Страница:
После того как роботы закончили свое дело, я поставил по скульптуре в изголовье каждой могилы и произнес короткую молитву, убедившись в справедливости собственных слов, сказанных неделей раньше, — а именно, что в разгаре жизни мы встречаем смерть. Я даже произнес вполне серьезную проповедь на эту тему, но роботы проявили к моей речи еще меньше интереса, чем олени.
21 мая 2190 года.
Я раздражен. Я страшно раздражен, и вся беда в том, что мне не на ком сорвать свою злость.
С ребенком оказалась масса хлопот.
Я отвез его в крупнейший медицинский музей северного полушария и тщательно обследовал с помощью лучшей педиатрической аппаратуры. Кажется, здоровье у него отменное — так что нам обоим повезло. Что касается его потребностей в пище, то, если они и отличаются от моих, то все равно не представляют никакой сложности. Я получил целую ленту с записью того, в чем он нуждается, и после некоторой возни в Музее Современной Астронавтики обеспечил приготовление и ежедневную подачу необходимой ему пищи. К несчастью, он игнорирует мое устройство, в результате чего отнимает у меня довольно много времени.
Я догадываюсь, почему он не принимает пищу у обслуживающего робота, которого я включил для этого. Вероятно, это вызвано предрассудками его родителей: думаю, он никогда еще не встречался с механическим обслуживанием. Так что ест он только из моих рук.
Это уже само по себе достаточно обременительно, но я обнаружил еще, что его нельзя оставлять одного под присмотром робота-сиделки. Несмотря на то, что он умеет только ползать, делает он это с удивительной скоростью и то и дело исчезает в темных коридорах Музея. У меня тут же включается сигнал тревоги, и мне приходится прерывать свое обследование гигантского дворца Далай-ламы в Потале и нестись из Лхасы через весь земной шар обратно в Музей.
А после этого у нас еще уходят часы на его поиски. У нас — это у меня и всех находящихся в моем распоряжении роботов. Слава богу, что я еще могу полагаться на антропометр. Это восхитительное приспособление быстро указывает нам направление. Я возвращаю его в манеж и, если еще не наступило время кормежки, могу ненадолго вернуться на Тибетское плато.
В настоящее время я пытаюсь соорудить для него что-то вроде огромной клетки с автоматическим обогревом, туалетом и защитными устройствами против животных, насекомых и рептилий. И хотя это отнимает у меня очень много времени, я надеюсь, что оно будет потрачено не зря и даст свои результаты.
По-прежнему неразрешимой остается проблема с питанием. Единственный выход, предлагаемый литературой по этому вопросу, — это морить его голодом, если он отказывается принимать пищу в предлагаемом виде. Однако после краткого эксперимента, в котором ребенок проявил полную решимость умереть, я сдался и теперь вынужден каждый раз кормить его сам.
Вся беда в том, что я не знаю, кого винить. Став Хранителем еще в ранней юности, я не видел никакой необходимости в воспроизводстве себе подобных. Меня никогда не интересовали дети. Я мало что о них знаю и не испытываю к ним никакой привязанности.
Я всегда считал, что моя точка зрения прекрасно выражена в «Пире» Сократом: «Кто по прочтении Гомера, Гесиода и других великих поэтов согласится иметь обычных детей из плоти и крови? Кто не уподобится им в создании таких же чад, доставивших им вечную славу и память?.. Никогда в честь смертных не возводились такие храмы, какие высятся во славу их порождений».
К несчастью, нас на Земле осталось всего лишь двое — этот ребенок и я. Мы с ним оба обречены на гибель, и оба идем в одной упряжке. И все сокровища мира, которые еще неделю назад принадлежали мне одному, теперь, по крайней мере отчасти, принадлежат и ему. Жаль, что мы не можем с ним обсудить стоящие перед нами проблемы, — я бы занялся этим не только ради достижения взаимоприемлемого решения, но и просто из удовольствия. Я пришел к выводу, что начал вести этот дневник от охватившего меня бессознательного страха, когда обнаружил, что после отлета Утвердителей остался в полном одиночестве.
