно кончится, сыну Александра Бартеньева, сейчас бессмысленно таращащему глаза на мир, исполнится тридцать четыре года, и, наверно, у него будет свой сын.
Полки радиоволн к звезде Лямбда Стрелы… И стремительно текущая жизнь на маленькой планетке Земля…
11
Игорь Бартеньев рос. У него была отцовская цепкая память. В четыре года он на лету, походя, схватывал стихи, которые читала мать:
Увлекался астрономией и шахматами, рисованием и авиаспортом, геометрией и художественной фотографией. Мать беспокоилась: «Недостаточно целеустремлен». Отец при этом думал: «Весь в тебя». Думал, но не говорил вслух: побаивался отповеди. А Шаблин успокаивал: «Растет нормальный человек».
Невысокий, узкоплечий, девичья хрупкость в фигуре уживалась с мальчишеской пружинистой гибкостью; лицо тоже слишком нежное для мальчишки, на щеках под бархатистой смуглотой тлел ровный, здоровый румянец; глаза матери — большие, настороженные, постоянно чего-то ждущие. Эти глаза часто замирали на каком-нибудь привычном предмете, тысячу раз виденном. Пробегал по саду и вдруг застывал перед деревом, которое ничем не отличалось от других деревьев. Стоял, внимательно разглядывал, обходил кругом, даже щупал ветки, а после этого сыпал неожиданными вопросами:
«Почему каждое дерево растет по плану? Почему береза похожа на березу, дуб — на дуб, сосна — на сосну? Почему она не может вырасти комом, в виде скалы или в виде семечка, только большого?»
Объясняй ему после этого секреты наследственности, которые не до конца-то еще разгаданы наукой.
А в шестнадцать лет этот мальчик, способностями которого восхищались педагоги, сын известного Александра Николаевича Бартеньева, тот, к воспитанию кого приложил руку сам Шаблин, вдруг сбежал из дому. Он связался с компанией «„незанятых“«.
Казалось, мир достиг совершенства. Вековая борьба за общечеловеческое равенство увенчалась успехом. Нет угнетения, нет насилия, даже само слово «демократия» давным-давно вышло из обихода. Кто станет говорить о жажде, если никогда не появляется потребность пить!
И прошли те времена, когда люди с некоторым содроганием глядели на быстро развивающуюся науку и технику: не вырвется ли раскрепощенная сила ядра, не покалечит ли жизнь?
Настала новая, своего рода рабовладельческая эра, только теперь рабами людей были не другие люди, а покорные машины. Что угодно человеку-господину — прикажи, любая прихоть будет исполнена.
Прикажи!.. И это самое важное и самое трудное человек-господин взял на себя. Мысль и воля, силы и нервы, бессонные ночи, глубочайшие изыскания и тончайшие опыты — все было направлено на то, чтобы отыскивать возможности, куда приложить железную силу подневольных машин. Каждый приказ машине должен нести новое, неоткрытое; повторить уже однажды сделанное машина, обладающая памятью, способна и сама, без человека. Приказ стал творчеством.
Казалось, мир достиг совершенства. Но абсолютного совершенства как такового не существует в природе. Совершенство, к которому ничего нельзя прибавить, — это застой, это смерть. Мир жил, развивался, значит, он мог стать еще совершенней.
Река течет меж берегов. Река течет от истока к устью, а никак не вспять. Но вместе с этим узаконенным течением вперед неизбежны завихрения; чем быстрей и напористей само течение, тем сильней завихрения, случаются и водовороты, случается, что брошенную в них щепку на какую-то минуту может понести вспять, в противоположную сторону от общего течения.
Человечество развивалось стремительно, и его движение было поступательным, движением вперед и… создавало свои завихрения.
Машина-раб к твоим услугам, за тебя она сделает черную работу, даже умственно черную! Казалось, нужно малое — сумей приказать ей, и она исполнит все. Но приказать нужно с умом, иначе машина повторит человеческую глупость, мало того — удесятерит ее с машинной педантичностью. Приказ стал творчеством!
Особые системы воспитания, сам дух творчества, который проник во все стороны жизни, развивал способности в таланты, таланты в гениев. Никогда еще планета не несла на себе столько проницательных, творчески разносторонних умов.
Но не все рождаются одинаково способными, не каждый от природы талантлив. Неодаренные люди, допущенные к машинам с их слепой покорностью, с их могучей исполнительной силой, могли стать опасны для общества. И общество, предоставляя им право жить в роскоши, доступной всем, ограничивало их деятельность.
