Страница:
Родольф Тёпфер
Трианская долина
Однажды утром, тому уже три года, отправился я из Шамони в Мартиньи, что в кантоне Валлис. Этот путь избрало в тот день еще множество туристов. Все они ехали на мулах: один лишь я шел пешком; но в этом горном краю пешеход имеет то преимущество,. что передвигается быстрее, да и чувствует себя свободнее.
Итак, по дороге тянулись на некотором расстоянии друг от друга различные караваны. Я раздумывал над тем, как лучше воспользоваться своей свободою. Можно было выбрать одно из трех: составить одинокий арьергард; обогнать всех и в одиночку шествовать впереди; или, наконец, переходить от одной группы путешественников к другой, завязывать знакомства и удовольствие прогулки соединять с приятностями беседы. Это последнее я и предпочел.
Я присоединился к ближайшей из групп, и будь на то моя воля, остался бы там на весь день. Дело в том, что в числе этих путешественников находилась молодая девушка, прекрасная и обворожительная… по крайней мере такое впечатление она произвела на меня. Впрочем, я заметил, что в путешествии все девицы производят на меня именно такое впечатление, откуда я заключаю, что эта могла быть не более прекрасна и обворожительна, чем другие.
В путешествии сердце жаждет романтики, приключений; оно быстрее раскрывается для нежных чувств; прекрасный пол и его прелести, как выразился бы дамский угодник, более чем когда-либо представляются достойными поклонения; а поскольку в этих случайных путевых встречах никакое серьезное намерение или брачные расчеты обычно не сдерживают, наподобие полезного балласта, полет чистого чувства, чувство это немедленно воспаряет на головокружительную высоту.
И не только сердце ваше ведет себя в пути подобным образом, но и встреченная молодая особа приобретает в этих обстоятельствах известные достоинства, каких она не могла бы иметь в гостиной. Прежде всего она здесь одна, вне круга своих подруг, столь же или более привлекательных. Цветок этот может быть и более, и менее редкостным. Но тот же цветок, который теряется в пышном букете, нравится, пленяет, очаровывает, когда он один красуется на лужайке, наполняя ее своим благоуханием. В сущности, что может быть нелепее букета, этого пошлого сераля, где тупица-хозяин собирает красавицу за красавицей, чтобы из увядших прелестей каждой составить яркое, но лишенное изящества целое, а из их нежных ароматов извлечь одуряющий запах? Что ж, презренный султан! Срывай, мни, жертвуй ради своего наслаждения свежестью тысячи роз… Я же стану искать свой цветок там, где он расцвел в уединении; и так дорога мне его скромная прелесть, что я не только не буду искать иных, но и этот не сразу решусь сорвать.
И это еще не все: в путешествии девушка становится вам ближе; если сердце ее не отдано уже другому, что побуждает ее избегать молодых людей, ваше общество неизбежно заинтересует ее, ваше внимание будет ей приятно. Власть ее над вами, счастье, испытываемое вами подле нее, непременно будут ею замечены и понравятся ей, разумеется, если чувства ваши настолько тонки, что вы стараетесь не выражать их и выдаете себя лишь невольно. А дорожные сценки или ландшафты – сколько тут случаев выказать подкупающую предупредительность, обнаружить общность вкусов и чувств, дать зародиться той взаимной симпатии, к которой так склонны два юных сердца! Влечение это длится лишь несколько часов, быть может – день, но, пусть мимолетное, оно живо, оно чисто и вместо сожалений оставляет воспоминание, полное прелести.
А если предстающие вашим взорам ландшафты – это леса, долины, бесчисленные горы, гигантские ледники, словом, вся природа Альп, то приветливая, то величавая? Если на каждом шагу ее красоты вызывают бурное восхищение и потребность поделиться волнением, переполняющим сердце и столь благоговейно чистым, что можно не сдерживать его чинными правилами светских приличий? Если молодая особа в порыве восторга позабудет править своим мулом и на вас падет приятная забота вести его и сдерживать его шаг? Держа мула под уздцы, вы образуете между ним и пропастью надежную преграду из собственного тела; девушка восхищена вами, волнуется за вас; лицо ее хорошеет под влиянием этих чувств, утренний ветерок, веющий с вершин, оживляет розы ее ланит и играет складками ее мантильи, обрисовывая ее грациозные формы. Ах, юноша! ваше сердце и ваши взоры, отвращаясь от гор, уже прикованы любовью к прелестному созданию. Неправда ли? Она прекрасна, обворожительна… что и требовалось доказать.