Я чувствую, как изголодался по беседе, по возражениям и контраргументам, с помощью которых можно оттачивать свою мысль. Но, несмотря на то, что этот ребенок, согласно литературе, может заговорить в любой момент, нас поглотит катастрофа задолго до того, как он научится полемизировать со мной. Это грустно, но неизбежно.
Какая ирония судьбы! Я снова лишен возможности заниматься изучением искусства, к которому так стремился. Я старый человек и мог бы быть свободен от обязанностей. Я положил всю свою жизнь на то, чтобы добиться этой привилегии. Все это чрезвычайно удручает меня.
А беседа! Могу себе представить собственный разговор с Утвердителем, окажись он здесь. Какая скука, какой биологический идиотизм! Какое воинствующее невежество в нежелании даже видеть красоту, созданную представителями его собственного вида на протяжении семидесяти тысяч лет! Максимум, что ему известно, если, допустим, он европеец, — это отрывочные сведения о его современниках. Что он может знать, например, о китайской живописи или наскальных рисунках? Будет ли он в состоянии понять, что в каждом течении были свои периоды примитивизма, за которыми следовала эпоха буйного расцвета, затем объединение художественных достижений и усиление формализма, что завершалось декадентством и вырождением, а за этим неизбежно следовали новые периоды примитивизма и расцвета? Сможет ли он осознать, что это повторялось снова и снова во всех основных культурах, так что даже такие выдающиеся гении, как Микеланджело, Шекспир или Бетховен, повторятся, может, в несколько ином виде, по завершении полного цикла? Что в различные периоды расцвета древнеегипетского искусства там были свои Микеланджело, Шекспиры и Бетховены?
Как Утвердитель может понять это, если у него нет даже самого общего представления об этих эпохах? Когда они покинули погибающую солнечную систему, нагрузив свои корабли исключительно полезными предметами? Когда они запретили своим отпрыскам сохранить детские сокровища, опасаясь, что те станут сентиментальными и не смогут приступить к колонизации Проциона XII без слез и сожалений и о погибшем мире, и об оставленном щенке?
И все же история играет потрясающие шутки с человеком! Им, бросившим свои музеи и сохранившим лишь бесстрастные микрофильмы, свидетельствующие о том, что им принадлежало, еще предстоит узнать, что человека нельзя лишать сентиментальности. Их мощные мрачные корабли, перенесшие их в чуждые миры, станут музеями прошлого, постепенно разрушающимися на инородной почве. Их жесткая функциональность станет источником нового вдохновения и алкоголических слез.
Боже-боже, что со мной творится? Как я разгорячился! А ведь я всего лишь хотел объяснить причину своего раздражения.
С ребенком оказалась масса хлопот.
Я отвез его в крупнейший медицинский музей северного полушария и тщательно обследовал с помощью лучшей педиатрической аппаратуры. Кажется, здоровье у него отменное — так что нам обоим повезло. Что касается его потребностей в пище, то, если они и отличаются от моих, то все равно не представляют никакой сложности. Я получил целую ленту с записью того, в чем он нуждается, и после некоторой возни в Музее Современной Астронавтики обеспечил приготовление и ежедневную подачу необходимой ему пищи. К несчастью, он игнорирует мое устройство, в результате чего отнимает у меня довольно много времени.
Я догадываюсь, почему он не принимает пищу у обслуживающего робота, которого я включил для этого. Вероятно, это вызвано предрассудками его родителей: думаю, он никогда еще не встречался с механическим обслуживанием. Так что ест он только из моих рук.
Это уже само по себе достаточно обременительно, но я обнаружил еще, что его нельзя оставлять одного под присмотром робота-сиделки. Несмотря на то, что он умеет только ползать, делает он это с удивительной скоростью и то и дело исчезает в темных коридорах Музея. У меня тут же включается сигнал тревоги, и мне приходится прерывать свое обследование гигантского дворца Далай-ламы в Потале и нестись из Лхасы через весь земной шар обратно в Музей.
А после этого у нас еще уходят часы на его поиски. У нас — это у меня и всех находящихся в моем распоряжении роботов. Слава богу, что я еще могу полагаться на антропометр. Это восхитительное приспособление быстро указывает нам направление. Я возвращаю его в манеж и, если еще не наступило время кормежки, могу ненадолго вернуться на Тибетское плато.
