Но Белова здесь не было.
   — Он в кабинете у врача, — серьезно, хмуро сказал его сосед по столу Лаятинский. — Ему нездоровится. Шнейдер его осматривает.
   — Голова разболелась?
   Лаятинский кивнул:
   — Становится все хуже и хуже. И суставы ломит, И жар у него. Похоже на менингит.
   — Ого!
   При такой скученности болезнь вроде менингита мигом перекинется на всех. Впрочем, Гуранин ведь не врач, а инженер. Что он в этом понимает, с чего ему вздумалось ставить диагноз?
   И тут О’Брайен заметил необычную тишину в столовой. Все ели, не поднимая глаз. Колевич раскладывал еду по тарелкам — правда, он был мрачноват, но, может быть, просто потому, что пришлось не только готовить обед, а еще и подавать, так как дежурный помощник повара доктор Элвин Шнейдер вынужден был заняться делом куда более важным и неотложным.
   Но американцы просто помалкивали, а русские были чернее тучи, прямо как на похоронах. Все осунулись, челюсти сжаты, будто люди ждут расстрела. И дышат они все тяжело, медленно и хрипло — так бывает, когда бьешься над мучительно трудной задачей.
   Вот оно что! Если Белов серьезно заболел, если он выбыл из строя, они попадают в невыгодное положение: у американцев теперь численное превосходство, они примерно на пятнадцать процентов сильнее. И если дойдет до стычки…
   Но тогда диагноз, поставленный медиком-любителем Гураниным, — это отчаянная попытка сохранить оптимизм. Да-да, оптимизм! Ведь если у Белова менингит, штука очень прилипчивая, заразиться могут и другие, американцы с таким же успехом, как и русские. Тогда, может быть, они снова сравняются.
   О’Брайена пробрала дрожь. Что за безумие…
   А впрочем… что, если бы сейчас там, наверху, лежал тяжело больной американец, а не русский? Пожалуй, тогда и он, О’Брайен, стал бы думать, как думает сейчас Гуранин. Пожалуй, и он стал бы надеяться на менингит, как на спасение.
   В столовую спустился капитан Гоз. Казалось, глаза у него еще больше потемнели и ввалились еще глубже.
   — Прошу внимания. Сразу после обеда всем явиться в рубку, она сейчас будет служить дополнением к врачебному кабинету.
   — А для чего явиться, капитан? — спросил кто-то.
   — Для профилактической прививки.
   Наступило молчание. Гоз пошел к выходу. Главный инженер откашлялся.
   — А как Белов? — спросил он.
   Капитан чуть помедлил.
   — Мы еще не знаем, — сказал он, не оборачиваясь. — И если вы хотите спросить, чем болен Белов, отвечу: этого мы пока тоже не знаем.
   У двери в рубку выстроилась молчаливая очередь — люди сосредоточенно ждали, входили и выходили по одному. Настал черед О’Брайена.
   Он вошел, закатывая, как было ведено, правый рукав. В дальнем конце рубки стоял Гоз и смотрел в иллюминатор с таким видом, словно ждал прибытия спасательной экспедиции. Стол штурмана сплошь был покрыт комками ваты, мензурками со спиртом и пузырьками с какой-то мутной жидкостью.
   — Что это за снадобье, док? — спросил О’Брайен после укола, когда ему разрешили опустить рукав.
   — Дуоплексин. Новый антибиотик, его получили в прошлом году в Австралии. Пределы его действия еще не установлены, но это — самое универсальное и самое сильное средство, каким сейчас располагает медицина. Не очень-то приятно пускать в ход такое сомнительное зелье, но в Бенаресе перед стартом мне велели в случае каких-либо неясных симптомов вкатить каждому из вас полную порцию.
   — Гуранин говорил, похоже, что у Белова менингит, — заметил штурман.
   — Это не менингит.
   О’Брайен помешкал еще минуту, но врач заново наполнял шприц и, видимо, не собирался вдаваться в дальнейшие объяснения. О’Брайен посмотрел на неподвижную спину капитана Гоза и сказал:
   — А как со снимками? Еще не проявлены? Хотелось бы поглядеть.