Ум не признает совершенства; тот человек умей кто непримиримо критичен к себе; глупость, как правило, самомнительна самоуверенна, в претензиях не знает границ. И Люди без дарований, но е непомерными претензиями хватались то за одну, то за другую творческую работу, срывались, негодовали: «Нас не понимают! Не ценят!»
В последнее время такие обиженные откровенно возвестили о себе: «Мы незанятые! Нас презирают, презираем и мы всех, весь мир, в том числе и саму жизнь. Зачем жить? Зачем плодить будущие трупы, жертвы неумолимой смерти?»
«Незанятые» не мылись, не причесывались, отращивали бороды: «Не желаем пользоваться благами жизни!» Большинство из них, однако, не собиралось расставаться с «постылой» жизнью, и только какие-то фанатики-одиночки выдерживали принцип.
Случалось, что молодой человек, способный, восприимчивый, чья жизнь могла стать подарком для общества, при первой неудаче впадал в отчаяние: «Не приспособлен, не знаю, что делать — один путь…» И уходил к «незанятым». А там проповедники житейской бренности задурманивали ему голову…
К ним-то и сбежал Игорь Бартеньев.
В течение двух месяцев его не могли разыскать. Мать слегла в постель.
Явился сам, как и полагается, встрепанный, опустившийся, в кричащей, живописной рванине. Опустившийся, но не одичавший, только взгляд перешедших от матери серых, чуть навыкате глаз чуточку тяжелей, да втянулись щеки, и в лице угловатость сменила прежнюю мягкость. Прогнали мыться. Мать плакала. Александр Николаевич решил устроить семейный суд, попросил прийти Шаблина.
Старому ученому шел семьдесят восьмой год, но держался он все еще прямо, седую голову носил высоко, лицо потемнело, сморщилось, а в каждой морщинке — прежняя наэлектризованная энергия.
Был осенний день, резкий ветер за слезящимися окнами срывал с деревьев последние, расквашенные дождем листья. В камине веселыми языками горели импровизированные поленья. Александр Николаевич по праву главы семьи взял на себя роль председательствующего. Все приготовились к суду долгому и обстоятельному. Но суд вышел короткий.
— Рассказывай, что толкнуло! — спросил отец.
Игорь, чистый, разрумянившийся, тщательно причесанный, но с каким-то непривычным выражением голода на возмужавшем лице, спокойно ответил:
— Удивительней, что никого из нас на это ничто не толкнуло.
Мать удивленно вскинула покрасневшие от непросыхающих слез глаза. Александр Николаевич, заметно раздавшийся за последние годы, затянутый в свой строгий профессорский костюм, скрипнул стулом и не нашелся, что ответить. Шаблин неожиданно хмыкнул, и глаза его молодо заблестели среди прокаленных временем морщинок.
— Коллегианами интересуемся, а под боком… Три человека здесь, всех троих уважаю. А никто из вас не бывал среди них. Даже вы, Игорь Владимирович.
Шаблин снова то ли хмыкнул, то ли кашлянул.
— Милый мой, — сказал он негромко, — тебе кажется, что открыл дверь в космос. Да, из нас никто не бывал, но многие из уважаемых нами людей бывали, интересовались, пытались исправить положение.
— И что?
Шаблин опять неопределенно хмыкнул, не ответил.
— Не в состоянии! Бессильны! Вы это хотите сказать, Игорь Владимирович?
— Нет, этого я не сказал. Что-нибудь придумаем. Но не всякий орех сразу раскусишь.
Игорь замолчал и насупился.
— А о матери ты подумал? — спросил сурово Александр Николаевич. — Ты погляди на нее!
— Мама должна простить меня… — И вдруг голос Игоря сломался, натянуто зазвенел: — Они же, в сущности, несчастны, как-то нужно ими заняться!.. Я это увидел и не раскаиваюсь!
У матери было измученное, всепрощающее, испуганное лицо. Александр Николаевич впервые видел ее испуг: «Вот и сын силу забирает».
— Хорошо, иди, — отпустил он с прежней натянутой суровостью. — Мы тут без тебя потолкуем.
Игорь не стал доказывать свое равноправие, не напомнил о том, что уже достаточно взрослый, поднялся, тонкий, легкий, со вскинутой головой, преисполненный сознания своей правоты, вышел.
— А что я говорил! — сказал не без торжества Шаблин. — Что я вам говорил всегда! Растет нормальный человек, качественный… Признаемся: всем нам было немного стыдно перед ним.
— Да, стыдно, — тихо ответила молчавшая Галя.
С этого дня Шаблин уже не как дед, а как товарищ сошелся с Игорем. Часто можно было их видеть вдвоем, друг против друга — стар и млад. У Шаблина из пухового ворота вязаной куртки торчит тощая, жилистая шея, сухие, темные руки брошены на острые колени, на спеченном лице величаво-серьезное выражение. У Игоря возбужденно-потемневшие глаза, румянец пятнами и в отточенном профиле напряжение.