В настоящее время я пытаюсь соорудить для него что-то вроде огромной клетки с автоматическим обогревом, туалетом и защитными устройствами против животных, насекомых и рептилий. И хотя это отнимает у меня очень много времени, я надеюсь, что оно будет потрачено не зря и даст свои результаты.
По-прежнему неразрешимой остается проблема с питанием. Единственный выход, предлагаемый литературой по этому вопросу, — это морить его голодом, если он отказывается принимать пищу в предлагаемом виде. Однако после краткого эксперимента, в котором ребенок проявил полную решимость умереть, я сдался и теперь вынужден каждый раз кормить его сам.
Вся беда в том, что я не знаю, кого винить. Став Хранителем еще в ранней юности, я не видел никакой необходимости в воспроизводстве себе подобных. Меня никогда не интересовали дети. Я мало что о них знаю и не испытываю к ним никакой привязанности.
Я всегда считал, что моя точка зрения прекрасно выражена в «Пире» Сократом: «Кто по прочтении Гомера, Гесиода и других великих поэтов согласится иметь обычных детей из плоти и крови? Кто не уподобится им в создании таких же чад, доставивших им вечную славу и память?.. Никогда в честь смертных не возводились такие храмы, какие высятся во славу их порождений».
К несчастью, нас на Земле осталось всего лишь двое — этот ребенок и я. Мы с ним оба обречены на гибель, и оба идем в одной упряжке. И все сокровища мира, которые еще неделю назад принадлежали мне одному, теперь, по крайней мере отчасти, принадлежат и ему. Жаль, что мы не можем с ним обсудить стоящие перед нами проблемы, — я бы занялся этим не только ради достижения взаимоприемлемого решения, но и просто из удовольствия. Я пришел к выводу, что начал вести этот дневник от охватившего меня бессознательного страха, когда обнаружил, что после отлета Утвердителей остался в полном одиночестве.
Я чувствую, как изголодался по беседе, по возражениям и контраргументам, с помощью которых можно оттачивать свою мысль. Но, несмотря на то, что этот ребенок, согласно литературе, может заговорить в любой момент, нас поглотит катастрофа задолго до того, как он научится полемизировать со мной. Это грустно, но неизбежно.
Какая ирония судьбы! Я снова лишен возможности заниматься изучением искусства, к которому так стремился. Я старый человек и мог бы быть свободен от обязанностей. Я положил всю свою жизнь на то, чтобы добиться этой привилегии. Все это чрезвычайно удручает меня.
А беседа! Могу себе представить собственный разговор с Утвердителем, окажись он здесь. Какая скука, какой биологический идиотизм! Какое воинствующее невежество в нежелании даже видеть красоту, созданную представителями его собственного вида на протяжении семидесяти тысяч лет! Максимум, что ему известно, если, допустим, он европеец, — это отрывочные сведения о его современниках. Что он может знать, например, о китайской живописи или наскальных рисунках? Будет ли он в состоянии понять, что в каждом течении были свои периоды примитивизма, за которыми следовала эпоха буйного расцвета, затем объединение художественных достижений и усиление формализма, что завершалось декадентством и вырождением, а за этим неизбежно следовали новые периоды примитивизма и расцвета? Сможет ли он осознать, что это повторялось снова и снова во всех основных культурах, так что даже такие выдающиеся гении, как Микеланджело, Шекспир или Бетховен, повторятся, может, в несколько ином виде, по завершении полного цикла? Что в различные периоды расцвета древнеегипетского искусства там были свои Микеланджело, Шекспиры и Бетховены?
Как Утвердитель может понять это, если у него нет даже самого общего представления об этих эпохах? Когда они покинули погибающую солнечную систему, нагрузив свои корабли исключительно полезными предметами? Когда они запретили своим отпрыскам сохранить детские сокровища, опасаясь, что те станут сентиментальными и не смогут приступить к колонизации Проциона XII без слез и сожалений и о погибшем мире, и об оставленном щенке?