В тот день я ощущал все, только что мною описанное. Я держал мула под уздцы, я образовал из моего тела преграду… но, пропасти, к сожалению, не оказалось. Возле Турскою ледника мы остановились. Перед нами была узкая и безлюдная лощина, которой заканчивается у склонов Бальмского перевала долина Шамони. Там еще залегли тени. Зато позади нас та же долина предстала во всей своей утренней красе. Солнце, поднявшись на высоту гор, посылало сквозь голубоватую дымку свои лучи, очерчивая от вершин до подножья зубчатые края ледников и заставляя сверкать над сумрачной полосою леса бесчисленные пики Буа, Боссонов и Таконе. Оставляя в тени Арву с ее лесистыми островками, оно золотило под отвесной стеной Еревана мирную долину Приере и разбросанные по ней хижины. «Какое восхитительное зрелище! – сказала моя спутница. – Я хотела бы тут остановиться…»
Я помог ей спешиться; одной рукою я придерживал стремя, в то время как другая, на которую она опиралась, позволила ей легко соскочить на землю. Мы уселись на гранитный валун; мул, которого я все еще держал в поводу, принялся щипать придорожную траву.
Бывают минуты, когда любоваться пейзажем обязательно, однако успеху дела это не способствует. Любоваться было необходимо, именно затем мы и остановились. Но моя спутница, непривычная к сельской простоте, была несколько смущена, оказавшись наедине со мной, а я в свою очередь слишком был взволнован ее близостью, чтобы красноречиво говорить о горах. Тем не менее я попытался делать это, но после нескольких общих фраз, которые самого меня сконфузили своей банальностью, я перешел, как умел, к теме куда более важной, чем великолепие отечественного ландшафта.
«Заметьте, мадемуазель, – сказал я, – перед нами развилка. Осмелюсь спросить, как решили ехать ваши родители – через Тет-Нуар или же Бальмским перевалом?…
– Не знаю, сударь», – ответила она. Затем, отвернувшись, чтобы скрыть заалевшее лицо, добавила: «А вот кажется и они».
Действительно, остальные члены группы, которых мы опередили, теперь уже приближались к нам. Я заметил, что родители моей юной спутницы, в свою очередь, обогнали остальных путешественников и, еще не видя нас, усердно погоняли своих мулов. Поровнявшись с нами, отец сказал жене и дочери: «Что ж, сударыни, пора выбрать дорогу». Потом он обернулся ко мне и спросил: «А вы, сударь, по какой дороге намерены идти?»
Этот коварный вопрос не столько удивил меня, сколько раздосадовал. Накануне я неосторожно сообщил этому господину, что собираюсь идти через Тет-Нуар; мне казалось, что я поступаю очень» умно, ибо именно этот путь, как более легкий, выбирают обычно те, кто путешествует с дамами. Однако господин этот тогда же весьма осторожно сказал, что не решил еще, какую дорогу выбрать. Было ясно, что предусмотрительный отец хотел обеспечить себе возможность везти дочь той дорогой, по которой я не пойду. Отлично поняв смысл его вопроса и желая хотя бы сохранить свое достоинство, я ответил: «Как вы знаете, сударь, я предполагал идти через Тет-Нуар…»
Он поспешил прервать меня: «А мы, к сожалению склонны предпочесть Бальмский перевал. Я, право, сожалею. Счастливого пути, сударь! Рад, что хотя бы нынче утром я имел удовольствие путешествовать в вашем приятном обществе».
Я рассыпался в столь же искренних любезностях, и мы расстались.
Мне сделалось грустно; прекрасная природа уже не казалась мне прекрасной. Приере выглядела уныло, Бос-соны вызывали раздражение.
Сидя на том же гранитном валуне, я предался горьким размышлениям о лицемерной тирании отцов, которой часто некстати способствует слишком уж ангельская кротость дочерей. Тут мимо меня прошел другой караван, к которому я примкнул за неимением лучшего, а также затем, чтобы отвлечься от сердечных мук.
Группа эта состояла из трех пешеходов и мула, нагруженного камнями. Господа эти были геологами. Геологи – очаровательные спутники, но главным образом для геологов. Им свойственно останавливаться у каждого камня и рассуждать по поводу каждого пласта земли. Они откалывают куски скал и уносят их с собой; они скребут землю и всякий раз строят на этом теорию Все это занимает массу времени. Они не лишены воображения, но оно простирается лишь в морские глубины и земные недра; на поверхности земного шара оно иссякает. Покажите им великолепную вершину – для них это вздутие земной коры; покажите лощину, заполненную льдом – они усмотрят в этом действие огня; покажите лес – тот их вообще не касается. На полпути Валорсину несчастный обломок 'скалы, на который я присел отдохнуть, привел моих трех геологов в волнение; пришлось немедленно встать и предоставить им мое сиденье. Пока они его крошили, я потихоньку удалился и они потеряли меня из виду.
Sic me servavit Apollo! [1]
Впрочем, если я порой избегаю геологов, то геологию я неизменно люблю. Зимою у камелька особенно приятно послушать о чудесных горах, которые ты посетил летом, о потопах, извержениях вулканов, о горообразовании, о разрушительных силах природы, но главное – об ископаемых животных! Когда разговор заходит об этих ископаемых, я всякий раз перевожу его на мастодонта – кто его открыл не помню – или на мегалозавра Кювье [2]; это такая ящерица длиною в сотню футов, от которой до нас дошли только кости. Вообразите себе, как это царственное животное разгуливало по первозданному миру и кормило свое семейство слонами вместо мошкары! Да здравствуют иллюстрированные журналы [3], они популяризируют науку! именно так и усвоил я геологию.