   Капитан отвернулся от иллюминатора и, заложив руки за спину, прошелся по рубке.
   — Скафандр и все снаряжение Белова тоже с ним в карантине, — негромко ответил он. — Так распорядился доктор.
   — А-а. Вот это жаль. — О’Брайен понимал, что пора уходить, но любопытство взяло верх. Эти двое чем-то встревожены, и их тревога куда сильней, чем страхи, которые одолевают русских. — Белов сказал мне тогда по радио, что марсиане явно были гуманоидами. Поразительно, правда? Жизнь развивалась тем же путем, подумать только!
   Шнейдер осторожно опустил шприц.
   — Тот же путь развития, — пробормотал он. — Та же эволюция и та же патология. Хотя тут нет полного сходства ни с одной болезнью, вызываемой земными микробами. Но восприимчивость такая же. Это ясно.
   — То есть, по-твоему, Белов подцепил какую-то марсианскую болезнь?! — изумился О’Брайен. — Но этот город такой старый! Ни один микроб не может существовать столько времени.
   Маленький толстенький Шнейдер решительно выпрямился.
   — С чего ты взял? И на Земле известны несколько видов, которые могли бы продержаться. А уж споры — сколько угодно.
   — Но если Белов…
   — Довольно, — прервал капитан. — Вам не следует думать вслух, доктор. И вы держите язык за зубами, О’Брайен, пока мы не решили довести это до всеобщего сведения. Следующий! — вызвал он.
   Вошел Том Смейзерс.
   — Послушай, док, — сказал он. — Может, это и не велика важность, но у меня что-то трещит голова, сроду так не трещала.
   Остальные трое переглянулись. Шнейдер невнятно, вполголоса выругался, выхватил из нагрудного кармана градусник и сунул в рот Смейзерсу. О’Брайен перевел дух и вышел.
   Вечером всем было ведено собраться в столовой, она же спальня. Шнейдер встал на стол, вытер ладони о джемпер; лицо у него было усталое.
   — Вот что, люди добрые, — начал он. — Николай Белов и Том Смейзерс больны, Белов — тяжело. Симптомы такие: небольшая головная боль и жар, то и другое быстро усиливается, появляются резкие боли в спине и суставах. Это — первая стадия. Сейчас на этой стадии находится Смейзерс. А Белов…
   Никто не вымолвил ни слова. Все сидели вокруг непринужденно, словно бы просто отдыхая, и слушали. Гуранин и Лаятинский подняли головы от шахматной доски с таким видом, словно из одной только вежливости вынуждены слушать какие-то пустяки, не идущие ни в какое сравнение с их неоконченной партией. Но когда Гуранин, двинув локтем, уронил своего короля, ни тот, ни другой его не подняли.
   — Что до Белова, — чуть помолчав, продолжал врач, — у него теперь вторая стадия болезни. Для нее характерны внезапные скачки температуры, бред, нарушение всех функций организма — это, разумеется, означает, что поражена нервная система. Весь организм настолько выведен из равновесия, что разладилась даже перистальтика, и поддерживать его приходится внутривенными вливаниями. Среди прочего сегодня же вечером мы устроим наглядный урок внутривенного питания, чтобы каждый из вас мог сделать укол больному. На всякий случай.
   Гопкинс, радист, сидевший напротив О’Брайена, беззвучно ахнул.
   — Теперь так. Чем они больны, я не знаю, — и это, в сущности, все, что я могу вам сказать. В одном я уверен: это не земная болезнь, хотя бы уже потому, что никогда я не сталкивался с таким коротким инкубационным периодом и с таким молниеносным развитием. Видимо, Белов подхватил эту болезнь в марсианском городе и занес на корабль. Я понятия не имею, насколько она опасна, хотя в подобных случаях следует приготовиться к худшему. Сейчас у меня одна надежда: эти двое свалились прежде, чем я успел ввести им дуоплексин. Всем остальным — и себе в том числе — я сделал укол. Вот и все. Есть вопросы?