И все же история играет потрясающие шутки с человеком! Им, бросившим свои музеи и сохранившим лишь бесстрастные микрофильмы, свидетельствующие о том, что им принадлежало, еще предстоит узнать, что человека нельзя лишать сентиментальности. Их мощные мрачные корабли, перенесшие их в чуждые миры, станут музеями прошлого, постепенно разрушающимися на инородной почве. Их жесткая функциональность станет источником нового вдохновения и алкоголических слез.
Боже-боже, что со мной творится? Как я разгорячился! А ведь я всего лишь хотел объяснить причину своего раздражения.
29 мая 2190 года.
Я принял несколько решений. Не знаю, удастся ли мне осуществить самое главное из них, но я попытаюсь. Больше всего теперь я нуждаюсь во времени, так что буду делать меньше записей в этом дневнике, если мне вообще таковые удастся делать. Постараюсь быть как можно более кратким.
Начну с самого незначительного: я решил назвать мальчика Леонардо. Не знаю, почему я решил дать ему имя в честь человека, который, с моей точки зрения, несмотря на все свои таланты или, скорее, благодаря им, стал самым выдающимся неудачником во всей истории искусства. Зато Леонардо был всесторонне развитым человеком, каковыми никогда не были Утвердители… и каковым, как я начинаю догадываться, не являюсь и я сам.
Кстати, мальчик уже откликается на свое имя. Он еще не может сам его произнести, но это просто поразительно, как он его различает. К тому же…
Но я продолжу.
Я решил попробовать улететь с Земли… вместе с Леонардо. Причины, заставившие меня прийти к этому, сложны и разнообразны, не уверен, что я даже до конца их все понимаю. Но одно я знаю точно: я несу ответственность за чужую жизнь и больше не могу закрывать на это глаза.
Это не просто запоздалое усвоение доктрины Утвердителей, но результат моих собственных размышлений. Поскольку я верую в реальность красоты, особенно красоты, созданной умом и руками человека, я не могу выбрать другого пути.
Я — старик, и за остаток жизни мне мало чего удастся достигнуть. Леонардо — ребенок, он полон потенциальных возможностей, он может стать кем угодно. Поэтом, превосходящим Шекспира. Ученым, превосходящим Ньютона и Эйнштейна. Злодеем страшнее Гитлера.
Но то, что в нем заложено, должно быть реализовано. Я надеюсь, что при моем воспитании вряд ли его склонности начнут развиваться в дурную сторону, но тут уж все зависит от того, насколько мне удастся это проделать.
В любом случае, даже если Леонардо окажется полнейшим ничтожеством сам по себе, он может нести в себе гены Будды, Еврипида, Фрейда. И это тоже должно быть реализовано…
У меня есть корабль. Он называется «Надежда». Это самый первый звездолет, достигший звезд почти сто лет тому назад, когда выяснилось, что через сто лет наше солнце взорвется. Именно этот корабль принес захватывающие известия о том, что другие звезды тоже окружены планетами, многие из которых пригодны для жизни людей.
Это было задолго до того, как капитан Карма посадил свой корабль на Землю и сообщил, что эмиграция возможна. Задолго до моего рождения, задолго до того, как человечество разделилось на Утвердителей и Хранителей, за много-много лет до того, как каждая группа превратилась в твердолобых фанатиков, а это случилось лет пять тому назад.
Корабль стоит в Музее Современной Астронавтики. Я знаю, что его поддерживали в хорошем состоянии. Мне также известно, что двадцать лет тому назад, еще до того, как Утвердители заявили, что из музеев нельзя ничего выносить, корабль оснастили последней моделью двигателя Лежо. Сделано это было на всякий случай, если он понадобится в День Исхода, так как его начальная скорость, обеспечивавшая достижение звезд в течение нескольких лет, удовлетворить никого не могла.
Единственное, в чем я сомневаюсь, — удастся ли мне, Файятилю, Хранителю из Хранителей, искусствоведу и художественному критику, научиться управлять им за оставшееся нам с Леонардо время.