Но даже и без подобных иллюстраций все мы немного геологи. Кто при виде чудес горного края не задается вопросами о том, как разверзлись эти пропасти, как вознеслись к небу эти вершины, и как образовались плавные линии склонов и вздыбленные утесы; откуда взялись эти гранитные колоссы, нависшие над равниной, или остатки морских раковин в недрах гор? Все эти вопросы – чистейшая геология, элементарная и вместе с тем трансцендентная. Именно их задают себе геологи, более того, отвечая на них, никак не могут придти к согласию; причиною называют то воду, то огонь, то эрозию, то поднятие и опускание суши. Всюду у них теории, нигде нет истин; множество работников, и ни одного всеведущего; множество жрецов, но нет бога; так что каждый волен возложить свою гипотезу на алтарь науки и сказать, когда она развеется дымом: «Дым как Дым, не хуже вашего, сударь мой».
Вот за что я люблю геологию. Она необозрима и туманна как всякая поэзия. Подобно всякой поэзии она погружается в тайны, питается ими, плавает в них и не тонет. Она не подымает завесу, но колеблет ее, и в случайные просветы проникают порой лучи, ослепляющие наш взор. Вместо того, чтобы звать на помощь трудолюбивый разум, она берет себе в спутники воображение и увлекает его в сумрачные недра земли или, возвращаясь к первым дням творения, ведет его по юной, зеленеющей земле, едва возникшей из хаоса, сверкающей первым своим нарядом, попираемой стопами исчезнувших животных, о которых говорят нам ныне их гигантские останки. Если она и не приходит к цели, то, стремясь к ней, идет живописной дорогой; если она вкривь и вкось толкует вторичные причины, то именно поэтому подводит нас к первопричине. Вот отчего наука эта, неизменно нами любимая, является столь же древней как и сам человек. Книга Бытия представляет coфoоj старейший и величайший геологический трактат, а у греков, наиболее поэтического из народов, мы с самого начала находим во множестве всякого рода теогонии и космогонии; с тех пор и поныне вулканисты и нептунисты [4]оспаривают друг у друга, правда, не признание ученого мира, но наивное восхищение, праздное любопытство, поэтическое чувство думающих и доверчивых людей.
В Валорсине я присоединился к трем туристам – французу и двум англичанам, не имевшим между собой ничего общего, разве лишь то аристократическое единомыслие, которое временно объединяет людей с хорошими манерами, побуждая их считать себя равными и общаться друг с другом, когда общаться попросту больше не с кем.
Англичане были красивые и рослые юноши, из тех вчерашних студентов, не вполне еще взрослых, которых папаша-лорд посылает сразу после Кембриджа путешествовать по континенту в сопровождении не то гувернера, не то слуги, чтобы он чистил их ботинки и оплачивал их шампанское. Несколькими днями раньше они уже встречались мне. В гостинице за столом они показались мне чинными как истые английские джентльмены; в дороге они резвились, напоминая больших ньюфаундлендских собак, которые уже готовы стать степенными, но порою еще скачут и играют с маленькими шавками.
Француз был элегантный молодой человек, карлист по убеждениям [5], по речам и усам; один из тех салонных политиков, которые мнят себя заговорщиками, чуть ли не участниками сражений в Вандее и уверены, что теперь, по умиротворении Запада [6], они должны, ради спокойствия своих близких совершить турне по Швейцарии и таким образом дать французскому правительству благовидный предлог закрыть глаза на их мятежное прошлое; при всем том – отличный человек, жизнерадостный и в белых перчатках.
Англичане были немногословны, неловки, но достаточно восприимчивы к красотам природы. Свежая зелень, прозрачные воды и особенно – гордо вздымающиеся вершины, доставляли им внутреннее удовлетворение, которое не всегда сдерживалось чувством собственного достоинства.
«Beautiful!» [7] говорили они время от времени, обмениваясь взглядами. Они' были одеты с той удобной и дорогой простотой, какая отличает туристов их нация отличные широкополые соломенные шляпы, очень чистые, хотя немного помятые, небрежно сидевшие на их головах, серые холщевые куртки, удобно скроенные, с глубокими карманами, вмещавшими доллондовскую подзорную трубу [8], серебряный портсигар и весь набор предметов, необходимых или полезных в путешествии по горам. Та же простота и та же изысканная чистота отличала их белье. А сквозь некоторую неуклюжесть их движений проглядывала уверенность молодых аристократов, которые, снаряжаясь в путь, рассчитывают на своего портного, чтобы чувствовать себя удобно; на свою располагающую наружность, чтобы быть замеченными, но более всего – на свои гинеи, доставляющие им почет и любовь всех трактирщиков континента.