О чем толковали они между собой? Наверно, о вечной теме — о жизни. Один о ней мог судить потому, что ее уже прожил. Другой судил по тому, что предстояло прожить. Не удивительно, что нашли общий язык.
Прошел год, и в этот год Шаблин неожиданно сдал. Та же вызывающе прямая выправка, та же твердая походка, но черные глаза опаливают нехорошим жаром, и при атом какое-то судорожное метание зрачков, словно старик каждую секунду ждет: кто-то его ударит сзади. И изрытое кремневое лицо, и глубоко ввалившиеся виски…
Возле Института мозга стал появляться кряжистый человек в безупречно гладком костюме, с плоским монголоидным лицом и плечами кулачного бойца. Эти был известный невропатолог. Шаблин стал прибегать к помощи тех, кто смотрел на него, как на бога. Бог ищет защиты у верующих в него — дурной признак.
В двенадцать лет на конкурсе трудной задачи, устроенном местным клубом юных математиков, он занял первое место.
Имя твое — птица в руке,
Имя твое — льдинка на языке…
Увлекался астрономией и шахматами, рисованием и авиаспортом, геометрией и художественной фотографией. Мать беспокоилась: «Недостаточно целеустремлен». Отец при этом думал: «Весь в тебя». Думал, но не говорил вслух: побаивался отповеди. А Шаблин успокаивал: «Растет нормальный человек».
Невысокий, узкоплечий, девичья хрупкость в фигуре уживалась с мальчишеской пружинистой гибкостью; лицо тоже слишком нежное для мальчишки, на щеках под бархатистой смуглотой тлел ровный, здоровый румянец; глаза матери — большие, настороженные, постоянно чего-то ждущие. Эти глаза часто замирали на каком-нибудь привычном предмете, тысячу раз виденном. Пробегал по саду и вдруг застывал перед деревом, которое ничем не отличалось от других деревьев. Стоял, внимательно разглядывал, обходил кругом, даже щупал ветки, а после этого сыпал неожиданными вопросами:
«Почему каждое дерево растет по плану? Почему береза похожа на березу, дуб — на дуб, сосна — на сосну? Почему она не может вырасти комом, в виде скалы или в виде семечка, только большого?»
Объясняй ему после этого секреты наследственности, которые не до конца-то еще разгаданы наукой.
А в шестнадцать лет этот мальчик, способностями которого восхищались педагоги, сын известного Александра Николаевича Бартеньева, тот, к воспитанию кого приложил руку сам Шаблин, вдруг сбежал из дому. Он связался с компанией «„незанятых“«.
Казалось, мир достиг совершенства. Вековая борьба за общечеловеческое равенство увенчалась успехом. Нет угнетения, нет насилия, даже само слово «демократия» давным-давно вышло из обихода. Кто станет говорить о жажде, если никогда не появляется потребность пить!
И прошли те времена, когда люди с некоторым содроганием глядели на быстро развивающуюся науку и технику: не вырвется ли раскрепощенная сила ядра, не покалечит ли жизнь?
Настала новая, своего рода рабовладельческая эра, только теперь рабами людей были не другие люди, а покорные машины. Что угодно человеку-господину — прикажи, любая прихоть будет исполнена.
Прикажи!.. И это самое важное и самое трудное человек-господин взял на себя. Мысль и воля, силы и нервы, бессонные ночи, глубочайшие изыскания и тончайшие опыты — все было направлено на то, чтобы отыскивать возможности, куда приложить железную силу подневольных машин. Каждый приказ машине должен нести новое, неоткрытое; повторить уже однажды сделанное машина, обладающая памятью, способна и сама, без человека. Приказ стал творчеством.
Казалось, мир достиг совершенства. Но абсолютного совершенства как такового не существует в природе. Совершенство, к которому ничего нельзя прибавить, — это застой, это смерть. Мир жил, развивался, значит, он мог стать еще совершенней.
Река течет меж берегов. Река течет от истока к устью, а никак не вспять. Но вместе с этим узаконенным течением вперед неизбежны завихрения; чем быстрей и напористей само течение, тем сильней завихрения, случаются и водовороты, случается, что брошенную в них щепку на какую-то минуту может понести вспять, в противоположную сторону от общего течения.
Человечество развивалось стремительно, и его движение было поступательным, движением вперед и… создавало свои завихрения.
Машина-раб к твоим услугам, за тебя она сделает черную работу, даже умственно черную! Казалось, нужно малое — сумей приказать ей, и она исполнит все. Но приказать нужно с умом, иначе машина повторит человеческую глупость, мало того — удесятерит ее с машинной педантичностью. Приказ стал творчеством!