   Вопросов не было.
   — Ладно, — сказал доктор Шнейдер. — Хочу вас предупредить, хотя в наших условиях это, пожалуй, даже излишне: каждый, у кого заболит голова — все равно, виски ломит, или затылок, или еще что, — обязан немедленно явиться в изолятор. Очевидно, эта штука чрезвычайно заразительна. А теперь придвиньтесь поближе, я покажу, как делать внутривенные вливания. Капитан Гоз, разрешите продемонстрировать на вас.
   Он провел наглядный урок, потом все практиковались, делая уколы друг другу, а доктор Шнейдер придирчиво следил за ними; наконец он собрал свое снаряжение, остро пахнущее дезинфекцией, и объявил:
   — Ладно, этого достаточно. В случае чего справимся. Спокойной ночи всем.
   Он шагнул к выходу. Но вдруг остановился. Обернулся и обвел всех медленным, испытующим взглядом.
   — О’Брайен, — сказал он наконец, — пойдем-ка.
   Что ж, думал штурман, послушно следуя за врачом, по крайней мере счет сравнялся. Один русский и один американец. Хоть бы так оно и осталось!
   Шнейдер на ходу заглянул в изолятор и кивнул, видимо, найдя то, чего и ждал.
   — У Смейзерса уже вторая стадия, — заметил он. — Быстро же действует этот микроб, черт его бери! Видно, мы для него — благодарнейшая почва!
   — Ты хоть догадываешься, что это такое? — спросил О’Брайен; как ни странно, он еле поспевал за маленьким Шнейдером, уж очень стремительно тот шагал.
   — Гм… Я сегодня два часа просидел над микроскопом. Никаких признаков. Я приготовил кучу мазков — кровь, спинномозговая жидкость, мокрота, взял уйму всяких проб, — у меня там целая полка пробирок. Это все пригодится врачам на Земле, если мы… ну, ладно. Понимаешь, это может быть фильтрующийся вирус, либо какая-то бацилла, которая видна, только если ее как-то специально окрасить, да мало ли еще что. В лучшем случае я ее обнаружу, противоядие мы изготовить не успеем.
   Все еще держась на несколько шагов впереди О’Брайена, Шнейдер вошел в рубку, посторонился, потом, к недоумению штурмана, запер за ним дверь.
   — Что-то ты чересчур приуныл, док, — сказал О’Брайен. — У нас ведь есть белые мыши, на которых мы собирались проверять марсианскую атмосферу, если бы она тут все-таки оказалась, — может, воспользоваться ими как подопытными животными и попробовать изготовить вакцину?
   Доктор Шнейдер невесело усмехнулся:
   — За двадцать четыре часа. Как в кино. Нет, если бы я и хотел выкинуть этакий фортель, а я и в самом деле хотел, теперь об этом и думать нечего.
   — То есть… что значит — теперь?
   Шнейдер осторожно сел, положил свою докторскую сумку на стол подле себя. Усмехнулся.
   — У тебя нет аспирина, Прес?
   О’Брайен машинально сунул руку в карман джемпера.
   — При себе нету, но, кажется… — И тут он понял. У него похолодело внутри. — Когда это началось? — тихо спросил он.
   — Наверно, к концу лекции, которую я вам там читал про уколы, но я был слишком занят и не обратил внимания. Почувствовал, только когда выходил из столовой. А сейчас голова раскалывается. Не подходи! — крикнул он, когда О’Брайен, полный сочувствия, двинулся к нему. — Толку от этого, вероятно, не будет, а все-таки держись подальше. Может, выиграешь немножко времени.
   — Позвать капитана?
   — Если б он был мне нужен, я бы его и позвал. Через пять минут я лягу в изолятор. А пока что хочу передать тебе мои полномочия.