Француз, напротив, был чрезвычайно общителен, имел манеры живые и непринужденные и громко восторгался альпийскими красотами, которые впрочем был совершенно неспособен воспринимать. Как и англичане, он восхищался прозрачными потоками, но лишь затем, чтобы сравнивать их с тепловатой водой, какую пьют в Париже. Восхищался он и горными вершинами, но главным образом – огромными прыжками, какие совершают с утеса на утес серны, на которых он надеялся поохотиться, как только получит из Парижа заказанное им отличное лепажевское охотничье ружье. «Первую же, которую подстрелю, говорил он, я пошлю в Прагу» [9]. Одет он был как Робинзон, которого обряжали модистки. Изящная непромокаемая шляпа с маленькими полями кокетливо сидела на его напомаженной голове; непромокаемый галстук обвивал шею; длинный бархатный сюртук с полукруглыми полами для удобства ходьбы, с низкой и узкой талией для придания легкости, был снабжен наружными и внутренними карманами, наполненными миниатюрными безделками, большая часть которых была бесполезна или сама по себе или из-за своих крохотных размеров. Однако подлинным шедевром была его трость. Эта трость раскладывалась в виде стула, позволяя с комфортом любоваться пейзажем; раскрывалась как зонтик, чтобы защищать от солнца; и превращалась в альпеншток для восхождений на горы. Альпеншток был тяжел, как балка, зонтик изогнут, как крыло летучей мыши, а стул покоен, как табурет без сиденья, но обладатель его был счастлив и горд бесчисленными удобствами, какие обеспечивал ему этот шедевр.
Я нагнал этих господ, когда их мулы закусывали, а сами они были заняты беседой, в которой по меньшей мере девяносто пять процентов приходилось на долю француза. Он только что обстоятельно разобрал династическую проблему, проблему республики, а также – доктринеров; затем перешел к Генриху V [10], а от него – к сернам, ибо как раз в эту минуту в горах раздался выстрел из карабина. Об этих четвероногих, как и о политике, у него были исчерпывающие сведения, твердое мнение и точные формулировки. Он явно изучил повадки серн по книгам Александра Дюма, Рауля Рошетта и других прославленных теоретиков [11], но это был ученик, превзошедший своих учителей, для которого все теории скоро становятся безделицами по сравнению с той, какую он приехал создавать на месте. Ничто не могло быть забавнее этого пылкого оратора, выступавшего перед двумя флегматичными британцами, слишком разумными, чтобы ему верить, слишком учтивыми, чтобы возражать, но совершенно оглушенными этой быстрой, неиссякаемой болтовней. Не особенно утруждая себя внимательным слушанием, они курили сигары, дивясь про себя, до чего «французы foolish [12], говорливы, а одеты – совершенно учителя танцев».
«Господа, – говорил им француз, – вот любопытный и неизвестный вам факт… Мне сообщил его охотник, за один год убивший двадцать горных баранов и девяносто девять серн, причем двух из них – с одного выстрела; об этом я расскажу позже… Такое возможно только при охоте на серну, а это – единственное животное, которое я еще не стрелял. Мне ведь доводилось охотиться и на косуль и на кабана, и я его убил бы, если б в охоте не участвовал король, а он имеет право первого выстрела… Любопытно, что в серну не целятся по прямой, как, скажем, в бекаса. Серна чутка и недоверчива, стоит ей заметить хоть кончик ружейного ствола – и все, только ее и видели… Что же делают охотники? Увидев на вершине скалы серну, охотник из своего укрытия целится в соседнюю скалу, когда ближе, когда дальше. Выстрел, пуля летит рикошетом, и серна падает, так и не поняв, откуда пуля ее поразила… Недурно, а?
– Проводник, – прервал его тут один из англичан, – обращайт внимание. Есть можность дождя. Мы – вперед».
Тут мы все четверо поднялись, чтобы отправиться в путь; геологи как раз в это время входили в Валорсин. За этим селением долина сужается, и путник вскоре вступает в мрачные ущелья Тет-Нуар.
Погода, утром столь безоблачная, действительно резко переменилась. Быстро несшиеся белые облака незаметно затянули небесную лазурь и закрыли солнце; сейчас это были угрюмые тучи, громоздившиеся вокруг вершин. Горячий ветер с долины Роны врывался в узкую лощину, вздымая песок, пригибая траву и свистя в верхушках елей. Мы умолкли и ускорили шаг. На обочине тропы попадались небольшие кресты, врытые в землю. Так отмечают места, где зимою или при первой весенней оттепели какой-нибудь горец замерз, или погиб под лавиной. У одного из таких крестов стояла на коленях женщина, молясь за покойного; ее коза, вспугнутая нашим появлением, стала прыгать с камня на камень и, остановившись на краю оврага, глядела на нас с любопытством. Вскоре разразилась гроза, хлынул дождь, но мы уже приближались к Английскому Камню, где надеялись укрыться.
Камень этот представляет собой огромную скалу, нависшую над тропой. Надпись, вырезанная на самом видном месте, гласит, что данная скала законно приобретена у местной общины некой английскою дамою. «Что это? – спросил наш француз, завидев издали надпись. – Памятник? Или гробница?» Прочтя надпись, он расхохотался: «Нечего сказать, покупка! Зато уж ее не унесет ни один геолог. И в общине тоже оказались не дураки… Итак, мы здесь находимся на британской территории. Благодарю за гостеприимство, господа! Неплохо бы еще ростбиф и стаканчик бордо».