Особые системы воспитания, сам дух творчества, который проник во все стороны жизни, развивал способности в таланты, таланты в гениев. Никогда еще планета не несла на себе столько проницательных, творчески разносторонних умов.
Но не все рождаются одинаково способными, не каждый от природы талантлив. Неодаренные люди, допущенные к машинам с их слепой покорностью, с их могучей исполнительной силой, могли стать опасны для общества. И общество, предоставляя им право жить в роскоши, доступной всем, ограничивало их деятельность.
Ум не признает совершенства; тот человек умей кто непримиримо критичен к себе; глупость, как правило, самомнительна самоуверенна, в претензиях не знает границ. И Люди без дарований, но е непомерными претензиями хватались то за одну, то за другую творческую работу, срывались, негодовали: «Нас не понимают! Не ценят!»
В последнее время такие обиженные откровенно возвестили о себе: «Мы незанятые! Нас презирают, презираем и мы всех, весь мир, в том числе и саму жизнь. Зачем жить? Зачем плодить будущие трупы, жертвы неумолимой смерти?»
«Незанятые» не мылись, не причесывались, отращивали бороды: «Не желаем пользоваться благами жизни!» Большинство из них, однако, не собиралось расставаться с «постылой» жизнью, и только какие-то фанатики-одиночки выдерживали принцип.
Случалось, что молодой человек, способный, восприимчивый, чья жизнь могла стать подарком для общества, при первой неудаче впадал в отчаяние: «Не приспособлен, не знаю, что делать — один путь…» И уходил к «незанятым». А там проповедники житейской бренности задурманивали ему голову…
К ним-то и сбежал Игорь Бартеньев.
В течение двух месяцев его не могли разыскать. Мать слегла в постель.
Явился сам, как и полагается, встрепанный, опустившийся, в кричащей, живописной рванине. Опустившийся, но не одичавший, только взгляд перешедших от матери серых, чуть навыкате глаз чуточку тяжелей, да втянулись щеки, и в лице угловатость сменила прежнюю мягкость. Прогнали мыться. Мать плакала. Александр Николаевич решил устроить семейный суд, попросил прийти Шаблина.
Старому ученому шел семьдесят восьмой год, но держался он все еще прямо, седую голову носил высоко, лицо потемнело, сморщилось, а в каждой морщинке — прежняя наэлектризованная энергия.
Был осенний день, резкий ветер за слезящимися окнами срывал с деревьев последние, расквашенные дождем листья. В камине веселыми языками горели импровизированные поленья. Александр Николаевич по праву главы семьи взял на себя роль председательствующего. Все приготовились к суду долгому и обстоятельному. Но суд вышел короткий.
— Рассказывай, что толкнуло! — спросил отец.
Игорь, чистый, разрумянившийся, тщательно причесанный, но с каким-то непривычным выражением голода на возмужавшем лице, спокойно ответил:
— Удивительней, что никого из нас на это ничто не толкнуло.
Мать удивленно вскинула покрасневшие от непросыхающих слез глаза. Александр Николаевич, заметно раздавшийся за последние годы, затянутый в свой строгий профессорский костюм, скрипнул стулом и не нашелся, что ответить. Шаблин неожиданно хмыкнул, и глаза его молодо заблестели среди прокаленных временем морщинок.
— Коллегианами интересуемся, а под боком… Три человека здесь, всех троих уважаю. А никто из вас не бывал среди них. Даже вы, Игорь Владимирович.
Шаблин снова то ли хмыкнул, то ли кашлянул.
— Милый мой, — сказал он негромко, — тебе кажется, что открыл дверь в космос. Да, из нас никто не бывал, но многие из уважаемых нами людей бывали, интересовались, пытались исправить положение.
— И что?
Шаблин опять неопределенно хмыкнул, не ответил.
— Не в состоянии! Бессильны! Вы это хотите сказать, Игорь Владимирович?
— Нет, этого я не сказал. Что-нибудь придумаем. Но не всякий орех сразу раскусишь.
Игорь замолчал и насупился.
— А о матери ты подумал? — спросил сурово Александр Николаевич. — Ты погляди на нее!
— Мама должна простить меня… — И вдруг голос Игоря сломался, натянуто зазвенел: — Они же, в сущности, несчастны, как-то нужно ими заняться!.. Я это увидел и не раскаиваюсь!
У матери было измученное, всепрощающее, испуганное лицо. Александр Николаевич впервые видел ее испуг: «Вот и сын силу забирает».