Но, как заявлял мой любимый комический персонаж по поводу возможности отгрызть собственную голову: можно попробовать…
Я замыслил еще кое-что, еще более потрясающее, но об этом позже. В последнее время я замечаю, что все чаще непроизвольно смотрю на солнце. И очень внимательно. Очень.
Начну с самого незначительного: я решил назвать мальчика Леонардо. Не знаю, почему я решил дать ему имя в честь человека, который, с моей точки зрения, несмотря на все свои таланты или, скорее, благодаря им, стал самым выдающимся неудачником во всей истории искусства. Зато Леонардо был всесторонне развитым человеком, каковыми никогда не были Утвердители… и каковым, как я начинаю догадываться, не являюсь и я сам.
Кстати, мальчик уже откликается на свое имя. Он еще не может сам его произнести, но это просто поразительно, как он его различает. К тому же…
Но я продолжу.
Я решил попробовать улететь с Земли… вместе с Леонардо. Причины, заставившие меня прийти к этому, сложны и разнообразны, не уверен, что я даже до конца их все понимаю. Но одно я знаю точно: я несу ответственность за чужую жизнь и больше не могу закрывать на это глаза.
Это не просто запоздалое усвоение доктрины Утвердителей, но результат моих собственных размышлений. Поскольку я верую в реальность красоты, особенно красоты, созданной умом и руками человека, я не могу выбрать другого пути.
Я — старик, и за остаток жизни мне мало чего удастся достигнуть. Леонардо — ребенок, он полон потенциальных возможностей, он может стать кем угодно. Поэтом, превосходящим Шекспира. Ученым, превосходящим Ньютона и Эйнштейна. Злодеем страшнее Гитлера.
Но то, что в нем заложено, должно быть реализовано. Я надеюсь, что при моем воспитании вряд ли его склонности начнут развиваться в дурную сторону, но тут уж все зависит от того, насколько мне удастся это проделать.
В любом случае, даже если Леонардо окажется полнейшим ничтожеством сам по себе, он может нести в себе гены Будды, Еврипида, Фрейда. И это тоже должно быть реализовано…
У меня есть корабль. Он называется «Надежда». Это самый первый звездолет, достигший звезд почти сто лет тому назад, когда выяснилось, что через сто лет наше солнце взорвется. Именно этот корабль принес захватывающие известия о том, что другие звезды тоже окружены планетами, многие из которых пригодны для жизни людей.
Это было задолго до того, как капитан Карма посадил свой корабль на Землю и сообщил, что эмиграция возможна. Задолго до моего рождения, задолго до того, как человечество разделилось на Утвердителей и Хранителей, за много-много лет до того, как каждая группа превратилась в твердолобых фанатиков, а это случилось лет пять тому назад.
Корабль стоит в Музее Современной Астронавтики. Я знаю, что его поддерживали в хорошем состоянии. Мне также известно, что двадцать лет тому назад, еще до того, как Утвердители заявили, что из музеев нельзя ничего выносить, корабль оснастили последней моделью двигателя Лежо. Сделано это было на всякий случай, если он понадобится в День Исхода, так как его начальная скорость, обеспечивавшая достижение звезд в течение нескольких лет, удовлетворить никого не могла.
Единственное, в чем я сомневаюсь, — удастся ли мне, Файятилю, Хранителю из Хранителей, искусствоведу и художественному критику, научиться управлять им за оставшееся нам с Леонардо время.
Но, как заявлял мой любимый комический персонаж по поводу возможности отгрызть собственную голову: можно попробовать…
Я замыслил еще кое-что, еще более потрясающее, но об этом позже. В последнее время я замечаю, что все чаще непроизвольно смотрю на солнце. И очень внимательно. Очень.
11 ноября 2190 года.
Я смогу. С помощью двух роботов, которых я модифицирую для своих целей, я смогу это сделать. Мы смогли бы отправиться с Леонардо прямо сейчас. Но мне надо завершить осуществление еще одного моего намерения.
А оно таково: я собираюсь использовать все свободное пространство корабля. В свое время он конструировался с другими двигателями и был рассчитан на очень большой экипаж, так вот все освободившееся место я заполню творениями человечества, сокровищами эпохи его детства и юности, и соберу их столько, сколько смогу.