Оба англичанина, которым отнюдь не пришелся по вкусу непочтительный тон француза относительно факта, по их мнению «великолепного» и «очень национального» в самой своей необычности и эксцентричности, замкнулись в надменном, но вместе с тем растерянном молчании. Было ясно, что стоило лишь умело польстить их тайной мысли, и они тотчас принялись бы восхищаться штрихом, столь. «beautiful» и «enthusiastic» [13], объявили бы англичан и англичанок «первым народом мира», а быть может даже запели бы хрипло и торжественно «God save the King [14] – что было бы куда забавнее их молчания. Но если они и обиделись, то весьма скоро взяли реванш. Наш спутник, желая полюбоваться ландшафтом, разложил свой хитроумный стул. Едва он сел на него, как все три ножки сломались, и он упал навзничь, спиною в пыль, а головой в лужу… Никогда я не видел, чтобы два англичанина хохотали столь дружно, громко и с таким удовольствием. Что касается француза, то он встал, выбранился, швырнул обломки своего сооружения в поток и самым искренним образом разделил наше веселье.
Между тем дождь не только не прекратился, но все усиливался. «Хоть мы здесь и в Англии, – сказал вскоре француз, – мне от этого не легче… Лучше уж мокнуть, но идти, чем сохнуть на месте. Кто любит меня – за мной!»
И он весело пустился в путь. Англичане последовали его примеру. То. же сделал и я.
Когда вы молоды и здоровы, а главное – имеете вкус и привычку к пешим странствиям, идти под ливнем не так уж страшно, как это кажется. Вы промокли; вода, как говорит Панург [15], втекает вам за шиворот и вытекает из каблуков, но это – плата за предстоящее удовольствие: достичь жилья, сменить мокрую одежду, подставить огню очага продрогшие члены, стряхнуть с себя усталость и подкрепиться за щедро уставленным столом. И разве не стоят наших трудов величественные картины природы, разве не пленяют они душу? Ведь душа вечно жаждет движения, волнения, мыслей. Отразив, подобно зеркальной глади озера, безмятежную свежесть утра и жаркое солнце полудня, она отражает теперь свинцовые тучи, сжимается под бурным порывом ветра; в нее проникает смятение, царящее в природе, и в самом этом смятении она вкушает таинственные восторги, неведомые сонным любителям уюта. Чтобы вполне насладиться этими ощущениями, я нарочно отстал от своих спутников. Мне нравилось быть одному в мрачном ущелье Тет-Нуар, где меня хлестал дождь, оглушал рев потока, грохот летевших вниз камней и удары грома, переходившие в величавый рокот, то отдаленный, то настолько близкий, что он раздавался, казалось, над самой моей головой. Зрелище было столь великолепно, и я так был им поглощен, что испытал нечто похожее на разочарование, неожиданно оказавшись так скоро возле хижин Триана. С крыльца одной из них послышался смех: это француз завидел меня. «Здесь есть вино, – крикнул он мне. – Заходите разбавить его вашей водой!» Я вошел.
Итак, по дороге тянулись на некотором расстоянии друг от друга различные караваны. Я раздумывал над тем, как лучше воспользоваться своей свободою. Можно было выбрать одно из трех: составить одинокий арьергард; обогнать всех и в одиночку шествовать впереди; или, наконец, переходить от одной группы путешественников к другой, завязывать знакомства и удовольствие прогулки соединять с приятностями беседы. Это последнее я и предпочел.
Я присоединился к ближайшей из групп, и будь на то моя воля, остался бы там на весь день. Дело в том, что в числе этих путешественников находилась молодая девушка, прекрасная и обворожительная… по крайней мере такое впечатление она произвела на меня. Впрочем, я заметил, что в путешествии все девицы производят на меня именно такое впечатление, откуда я заключаю, что эта могла быть не более прекрасна и обворожительна, чем другие.
В путешествии сердце жаждет романтики, приключений; оно быстрее раскрывается для нежных чувств; прекрасный пол и его прелести, как выразился бы дамский угодник, более чем когда-либо представляются достойными поклонения; а поскольку в этих случайных путевых встречах никакое серьезное намерение или брачные расчеты обычно не сдерживают, наподобие полезного балласта, полет чистого чувства, чувство это немедленно воспаряет на головокружительную высоту.
И не только сердце ваше ведет себя в пути подобным образом, но и встреченная молодая особа приобретает в этих обстоятельствах известные достоинства, каких она не могла бы иметь в гостиной. Прежде всего она здесь одна, вне круга своих подруг, столь же или более привлекательных. Цветок этот может быть и более, и менее редкостным. Но тот же цветок, который теряется в пышном букете, нравится, пленяет, очаровывает, когда он один красуется на лужайке, наполняя ее своим благоуханием. В сущности, что может быть нелепее букета, этого пошлого сераля, где тупица-хозяин собирает красавицу за красавицей, чтобы из увядших прелестей каждой составить яркое, но лишенное изящества целое, а из их нежных ароматов извлечь одуряющий запах? Что ж, презренный султан! Срывай, мни, жертвуй ради своего наслаждения свежестью тысячи роз… Я же стану искать свой цветок там, где он расцвел в уединении; и так дорога мне его скромная прелесть, что я не только не буду искать иных, но и этот не сразу решусь сорвать.