— Хорошо, иди, — отпустил он с прежней натянутой суровостью. — Мы тут без тебя потолкуем.
Игорь не стал доказывать свое равноправие, не напомнил о том, что уже достаточно взрослый, поднялся, тонкий, легкий, со вскинутой головой, преисполненный сознания своей правоты, вышел.
— А что я говорил! — сказал не без торжества Шаблин. — Что я вам говорил всегда! Растет нормальный человек, качественный… Признаемся: всем нам было немного стыдно перед ним.
— Да, стыдно, — тихо ответила молчавшая Галя.
С этого дня Шаблин уже не как дед, а как товарищ сошелся с Игорем. Часто можно было их видеть вдвоем, друг против друга — стар и млад. У Шаблина из пухового ворота вязаной куртки торчит тощая, жилистая шея, сухие, темные руки брошены на острые колени, на спеченном лице величаво-серьезное выражение. У Игоря возбужденно-потемневшие глаза, румянец пятнами и в отточенном профиле напряжение.
О чем толковали они между собой? Наверно, о вечной теме — о жизни. Один о ней мог судить потому, что ее уже прожил. Другой судил по тому, что предстояло прожить. Не удивительно, что нашли общий язык.
Прошел год, и в этот год Шаблин неожиданно сдал. Та же вызывающе прямая выправка, та же твердая походка, но черные глаза опаливают нехорошим жаром, и при атом какое-то судорожное метание зрачков, словно старик каждую секунду ждет: кто-то его ударит сзади. И изрытое кремневое лицо, и глубоко ввалившиеся виски…
Возле Института мозга стал появляться кряжистый человек в безупречно гладком костюме, с плоским монголоидным лицом и плечами кулачного бойца. Эти был известный невропатолог. Шаблин стал прибегать к помощи тех, кто смотрел на него, как на бога. Бог ищет защиты у верующих в него — дурной признак.
12
Опыты над змеями, над насекомыми, над собаками, опыты при самой тонкой аппаратуре, экспедиции, поднятые архивы — осада велась по всем правилам современной науки почти восемнадцать лет, но крепость оставалась неприступной. А. возможности все исчерпаны, пора ставить точку.
За это время Александр Николаевич Бартеньев стал видным профессором, старая слава «космонавта Лямбды Стрелы» как-то потускнела, его имя мало-помалу получало вторую известность.
Труд Бартеньева составил три объемистых тома — материал для будущих исследователей. Он, как классификация Линнея, будет ждать появления своего Чарлза Дарвина. Александр Николаевич с некоторой грустью листал свои опубликованные работы. Кто-то возьмется за них, какой светлый гений? Быть может, это будет юнец, обладающий не столько знаниями, сколько дерзостью мысли. Ох, эти знания!.. Александр Николаевич часто испытывал их тяжесть. Едва он задумывался над какой-нибудь проблемой, как его уникальная память услужливо подсовывала: а такой-то ученый авторитет по этому поводу говорит то-то, а другой — другое, третий — третье. И невольно становишься рабом чужих мнений…
Все-таки вышедший труд решили скромно отметить на семейном вечере.
На столе стояли вина с Кавказа, были открыты окна в сад, гости пили и спорили. Нет, спорили не о работе Александра Николаевича — ее обсудили, приняли, признали ценность. Некий Кальминус на другом полушарии опубликовал статью, где, почтительно адресуясь к открытиям академика Шаблина, утверждал, что в скором времени человечество окончательно победит смерть.
Шаблин обозвал Кальминуса кретином. Черные, узко посаженные глаза сегодня сильней обычного опаляли присутствующих мрачным огнем, сухое лицо отливало старой медью, голос был надтреснут, и в нем проскальзывала непривычная раздраженность.
— Ваш Кальминус, или как там его, ни черта не понял из моих выводов!.. Бессмертия не существует в природе. Вас это огорчает?.. А представьте себе мир, состоящий целиком из стариков. Мир, не обновляющийся, застывший. Это же стоп в движении материи! Это общая смерть. И смерть, извольте заметить, тягучая, медленная, как от проказы…
В это время в комнату вошла Галя с блюдом свежей клубники. На ней было просторное белое платье, открывающее тронутые легкой полнотой красивые руки. Вошла она плавной поступью, с той неуловимой горделивой осанкой цветущей женщины, у которой давно позади тревожные сомнения, — довольна своим обжитым миром. Гости невольно повернули головы в ее сторону, и она улыбнулась всем покровительственно и понимающе: «Что ж, знаю, что нравлюсь… благодарна вам…»
А Шаблин продолжал:
— Я старик, но при виде человека, находящегося в определившейся молодости… Вот при виде ее… ее… ее…
Глаза Шаблина беспомощно вспыхнули, как у затравленного кролика, он с подавленным ужасом глядел на Галю, держащую поднос с клубникой. У Гали медленно-медленно, как испаряющаяся роса с травы, исчезла улыбка с лица. Шаблин страдальчески сморщился.