   — Пол-но-мочия? Так это ты… ты и есть…
   Доктор Элвин Шнейдер кивнул. И продолжал по-английски:
   — Я — офицер нашей военной разведки. Вернее сказать, был офицером. С этой минуты офицер — ты. Слушай, Пресс, у меня каждая минута на счету. Могу сказать тебе одно. Допустим, что через неделю кто-нибудь из нас еще останется в живых. И, допустим, решено будет попробовать вернуться на Землю (а это — риск заразить всю планету, чего я лично, кстати сказать, не советовал бы, для этого у меня есть вполне ощутимые основания). Так вот, в этом случае ты будешь молчать о своем чине и звании, как я молчал о своем, а если нельзя будет избежать стычки с русскими, объявишься при помощи условной фразы, ты ее знаешь.
   — «Обстрелян форт Самтер», — медленно произнес О’Брайен. Он все еще не освоился с мыслью, что Шнейдер и есть офицер военной разведки. Ну, понятно, это мог бы быть любой из семерых американцев. Но Шнейдер!
   — Правильно. Если вам удастся завладеть кораблем, постарайтесь сесть в Калифорнии, в Уайт-Сандсе, где мы проходили тренировку. Объясни тамошним властям, при каких обстоятельствах я передал тебе свои полномочия. Вот почти и все; еще только два слова. Если ты тоже заболеешь, хорошенько подумай, кому передать бразды правления… Я сейчас предпочитаю ограничиться тобой. И второе… может быть, я и ошибаюсь… но мне кажется, у русских ту же роль играет Федор Гуранин.
   — Ясно. — И только тут до О’Брайена по-настоящему дошло. — Но ведь ты говорил, что впрыснул себе дуоплексин. Значит…
   Шнейдер поднялся, кулаком потер лоб.
   — Боюсь, что так. Вот почему вся эта церемония довольно бессмысленна. Но у меня были обязанности, я должен был передать их другому. Я и передал. А теперь извини, я лягу. Желаю удачи.
   О’Брайен пошел к капитану доложить о болезни Шнейдера; теперь он понимал, что чувствовали во время обеда русские. Сейчас против шести русских остались пятеро американцев. Это может плохо кончиться. И за все в ответе он.
   Но у каюты капитана, уже взявшись за ручку двери, он пожал плечами. Невелика разница! Как сказал толстяк Шнейдер: «Допустим, что через неделю кто-нибудь из нас еще останется в живых…»
   В сущности, международное положение на Земле и все то, чем оно грозит двум миллиардам людей, их тут больше не касается. Они не могут рисковать занести марсианскую болезнь на Землю, а раз они не вернутся, у них нет почти никакой надежды найти лекарство. Они прикованы к чужой планете, и остается ждать, пока их одного за другим не скосит недуг, последние жертвы которого погибли тысячи лет тому назад.
   А все-таки… неприятно быть в меньшинстве.
   К утру он уже не был в меньшинстве. За ночь еще двоих русских свалила эта непонятная хворь, которую теперь все называли «болезнью Белова». На ногах осталось пятеро американцев против четверых русских, но теперь никто уже не думал о национальности.
   Гоз предложил столовую (она же спальня) превратить в больницу, а всем здоровым перейти в машинный отсек. И поручил Гуранину наскоро оборудовать перед машинным отсеком камеру для облучения.
   — Все, кто ухаживает за больными, должны надевать скафандры, — распорядился он. — Прежде чем вернуться в машинный отсек, всем становиться под лучевой душ наибольшей мощности. Только после этого можно пройти к остальным и снять скафандр. Это не слишком сильное средство, и, боюсь, подобными предосторожностями такой страшный вирус не уничтожить, но мы хотя бы не сидим сложа руки.
   — А не попробовать ли нам как-то связаться с Землей, капитан? — предложил О’Брайен. — Хотя бы сообщим, что с нами случилось, это пригодится будущим экспедициям. Я знаю, для такой дали у нашего радиопередатчика слишком мала мощность, но нельзя ли смастерить что-то вроде маленькой ракеты и вложить в нее письмо? Может, когда-нибудь ее подберут?