И это еще не все: в путешествии девушка становится вам ближе; если сердце ее не отдано уже другому, что побуждает ее избегать молодых людей, ваше общество неизбежно заинтересует ее, ваше внимание будет ей приятно. Власть ее над вами, счастье, испытываемое вами подле нее, непременно будут ею замечены и понравятся ей, разумеется, если чувства ваши настолько тонки, что вы стараетесь не выражать их и выдаете себя лишь невольно. А дорожные сценки или ландшафты – сколько тут случаев выказать подкупающую предупредительность, обнаружить общность вкусов и чувств, дать зародиться той взаимной симпатии, к которой так склонны два юных сердца! Влечение это длится лишь несколько часов, быть может – день, но, пусть мимолетное, оно живо, оно чисто и вместо сожалений оставляет воспоминание, полное прелести.
А если предстающие вашим взорам ландшафты – это леса, долины, бесчисленные горы, гигантские ледники, словом, вся природа Альп, то приветливая, то величавая? Если на каждом шагу ее красоты вызывают бурное восхищение и потребность поделиться волнением, переполняющим сердце и столь благоговейно чистым, что можно не сдерживать его чинными правилами светских приличий? Если молодая особа в порыве восторга позабудет править своим мулом и на вас падет приятная забота вести его и сдерживать его шаг? Держа мула под уздцы, вы образуете между ним и пропастью надежную преграду из собственного тела; девушка восхищена вами, волнуется за вас; лицо ее хорошеет под влиянием этих чувств, утренний ветерок, веющий с вершин, оживляет розы ее ланит и играет складками ее мантильи, обрисовывая ее грациозные формы. Ах, юноша! ваше сердце и ваши взоры, отвращаясь от гор, уже прикованы любовью к прелестному созданию. Неправда ли? Она прекрасна, обворожительна… что и требовалось доказать.
В тот день я ощущал все, только что мною описанное. Я держал мула под уздцы, я образовал из моего тела преграду… но, пропасти, к сожалению, не оказалось. Возле Турскою ледника мы остановились. Перед нами была узкая и безлюдная лощина, которой заканчивается у склонов Бальмского перевала долина Шамони. Там еще залегли тени. Зато позади нас та же долина предстала во всей своей утренней красе. Солнце, поднявшись на высоту гор, посылало сквозь голубоватую дымку свои лучи, очерчивая от вершин до подножья зубчатые края ледников и заставляя сверкать над сумрачной полосою леса бесчисленные пики Буа, Боссонов и Таконе. Оставляя в тени Арву с ее лесистыми островками, оно золотило под отвесной стеной Еревана мирную долину Приере и разбросанные по ней хижины. «Какое восхитительное зрелище! – сказала моя спутница. – Я хотела бы тут остановиться…»
Я помог ей спешиться; одной рукою я придерживал стремя, в то время как другая, на которую она опиралась, позволила ей легко соскочить на землю. Мы уселись на гранитный валун; мул, которого я все еще держал в поводу, принялся щипать придорожную траву.
Бывают минуты, когда любоваться пейзажем обязательно, однако успеху дела это не способствует. Любоваться было необходимо, именно затем мы и остановились. Но моя спутница, непривычная к сельской простоте, была несколько смущена, оказавшись наедине со мной, а я в свою очередь слишком был взволнован ее близостью, чтобы красноречиво говорить о горах. Тем не менее я попытался делать это, но после нескольких общих фраз, которые самого меня сконфузили своей банальностью, я перешел, как умел, к теме куда более важной, чем великолепие отечественного ландшафта.
«Заметьте, мадемуазель, – сказал я, – перед нами развилка. Осмелюсь спросить, как решили ехать ваши родители – через Тет-Нуар или же Бальмским перевалом?…
– Не знаю, сударь», – ответила она. Затем, отвернувшись, чтобы скрыть заалевшее лицо, добавила: «А вот кажется и они».
Действительно, остальные члены группы, которых мы опередили, теперь уже приближались к нам. Я заметил, что родители моей юной спутницы, в свою очередь, обогнали остальных путешественников и, еще не видя нас, усердно погоняли своих мулов. Поровнявшись с нами, отец сказал жене и дочери: «Что ж, сударыни, пора выбрать дорогу». Потом он обернулся ко мне и спросил: «А вы, сударь, по какой дороге намерены идти?»
Этот коварный вопрос не столько удивил меня, сколько раздосадовал. Накануне я неосторожно сообщил этому господину, что собираюсь идти через Тет-Нуар; мне казалось, что я поступаю очень» умно, ибо именно этот путь, как более легкий, выбирают обычно те, кто путешествует с дамами. Однако господин этот тогда же весьма осторожно сказал, что не решил еще, какую дорогу выбрать. Было ясно, что предусмотрительный отец хотел обеспечить себе возможность везти дочь той дорогой, по которой я не пойду. Отлично поняв смысл его вопроса и желая хотя бы сохранить свое достоинство, я ответил: «Как вы знаете, сударь, я предполагал идти через Тет-Нуар…»
Он поспешил прервать меня: «А мы, к сожалению склонны предпочесть Бальмский перевал. Я, право, сожалею. Счастливого пути, сударь! Рад, что хотя бы нынче утром я имел удовольствие путешествовать в вашем приятном обществе».