Уже в течение нескольких недель я собираю экспонаты по всему миру. Изумительную керамику, захватывающие дух фризы, величественные памятники, а бесчисленным количеством картин заполнены уже все коридоры Музея. Брейгель громоздится на Босхе, Босх на Дюрере. Я собираюсь взять всего понемножку на ту звезду, к которой я направлю свой корабль, чтобы можно было в полной мере представить себе, как это все когда-то выглядело. Я собираюсь присовокупить к этому голограммы рукописей «Гордости и предубеждения» Джейн Остин, «Мертвых душ» Гоголя и «Гекльберри Финна» Марка Твена, партитуры девятой симфонии Бетховена, а также диккенсовских писем и речей Линкольна. Я бы хотел и многое другое взять, но невозможно объять необъятное. Я должен удовлетвориться хотя бы этим.
Поэтому я ничего не беру из фресок потолка Сикстинской капеллы. Вместо этого я вырезал два фрагмента из «Страшного Суда». Мои любимые: душа, внезапно осознающая, что она осуждена, и содранная кожа, на которой Микеланджело изобразил самого себя.
Беда только в том, что эта фреска очень тяжелая! Вес, вес, вес — это единственное, о чем я теперь думаю. Даже Леонардо, который ходит за мной по пятам, повторяет: «Вес, вес, вес!» Это слово удается ему лучше всего.
Что же мне выбрать из Пикассо? Конечно же, живопись, но я обязательно должен взять «Гернику». А это снова дополнительный вес.
Я отобрал несколько изумительных образчиков русской бронзы и чаш эпохи Мин. Взял деревянную лопаточку из Восточной Новой Гвинеи — она покрыта маслом и изысканной резьбой (использовалась при жевании бетеля). У меня есть прекрасная алебастровая фигура коровы из Древнего Шумера. И потрясающий серебряный Будда из Северной Индии. Я собрал несколько африканских медных фигурок — настолько изящных, что они могут посрамить и Египет и Грецию. В Бенине я отыскал резной сосуд из слоновой кости, на котором изображен Христос на кресте, и «Венеру» из Виллендорфа.
У меня есть миниатюры Гольбейна, сатирические гравюры Хогарта, ксилографии Хиросиге и Такамару — на чем же мне остановиться? И как выбирать?
У меня есть страницы из Библии Гутенберга, примитивность печати которой создает ощущение рукописи; у меня есть печать Сулеймана Великого — каллиграфическая эмблема, стоявшая на всех его царских эдиктах; у меня есть свитки иудейских Законов, изысканность письма которых затмевает даже сияние бриллиантов, которыми инкрустированы стержни, поддерживающие их.
У меня есть коптские ткани VI века и валенсианские кружева XVI века. У меня есть величественная краснофигурная ваза из морской колонии Афин, и деревянная ростра с фрегата из Новой Англии. У меня есть «Обнаженная» Рубенса и «Одалиска» Матисса.
Я беру китайский учебник по архитектуре, который, на мой взгляд, никогда не был оценен по достоинству, и макет дома Ле Корбюзье. Я бы хотел взять одно здание целиком — а именно Тадж-Махал, но приходится удовлетвориться жемчужиной, подаренной Великим Моголом той, ради которой он воздвиг несказанную по красоте усыпальницу. Эта жемчужина красноватого оттенка около трех с половиной дюймов в длину имеет форму груши. Потом ею каким-то образом завладел китайский император, оправивший ее золотыми листьями, усеянными жадеитами и изумрудами. В конце XIX века она была продана где-то на Ближнем Востоке за смехотворную сумму и, в конце концов, оказалась в Лувре.
И орудия: каменный топорик — первое изделие, изготовленное человеческим существом.
Все это я сложил неподалеку от корабля, но пока еще ничего не рассортировал. Потому что тут я вспомнил, что ничего не взял из мебели, декоративного оружия, гравировок по стеклу…
Надо торопиться, торопиться и торопиться!
А оно таково: я собираюсь использовать все свободное пространство корабля. В свое время он конструировался с другими двигателями и был рассчитан на очень большой экипаж, так вот все освободившееся место я заполню творениями человечества, сокровищами эпохи его детства и юности, и соберу их столько, сколько смогу.