   — Я об этом уже думал. Задача очень нелегкая, но, допустим, нам это удалось — где уверенность, что вместе с письмом мы не переправим на Землю и вирус? А при том, какова сейчас обстановка на Земле, думаю, можно не опасаться, что там снарядят новую экспедицию, если мы не вернемся. Вы знаете не хуже меня, что месяцев через восемь — через девять не больше… — капитан умолк на полуслове. — У меня немного болит голова, — тихо прибавил он.
   Все вскочили — даже те, кто весь день ходил за больными и сейчас прилег отдохнуть.
   — Вы уверены? — с отчаянием в голосе спросил Гуранин. — Может быть, это просто…
   — Уверен. Что ж, рано или поздно этого не миновать. Думаю, каждый из вас выполнит свой долг и все вы будете работать слаженно. И любой из вас способен меня заменить. Так вот. Если понадобится слово командира, если надо будет принимать какие-то решения, капитаном будет тот из вас, чья фамилия — последняя по алфавиту. Старайтесь то время, что вам еще осталось, жить в мире. Прощайте.
   Он повернулся и пошел из машинного отсека в больницу. Безмерная усталость была в его худом, смуглом лице и придавала ему странное величие.
   В этот вечер к ужину на ногах остались только двое — Престон О’Брайен и Семен Колевич. В каком-то отупении они ухаживали за больными, умывали их, перекладывали, делали внутривенные вливания.
   Все это лишь вопрос времени. Когда и они свалятся, о них уже некому будет позаботиться.
   И все же они добросовестно делали свое дело и старательно подставлялись в скафандрах под лучевой душ, прежде чем вернуться в машинный отсек. Потом у Белова и Смейзерса началась третья стадия болезни — совершенное оцепенение, и штурман отметил это в тетради доктора Шнейдера, под колонками температурных записей, напоминающих биржевой курс в день, когда Уолл-стрит особенно лихорадит.
   О’Брайен и Колевич молча поужинали. Они всегда были не слишком симпатичны друг другу, и оттого, что теперь они остались только вдвоем, взаимная неприязнь еще усилилась.
   После ужина О’Брайен сел к иллюминатору и долго смотрел, как восходят и закатываются в черном небе Марса Фобос и Деймос. За спиной у него Колевич читал Пушкина, пока не уснул.
   Наутро О’Брайен нашел своего помощника на больничной койке. У Колевича уже начался бред.
   «И остался лишь один» — вспомнил О’Брайен песенку про десять негритят. Что-то будет с нами дальше, друзья, что-то будет дальше?
   Он снова принялся за обязанности санитара и поминутно заговаривал сам с собой. Все-таки лучше, чем ничего, черт возьми! Так легче забыть, что ты — единственный человек в здравом уме на всей этой красной, пыльной и ветреной планете. Так легче забыть, что скоро умрешь. Так легче сохранить какое-то подобие рассудка.
   Потому что это конец. Ясно, конец. Ракета рассчитана на экипаж в пятнадцать человек. В случае крайней необходимости ею могли бы управлять всего пятеро. Допустим, двое или трое, носясь взад и вперед как сумасшедшие и проявляя чудеса изобретательности, еще ухитрились бы привести ее на Землю и кое-как посадить, не разбив вдребезги. Но один…
   Даже если ему и дальше повезет и «болезнь Белова» не свалит его с ног, с Марса ему не вырваться. Он останется здесь, пока не иссякнут запасы еды и кислорода, и корабль станет для него медленно ржавеющим гробом. А если у него заболит голова — что ж, неизбежная развязка наступит куда быстрее.
   Это конец. И ничего тут не поделаешь.
   Престон О’Брайен бродил по кораблю, который вдруг сделался огромным и пустым. Он вырос на ранчо в Северной Монтане и всегда терпеть не мог толчеи и многолюдья. Во время перелета его постоянно, точно камешек в башмаке, раздражала необходимость вечно быть на людях, и однако теперь это безмерное, последнее одиночество его угнетало. Стоило прилечь — и снились переполненные трибуны в дни бейсбольных матчей или душная, потная толпа в нью-йоркском метро в часы пик. А потом он просыпался — и одиночество снова обрушивалось на него.