Я рассыпался в столь же искренних любезностях, и мы расстались.
Мне сделалось грустно; прекрасная природа уже не казалась мне прекрасной. Приере выглядела уныло, Бос-соны вызывали раздражение.
Сидя на том же гранитном валуне, я предался горьким размышлениям о лицемерной тирании отцов, которой часто некстати способствует слишком уж ангельская кротость дочерей. Тут мимо меня прошел другой караван, к которому я примкнул за неимением лучшего, а также затем, чтобы отвлечься от сердечных мук.
Группа эта состояла из трех пешеходов и мула, нагруженного камнями. Господа эти были геологами. Геологи – очаровательные спутники, но главным образом для геологов. Им свойственно останавливаться у каждого камня и рассуждать по поводу каждого пласта земли. Они откалывают куски скал и уносят их с собой; они скребут землю и всякий раз строят на этом теорию Все это занимает массу времени. Они не лишены воображения, но оно простирается лишь в морские глубины и земные недра; на поверхности земного шара оно иссякает. Покажите им великолепную вершину – для них это вздутие земной коры; покажите лощину, заполненную льдом – они усмотрят в этом действие огня; покажите лес – тот их вообще не касается. На полпути Валорсину несчастный обломок 'скалы, на который я присел отдохнуть, привел моих трех геологов в волнение; пришлось немедленно встать и предоставить им мое сиденье. Пока они его крошили, я потихоньку удалился и они потеряли меня из виду.
Sic me servavit Apollo! [1]
Впрочем, если я порой избегаю геологов, то геологию я неизменно люблю. Зимою у камелька особенно приятно послушать о чудесных горах, которые ты посетил летом, о потопах, извержениях вулканов, о горообразовании, о разрушительных силах природы, но главное – об ископаемых животных! Когда разговор заходит об этих ископаемых, я всякий раз перевожу его на мастодонта – кто его открыл не помню – или на мегалозавра Кювье [2]; это такая ящерица длиною в сотню футов, от которой до нас дошли только кости. Вообразите себе, как это царственное животное разгуливало по первозданному миру и кормило свое семейство слонами вместо мошкары! Да здравствуют иллюстрированные журналы [3], они популяризируют науку! именно так и усвоил я геологию.
Но даже и без подобных иллюстраций все мы немного геологи. Кто при виде чудес горного края не задается вопросами о том, как разверзлись эти пропасти, как вознеслись к небу эти вершины, и как образовались плавные линии склонов и вздыбленные утесы; откуда взялись эти гранитные колоссы, нависшие над равниной, или остатки морских раковин в недрах гор? Все эти вопросы – чистейшая геология, элементарная и вместе с тем трансцендентная. Именно их задают себе геологи, более того, отвечая на них, никак не могут придти к согласию; причиною называют то воду, то огонь, то эрозию, то поднятие и опускание суши. Всюду у них теории, нигде нет истин; множество работников, и ни одного всеведущего; множество жрецов, но нет бога; так что каждый волен возложить свою гипотезу на алтарь науки и сказать, когда она развеется дымом: «Дым как Дым, не хуже вашего, сударь мой».
Вот за что я люблю геологию. Она необозрима и туманна как всякая поэзия. Подобно всякой поэзии она погружается в тайны, питается ими, плавает в них и не тонет. Она не подымает завесу, но колеблет ее, и в случайные просветы проникают порой лучи, ослепляющие наш взор. Вместо того, чтобы звать на помощь трудолюбивый разум, она берет себе в спутники воображение и увлекает его в сумрачные недра земли или, возвращаясь к первым дням творения, ведет его по юной, зеленеющей земле, едва возникшей из хаоса, сверкающей первым своим нарядом, попираемой стопами исчезнувших животных, о которых говорят нам ныне их гигантские останки. Если она и не приходит к цели, то, стремясь к ней, идет живописной дорогой; если она вкривь и вкось толкует вторичные причины, то именно поэтому подводит нас к первопричине. Вот отчего наука эта, неизменно нами любимая, является столь же древней как и сам человек. Книга Бытия представляет coфoоj старейший и величайший геологический трактат, а у греков, наиболее поэтического из народов, мы с самого начала находим во множестве всякого рода теогонии и космогонии; с тех пор и поныне вулканисты и нептунисты [4]оспаривают друг у друга, правда, не признание ученого мира, но наивное восхищение, праздное любопытство, поэтическое чувство думающих и доверчивых людей.
В Валорсине я присоединился к трем туристам – французу и двум англичанам, не имевшим между собой ничего общего, разве лишь то аристократическое единомыслие, которое временно объединяет людей с хорошими манерами, побуждая их считать себя равными и общаться друг с другом, когда общаться попросту больше не с кем.