Уже в течение нескольких недель я собираю экспонаты по всему миру. Изумительную керамику, захватывающие дух фризы, величественные памятники, а бесчисленным количеством картин заполнены уже все коридоры Музея. Брейгель громоздится на Босхе, Босх на Дюрере. Я собираюсь взять всего понемножку на ту звезду, к которой я направлю свой корабль, чтобы можно было в полной мере представить себе, как это все когда-то выглядело. Я собираюсь присовокупить к этому голограммы рукописей «Гордости и предубеждения» Джейн Остин, «Мертвых душ» Гоголя и «Гекльберри Финна» Марка Твена, партитуры девятой симфонии Бетховена, а также диккенсовских писем и речей Линкольна. Я бы хотел и многое другое взять, но невозможно объять необъятное. Я должен удовлетвориться хотя бы этим.
Поэтому я ничего не беру из фресок потолка Сикстинской капеллы. Вместо этого я вырезал два фрагмента из «Страшного Суда». Мои любимые: душа, внезапно осознающая, что она осуждена, и содранная кожа, на которой Микеланджело изобразил самого себя.
Беда только в том, что эта фреска очень тяжелая! Вес, вес, вес — это единственное, о чем я теперь думаю. Даже Леонардо, который ходит за мной по пятам, повторяет: «Вес, вес, вес!» Это слово удается ему лучше всего.
Что же мне выбрать из Пикассо? Конечно же, живопись, но я обязательно должен взять «Гернику». А это снова дополнительный вес.
Я отобрал несколько изумительных образчиков русской бронзы и чаш эпохи Мин. Взял деревянную лопаточку из Восточной Новой Гвинеи — она покрыта маслом и изысканной резьбой (использовалась при жевании бетеля). У меня есть прекрасная алебастровая фигура коровы из Древнего Шумера. И потрясающий серебряный Будда из Северной Индии. Я собрал несколько африканских медных фигурок — настолько изящных, что они могут посрамить и Египет и Грецию. В Бенине я отыскал резной сосуд из слоновой кости, на котором изображен Христос на кресте, и «Венеру» из Виллендорфа.
У меня есть миниатюры Гольбейна, сатирические гравюры Хогарта, ксилографии Хиросиге и Такамару — на чем же мне остановиться? И как выбирать?
У меня есть страницы из Библии Гутенберга, примитивность печати которой создает ощущение рукописи; у меня есть печать Сулеймана Великого — каллиграфическая эмблема, стоявшая на всех его царских эдиктах; у меня есть свитки иудейских Законов, изысканность письма которых затмевает даже сияние бриллиантов, которыми инкрустированы стержни, поддерживающие их.
У меня есть коптские ткани VI века и валенсианские кружева XVI века. У меня есть величественная краснофигурная ваза из морской колонии Афин, и деревянная ростра с фрегата из Новой Англии. У меня есть «Обнаженная» Рубенса и «Одалиска» Матисса.
Я беру китайский учебник по архитектуре, который, на мой взгляд, никогда не был оценен по достоинству, и макет дома Ле Корбюзье. Я бы хотел взять одно здание целиком — а именно Тадж-Махал, но приходится удовлетвориться жемчужиной, подаренной Великим Моголом той, ради которой он воздвиг несказанную по красоте усыпальницу. Эта жемчужина красноватого оттенка около трех с половиной дюймов в длину имеет форму груши. Потом ею каким-то образом завладел китайский император, оправивший ее золотыми листьями, усеянными жадеитами и изумрудами. В конце XIX века она была продана где-то на Ближнем Востоке за смехотворную сумму и, в конце концов, оказалась в Лувре.
И орудия: каменный топорик — первое изделие, изготовленное человеческим существом.
Все это я сложил неподалеку от корабля, но пока еще ничего не рассортировал. Потому что тут я вспомнил, что ничего не взял из мебели, декоративного оружия, гравировок по стеклу…
Надо торопиться, торопиться и торопиться!
Ноябрь 2190 года.