   Чтобы не сойти с ума, он загружал себя разными мелкими делами. Написал краткую историю экспедиции для несуществующего общедоступного журнала; при помощи электронных вычислителей в рубке составил с десяток вариантов курса для возвращения на Землю; из чистого любопытства — ведь теперь это не имело уже никакого значения — просмотрел личные вещи русских, чтоб узнать, кто из них представляет военную разведку.
   Оказалось, это Белов. О’Брайен удивился. Белов ему очень нравился. Впрочем, ведь ему и Шнейдер очень нравился. Так что в конечном счете, видно, наверху тоже что-то соображают.
   И вот что странно — оказывается, ему жаль Колевича! Черт возьми, надо было попробовать как-то с ним сблизиться, прежде чем настал конец!
   С самого начала они друг друга терпеть не могли. Колевич, наверно, не мог примириться с тем, что старший штурман не он, а О’Брайен, ведь в математике Колевич куда сильнее. А его, О’Брайена, злило, что помощник начисто лишен чувства юмора, в каждом его слове сквозит враждебность и вызов, но при этом он хитер и ни разу открыто не нарушил субординацию.
   Однажды, когда Гоз упрекнул его за явно недружелюбное отношение к помощнику, О’Брайен воскликнул:
   — Ох, вы правы, и мне, наверно, следует покаяться. Но я же ничего такого не чувствую к другим русским. Я с ними со всеми отлично лажу. Вот только этого Колевича я охотно бы стукнул как следует — он меня, признаться, здорово раздражает.
   Капитан вздохнул:
   — Неужели вы не видите, откуда идет эта неприязнь? Вы на опыте убеждаетесь, что русские члены экипажа — вполне порядочные люди и с ними прекрасно можно ладить, но этого, видите ли, не может быть: вам доподлинно известно, что русские — звери и их надо истребить всех до единого. И вот все страхи, досаду, гнев, все, что, как вам кажется, вы должны бы испытывать по отношению ко всем русским, вы обращаете на одного. Теперь он для вас воплощение зла, козел отпущения за целый народ, и вы изливаете на Семена Колевича всю ненависть, которую и хотели бы обратить на других русских, но не можете, ибо вы человек чуткий и разумный и видите, что они — хорошие, славные люди. У нас на корабле каждый кого-нибудь да ненавидит, — продолжал Гоз. — И всем кажется, что у них есть для этого веские причины. Хопкинс ненавидит Лаятинского, потому что тот будто бы вечно околачивается у радиорубки и что-то вынюхивает. Гуранин ненавидит доктора Шнейдера, а за что — я, наверно, так никогда и не пойму.
   — Не согласен. Колевич из кожи вон лезет, лишь бы мне досадить. Я точно знаю. А Смейзерс? Он ненавидит всех русских. Всех до единого.
   — Смейзерс — это случай особый. Боюсь, что он вообще человек обидчивый и не слишком уверенный в себе, а ведь в экспедиции у него положение трудное — он не может забыть, что стоит на последнем месте по коэффициенту умственного развития, и это не способствует душевному равновесию. Вы бы очень ему помогли, если бы сошлись с ним поближе. Я знаю, он был бы очень рад.
   — А-а, — О’Брайен смущенно пожал плечами. — Я не психолог и не филантроп. Сработаться с Томом Смейзерсом я сработался, но все-таки могу его переносить только в небольших дозах.
   Вот об этом теперь тоже приходится пожалеть. Он никогда не хвастал тем, что он — самый незаменимый на корабле: и потому что штурман, и потому что всех умней и находчивее; всегда был уверен, что почти и не вспоминает об этом. А вот теперь, в беспощадном свете надвигающейся гибели, ясно, что втайне он наслаждался этой своей исключительностью, самодовольно пыжился и любовался собой. Сознание своего превосходства всегда было тут как тут, словно уютная пуховая перина, на которой так приятно понежиться. И он нежился постоянно.