— Что со мной?
Все молчали, переглядывались.
— Странно, очень странно… Представьте, я забыл ее имя… Ее… Ее…
Шаблин содрогнулся всем телом и отвернулся.
— Все ясно, — сказал он хрипло.
И, подняв опавшее, обмякшее лицо, попробовал пошутить:
— Вот вам и бессмертие… Мне весточка с того света…
Никто в ответ не обронил ни слова.
В полночь гости разошлись. Окна закрыли, так как из сада тянуло ночным холодом и сыростью. Шаблин не спешил уходить.
— Пусть придет Игорь, — попросил он.
Галя сходила за сыном.
Он пришел сонный, с румяным от нагретой подушки лицом, со спутанной шевелюрой.
— Ты меня звал, крестный?
Шаблин невесело улыбнулся:
— Не тревожься, ничего со мной не случилось. Просто хочу с тобой посидеть, С вами, со всеми…
Крестным Игорь величал Шаблина только наедине, впервые при родителях назвал его не по имени и отчеству. Шаблин оценил это.
— Налей мне еще вина.
Он пригубил рюмку и заговорил:
— Вот и день прошел… День… У человека в жизни каких-нибудь тридцать тысяч этих дней. Из них тысячи четыре уходит на зеленое детство да столько же на старость. Мир велик, а жизнь мизерна… Едва уловимая искорка во Вселенной — я! Блеснул — и нет. А во время этого мимолетнейшего блеска успевает родиться нечто такое громадное, которое может осознать и саму Вселенную, и самого себя, и ничтожную краткость собственного существования, и бессмыслицу в устройстве материи. Да, я, научившийся мыслить, вдруг должен превратиться в труху — бессмыслица! Какая-то неувязка в самой природе…
За окном тихо шумел сад. Шумел порывами, словно деревья вели вялую, необязательную беседу. Бросят ленивую, влажно шуршащую фразу и замолчат надолго.
Ссохшийся в суровую мумию старик бесцветным голосом говорил о проклятии, нависшем над каждым человеком. Об этом думал и библейский Экклезиаст в своих царственных покоях и какой-нибудь изможденный Иван Непомнящий родства, упавший на землю во время перегона каторжников. Думали миллиарды прошедших по планете людей. Их давно уже нет, и шумят сады под окнами, как прежде шумели, не радостно и не горестно, даже не равнодушно. Просто шумят, потому что существуют.
А перед стариком сидел юноша, красивый и здоровый, сидел, слушал, глядел с настороженным, недоверчивым страхом. Он не понимал этих речей, и они были страшны для него своей непонятностью. И те двадцать с лишним тысяч дней, которые суждено ему было еще прожить, — для него вечность, более необъятная, чем застойная, близкая вечность Вселенной.
— Мучает… Признаюсь… — ронял тихо слова Шаблин. — И лечишь меня от этой муки ты, Игорь.
— Как так?
— Взгляну на твою розовую физиономию, и становится стыдно: не имею права отрывать свое собственное «я» от тебя, от твоего сына, который еще не родился, от всех, кто есть и кто будет. Индивидуализм — патология человеческого мышления. Эх, если б это могли уяснить себе люди, насколько стало бы им проще жить!.. Ну, я пойду. Пора…
Александр Николаевич поднялся с места.
— Подзову машину.
— Не надо. Я пешком…
— Сыро на улице.
— Не беспокойся, мне не суждено умереть в подворотне.
Угрюмовато-спокойный взгляд через плечо, кивок головы. Дверь закрылась за стариком.
На столе осталась рюмка с недопитым вином.
Утром в спальне нашли его мертвым. На столе лежала тетрадка дневника со страницами, исписанными твердой рукой.
Первые листы ничем не отличались от научного исследования: цифры, химические формулы, выкладки со сносками, доказывающие невозвратимый распад нервных клеток в мозгу. Далее сухое, пространное доказательство, почему невозможно омолодить дряхлый мозг и почему человечество не имеет права искусственно повторять интеллект. Видно, что в последние дни Шаблин мечтал о бессмертии, исступленно искал его и пришел к выводу: невозможно.
В дневнике нашли краткое завещание:
Со всех концов света летели люди, везли цветы. В цветах утонул не только каменный мозг, но и солдатский обелиск, покоящий под собой рядового Осипова, сержанта Куницына, младшего лейтенанта Сукнова. Не умолкала траурная музыка.