Покончив со сборами, я взглянул вверх. На солнце появились странные зеленые пятнышки, а по всей его окружности расходились оранжевые протуберанцы. Похоже, конец наступит еще быстрее, чем ожидалось. Именно эти симптомы гибели предсказывали астрономы.
Стало быть, мои сборы подходили к концу, и отбор нужно было закончить меньше чем за день. Тут внезапно выяснилось, что мне еще раз придется вернуться в Сикстинскую капеллу и все-таки заняться потолком, так как весь мой Микеланджело оказался слишком тяжелым. На этот раз я вырезал сравнительно небольшую деталь — палец Творца, вдыхающего жизнь в Адама. Еще я решил прихватить «Джоконду» да Винчи, хотя Беатриса д'Эсте мне больше нравится: улыбка Моны Лизы открыта всему миру.
Из всех эстампов я выбрал лишь один — Тулуз-Лотрека. Бросил «Гернику»; вместо нее Пикассо представлен несколькими картинами из «голубого» периода и одной потрясающей керамической тарелкой. Я выбросил «Страшный Суд» Гарольда Париса из-за его непомерных размеров, оставив лишь «Бухенвальд No 2» и «Куда мы идем?» И почему-то в спешке я прихватил довольно много иранских кувшинов XVI-ХVII веков. Пусть будущие историки и психологи объяснят, чем был продиктован выбор: сейчас уже ничего изменить нельзя.
Мы летим к Альфе Центавра, на которой окажемся через пять месяцев. Интересно, как она нас примет со всеми нашими сокровищами? Я чувствую себя неизъяснимо счастливым. Не думаю, что это вызвано тем, что мне, человеку малоодаренному и не преуспевшему в области искусств, уготовано столь почетное место в истории — своеобразного Ноя в эстетике.
Нет, все дело в том, что я организовал свидание прошлого с будущим, и у них будет возможность, наконец, договориться. Только что Леонардо кинул мячик в экран наблюдения, и, проследив за ним взглядом, я увидел, как взорвалось наше старое солнышко. И глядя на то, как оно апоплексически раздувается, я заметил: «И к собственному изумлению я нахожу, что в разгар смерти, я, наконец — наконец — воистину живу!»
Стало быть, мои сборы подходили к концу, и отбор нужно было закончить меньше чем за день. Тут внезапно выяснилось, что мне еще раз придется вернуться в Сикстинскую капеллу и все-таки заняться потолком, так как весь мой Микеланджело оказался слишком тяжелым. На этот раз я вырезал сравнительно небольшую деталь — палец Творца, вдыхающего жизнь в Адама. Еще я решил прихватить «Джоконду» да Винчи, хотя Беатриса д'Эсте мне больше нравится: улыбка Моны Лизы открыта всему миру.
Из всех эстампов я выбрал лишь один — Тулуз-Лотрека. Бросил «Гернику»; вместо нее Пикассо представлен несколькими картинами из «голубого» периода и одной потрясающей керамической тарелкой. Я выбросил «Страшный Суд» Гарольда Париса из-за его непомерных размеров, оставив лишь «Бухенвальд No 2» и «Куда мы идем?» И почему-то в спешке я прихватил довольно много иранских кувшинов XVI-ХVII веков. Пусть будущие историки и психологи объяснят, чем был продиктован выбор: сейчас уже ничего изменить нельзя.
Мы летим к Альфе Центавра, на которой окажемся через пять месяцев. Интересно, как она нас примет со всеми нашими сокровищами? Я чувствую себя неизъяснимо счастливым. Не думаю, что это вызвано тем, что мне, человеку малоодаренному и не преуспевшему в области искусств, уготовано столь почетное место в истории — своеобразного Ноя в эстетике.
Нет, все дело в том, что я организовал свидание прошлого с будущим, и у них будет возможность, наконец, договориться. Только что Леонардо кинул мячик в экран наблюдения, и, проследив за ним взглядом, я увидел, как взорвалось наше старое солнышко. И глядя на то, как оно апоплексически раздувается, я заметил: «И к собственному изумлению я нахожу, что в разгар смерти, я, наконец — наконец — воистину живу!»