   Своего рода недуг. Подобно недугу под названием «Хопкинс против Лаятинского», «Гуранин против Шнейдера», «Смейзерс против всех». Подобно недугу, разъедающему сейчас Землю, — когда два величайших государства, которым уже по самой их огромности и мощи незачем зариться на чужую территорию, готовы скрепя сердце и как бы против воли начать войну друг с другом: войну, в которой погибнут и они сами, и все другие страны, союзные им и нейтральные, войну, которой можно бы так легко избежать и которая, однако, неизбежна.
   Быть может, подумал О’Брайен, они вовсе не заразились неведомым недугом на Марсе; быть может, они просто привезли его с собой на эту славную, чистую песчаную планету — недуг, который можно назвать болезнью Человечества, — и вот он их убивает, потому что здесь для него нет другой пищи.
   О’Брайен встряхнулся.
   Надо поосторожнее. Этак и спятить недолго.
   — Лучше уж буду опять разговаривать сам с собой. Как поживаешь, приятель? Как самочувствие, недурно? Голова не болит? Ничего не ломит, не ноет и усталости не чувствуешь? Тогда ты, верно, уже помер, милый друг!
   Среди дня, войдя в больницу, он понял, что у Белова болезнь, видимо, перешла в четвертую стадию. Смейзерс и Гоз еще лежали пластом без сознания, но геолог очнулся. Он беспокойно поворачивал голову то вправо, то влево, и взгляд его широко раскрытых глаз был непонятен и страшен.
   — Как вы себя чувствуете, Николай? — осторожно спросил О’Брайен.
   Никакого ответа. Голова медленно повернулась — Белов смотрел на него в упор. О’Брайен содрогнулся. Прямо кровь стынет в жилах, когда на тебя так смотрят, думал он потом, в машинном отсеке, снимая скафандр.
   Может, на этом все и кончится? Может, от «болезни Белова» не умирают? По словам Шнейдера, она поражает нервную систему — так что, может быть, человек просто теряет разум?
   — Весело, — бормотал О’Брайен. — Очень весело…
   Он поел и подошел к иллюминатору. В глаза ему бросилась пирамидка, установленная ими в первый день, — больше не на что смотреть в этой однообразной холмистой пустыне, по которой ветер гоняет клубы пыли.
   «ПЕРВАЯ ЭКСПЕДИЦИЯ ЗЕМЛЯ — МАРС ВО ИМЯ ЖИЗНИ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА».
   Зря Гоз поторопился поставить этот памятник. Надпись надо бы переделать: «ПЕРВАЯ И ПОСЛЕДНЯЯ ЭКСПЕДИЦИЯ ЗЕМЛЯ-МАРС В ПАМЯТЬ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА, КОТОРОГО БОЛЬШЕ НЕТ — НИ ЗДЕСЬ, НИ НА ЗЕМЛЕ».
   Так было бы вернее.
   Дальнейшее ясно и понятно: экспедиция не вернется, от нее не будет никаких вестей — и русские ни на минуту не усомнятся, что американцы захватили корабль и, пользуясь данными, полученными за время полета, совершенствуют технику переброски бомб. А американцы ни на минуту не усомнятся, что именно так поступили русские.
   И экспедиция во имя мира станет поводом к войне…
   — Гоз наверняка оценил бы такую иронию судьбы, — с кривой усмешкой сказал себе О’Брайен.
   Позади что-то звякнуло. Он обернулся.
   Чашка с блюдцем, не прибранные после обеда, плавали в воздухе!
   О’Брайен зажмурился, потом медленно открыл глаза. Да, все правильно, чашка с блюдцем летают по воздуху! Словно бы неспешно, лениво вальсируют. Изредка чуть касаются друг друга, будто целуясь, и снова расходятся. И вдруг они опустились на стол, раз-другой легонько подскочили, как мячики, и затихли.