А пока на Земле совершались эти события, в глубине Галактики растянувшиеся полки радиоволн достигли середины пути.
За это время Александр Николаевич Бартеньев стал видным профессором, старая слава «космонавта Лямбды Стрелы» как-то потускнела, его имя мало-помалу получало вторую известность.
Труд Бартеньева составил три объемистых тома — материал для будущих исследователей. Он, как классификация Линнея, будет ждать появления своего Чарлза Дарвина. Александр Николаевич с некоторой грустью листал свои опубликованные работы. Кто-то возьмется за них, какой светлый гений? Быть может, это будет юнец, обладающий не столько знаниями, сколько дерзостью мысли. Ох, эти знания!.. Александр Николаевич часто испытывал их тяжесть. Едва он задумывался над какой-нибудь проблемой, как его уникальная память услужливо подсовывала: а такой-то ученый авторитет по этому поводу говорит то-то, а другой — другое, третий — третье. И невольно становишься рабом чужих мнений…
Все-таки вышедший труд решили скромно отметить на семейном вечере.
На столе стояли вина с Кавказа, были открыты окна в сад, гости пили и спорили. Нет, спорили не о работе Александра Николаевича — ее обсудили, приняли, признали ценность. Некий Кальминус на другом полушарии опубликовал статью, где, почтительно адресуясь к открытиям академика Шаблина, утверждал, что в скором времени человечество окончательно победит смерть.
Шаблин обозвал Кальминуса кретином. Черные, узко посаженные глаза сегодня сильней обычного опаляли присутствующих мрачным огнем, сухое лицо отливало старой медью, голос был надтреснут, и в нем проскальзывала непривычная раздраженность.
— Ваш Кальминус, или как там его, ни черта не понял из моих выводов!.. Бессмертия не существует в природе. Вас это огорчает?.. А представьте себе мир, состоящий целиком из стариков. Мир, не обновляющийся, застывший. Это же стоп в движении материи! Это общая смерть. И смерть, извольте заметить, тягучая, медленная, как от проказы…
В это время в комнату вошла Галя с блюдом свежей клубники. На ней было просторное белое платье, открывающее тронутые легкой полнотой красивые руки. Вошла она плавной поступью, с той неуловимой горделивой осанкой цветущей женщины, у которой давно позади тревожные сомнения, — довольна своим обжитым миром. Гости невольно повернули головы в ее сторону, и она улыбнулась всем покровительственно и понимающе: «Что ж, знаю, что нравлюсь… благодарна вам…»
А Шаблин продолжал:
— Я старик, но при виде человека, находящегося в определившейся молодости… Вот при виде ее… ее… ее…
Глаза Шаблина беспомощно вспыхнули, как у затравленного кролика, он с подавленным ужасом глядел на Галю, держащую поднос с клубникой. У Гали медленно-медленно, как испаряющаяся роса с травы, исчезла улыбка с лица. Шаблин страдальчески сморщился.
— Что со мной?
Все молчали, переглядывались.
— Странно, очень странно… Представьте, я забыл ее имя… Ее… Ее…
Шаблин содрогнулся всем телом и отвернулся.
— Все ясно, — сказал он хрипло.
И, подняв опавшее, обмякшее лицо, попробовал пошутить:
— Вот вам и бессмертие… Мне весточка с того света…
Никто в ответ не обронил ни слова.
В полночь гости разошлись. Окна закрыли, так как из сада тянуло ночным холодом и сыростью. Шаблин не спешил уходить.
— Пусть придет Игорь, — попросил он.
Галя сходила за сыном.
Он пришел сонный, с румяным от нагретой подушки лицом, со спутанной шевелюрой.
— Ты меня звал, крестный?
Шаблин невесело улыбнулся:
— Не тревожься, ничего со мной не случилось. Просто хочу с тобой посидеть, С вами, со всеми…
Крестным Игорь величал Шаблина только наедине, впервые при родителях назвал его не по имени и отчеству. Шаблин оценил это.
— Налей мне еще вина.
Он пригубил рюмку и заговорил:
— Вот и день прошел… День… У человека в жизни каких-нибудь тридцать тысяч этих дней. Из них тысячи четыре уходит на зеленое детство да столько же на старость. Мир велик, а жизнь мизерна… Едва уловимая искорка во Вселенной — я! Блеснул — и нет. А во время этого мимолетнейшего блеска успевает родиться нечто такое громадное, которое может осознать и саму Вселенную, и самого себя, и ничтожную краткость собственного существования, и бессмыслицу в устройстве материи. Да, я, научившийся мыслить, вдруг должен превратиться в труху — бессмыслица! Какая-то неувязка в самой природе…
За окном тихо шумел сад. Шумел порывами, словно деревья вели вялую, необязательную беседу. Бросят ленивую, влажно шуршащую фразу и замолчат надолго.
Ссохшийся в суровую мумию старик бесцветным голосом говорил о проклятии, нависшем над каждым человеком. Об этом думал и библейский Экклезиаст в своих царственных покоях и какой-нибудь изможденный Иван Непомнящий родства, упавший на землю во время перегона каторжников. Думали миллиарды прошедших по планете людей. Их давно уже нет, и шумят сады под окнами, как прежде шумели, не радостно и не горестно, даже не равнодушно. Просто шумят, потому что существуют.
А перед стариком сидел юноша, красивый и здоровый, сидел, слушал, глядел с настороженным, недоверчивым страхом. Он не понимал этих речей, и они были страшны для него своей непонятностью. И те двадцать с лишним тысяч дней, которые суждено ему было еще прожить, — для него вечность, более необъятная, чем застойная, близкая вечность Вселенной.
— Мучает… Признаюсь… — ронял тихо слова Шаблин. — И лечишь меня от этой муки ты, Игорь.
— Как так?
— Взгляну на твою розовую физиономию, и становится стыдно: не имею права отрывать свое собственное «я» от тебя, от твоего сына, который еще не родился, от всех, кто есть и кто будет. Индивидуализм — патология человеческого мышления. Эх, если б это могли уяснить себе люди, насколько стало бы им проще жить!.. Ну, я пойду. Пора…
Александр Николаевич поднялся с места.
— Подзову машину.
— Не надо. Я пешком…
— Сыро на улице.
— Не беспокойся, мне не суждено умереть в подворотне.
Угрюмовато-спокойный взгляд через плечо, кивок головы. Дверь закрылась за стариком.
На столе осталась рюмка с недопитым вином.
Утром в спальне нашли его мертвым. На столе лежала тетрадка дневника со страницами, исписанными твердой рукой.
Первые листы ничем не отличались от научного исследования: цифры, химические формулы, выкладки со сносками, доказывающие невозвратимый распад нервных клеток в мозгу. Далее сухое, пространное доказательство, почему невозможно омолодить дряхлый мозг и почему человечество не имеет права искусственно повторять интеллект. Видно, что в последние дни Шаблин мечтал о бессмертии, исступленно искал его и пришел к выводу: невозможно.
В дневнике нашли краткое завещание:
«На выборах на должность директора института свой голос отдаю за Александра Николаевича Бартеньева.В самом низу приписка:
Есть у нас более способные ученые, но они (быть может, по причине личной способности) недостаточно объективны, волей или неволей будут ограничивать растущие таланты, подавлять их самостоятельность. Возможно, этим существенным недостатком грешил и я в свое время. Бартеньев лишен его.
Маленькая, чисто сентиментальная просьба: похороните меня возле старей могилы на холме, рядом с солдатами. Каждый по-своему воюет за жизнь.
Шаблин»
«Игорь, милый мальчик, если ты свяжешь свою жизнь с нашим институтом, то запомни одно: ищи бессмертия не одного человека, а всего человечества. Фраза общая, даже тривиальная, но тривиальное-то обычно забывается».Его похоронили на холме, вместо памятника лег упруго-горбатый, огромный камень, изборожденный извилинами, — монументальная копия мозга. Никакой надписи. Потомки и без того запомнят, кому принадлежит эта могила.
Со всех концов света летели люди, везли цветы. В цветах утонул не только каменный мозг, но и солдатский обелиск, покоящий под собой рядового Осипова, сержанта Куницына, младшего лейтенанта Сукнова. Не умолкала траурная музыка.
А пока на Земле совершались эти события, в глубине Галактики растянувшиеся полки радиоволн достигли середины пути.
13
Вымахали дубки в институтском парке. В жаркий полдень на дорожках — прохладная тень, при набегающем ветерке играют в пятнашки солнечные зайчики.
Каждое утро, в восемь часов, через парк к главному зданию института неторопливо вышагивал высокий, ссутулившийся человек. В том, как он выступал, в том, как он был одет — традиционный профессорский костюм, темный галстук по безупречно белоснежной сорочке, — сказывалась стариковская чопорность, которая у многих приходит преждевременно, вместе с высоким положением в обществе.
Каждое утро, в восемь часов, через парк к главному зданию института неторопливо вышагивал высокий, ссутулившийся человек. В том, как он выступал, в том, как он был одет — традиционный профессорский костюм, темный галстук по безупречно белоснежной сорочке, — сказывалась стариковская чопорность, которая у многих приходит преждевременно, вместе с высоким положением в обществе.