Англичане были красивые и рослые юноши, из тех вчерашних студентов, не вполне еще взрослых, которых папаша-лорд посылает сразу после Кембриджа путешествовать по континенту в сопровождении не то гувернера, не то слуги, чтобы он чистил их ботинки и оплачивал их шампанское. Несколькими днями раньше они уже встречались мне. В гостинице за столом они показались мне чинными как истые английские джентльмены; в дороге они резвились, напоминая больших ньюфаундлендских собак, которые уже готовы стать степенными, но порою еще скачут и играют с маленькими шавками.
Француз был элегантный молодой человек, карлист по убеждениям [5], по речам и усам; один из тех салонных политиков, которые мнят себя заговорщиками, чуть ли не участниками сражений в Вандее и уверены, что теперь, по умиротворении Запада [6], они должны, ради спокойствия своих близких совершить турне по Швейцарии и таким образом дать французскому правительству благовидный предлог закрыть глаза на их мятежное прошлое; при всем том – отличный человек, жизнерадостный и в белых перчатках.
Англичане были немногословны, неловки, но достаточно восприимчивы к красотам природы. Свежая зелень, прозрачные воды и особенно – гордо вздымающиеся вершины, доставляли им внутреннее удовлетворение, которое не всегда сдерживалось чувством собственного достоинства.
«Beautiful!» [7] говорили они время от времени, обмениваясь взглядами. Они' были одеты с той удобной и дорогой простотой, какая отличает туристов их нация отличные широкополые соломенные шляпы, очень чистые, хотя немного помятые, небрежно сидевшие на их головах, серые холщевые куртки, удобно скроенные, с глубокими карманами, вмещавшими доллондовскую подзорную трубу [8], серебряный портсигар и весь набор предметов, необходимых или полезных в путешествии по горам. Та же простота и та же изысканная чистота отличала их белье. А сквозь некоторую неуклюжесть их движений проглядывала уверенность молодых аристократов, которые, снаряжаясь в путь, рассчитывают на своего портного, чтобы чувствовать себя удобно; на свою располагающую наружность, чтобы быть замеченными, но более всего – на свои гинеи, доставляющие им почет и любовь всех трактирщиков континента.
Француз, напротив, был чрезвычайно общителен, имел манеры живые и непринужденные и громко восторгался альпийскими красотами, которые впрочем был совершенно неспособен воспринимать. Как и англичане, он восхищался прозрачными потоками, но лишь затем, чтобы сравнивать их с тепловатой водой, какую пьют в Париже. Восхищался он и горными вершинами, но главным образом – огромными прыжками, какие совершают с утеса на утес серны, на которых он надеялся поохотиться, как только получит из Парижа заказанное им отличное лепажевское охотничье ружье. «Первую же, которую подстрелю, говорил он, я пошлю в Прагу» [9]. Одет он был как Робинзон, которого обряжали модистки. Изящная непромокаемая шляпа с маленькими полями кокетливо сидела на его напомаженной голове; непромокаемый галстук обвивал шею; длинный бархатный сюртук с полукруглыми полами для удобства ходьбы, с низкой и узкой талией для придания легкости, был снабжен наружными и внутренними карманами, наполненными миниатюрными безделками, большая часть которых была бесполезна или сама по себе или из-за своих крохотных размеров. Однако подлинным шедевром была его трость. Эта трость раскладывалась в виде стула, позволяя с комфортом любоваться пейзажем; раскрывалась как зонтик, чтобы защищать от солнца; и превращалась в альпеншток для восхождений на горы. Альпеншток был тяжел, как балка, зонтик изогнут, как крыло летучей мыши, а стул покоен, как табурет без сиденья, но обладатель его был счастлив и горд бесчисленными удобствами, какие обеспечивал ему этот шедевр.
Я нагнал этих господ, когда их мулы закусывали, а сами они были заняты беседой, в которой по меньшей мере девяносто пять процентов приходилось на долю француза. Он только что обстоятельно разобрал династическую проблему, проблему республики, а также – доктринеров; затем перешел к Генриху V [10], а от него – к сернам, ибо как раз в эту минуту в горах раздался выстрел из карабина. Об этих четвероногих, как и о политике, у него были исчерпывающие сведения, твердое мнение и точные формулировки. Он явно изучил повадки серн по книгам Александра Дюма, Рауля Рошетта и других прославленных теоретиков [11], но это был ученик, превзошедший своих учителей, для которого все теории скоро становятся безделицами по сравнению с той, какую он приехал создавать на месте. Ничто не могло быть забавнее этого пылкого оратора, выступавшего перед двумя флегматичными британцами, слишком разумными, чтобы ему верить, слишком учтивыми, чтобы возражать, но совершенно оглушенными этой быстрой, неиссякаемой болтовней. Не особенно утруждая себя внимательным слушанием, они курили сигары, дивясь про себя, до чего «французы foolish [12], говорливы, а одеты – совершенно учителя танцев».
«Господа, – говорил им француз, – вот любопытный и неизвестный вам факт… Мне сообщил его охотник, за один год убивший двадцать горных баранов и девяносто девять серн, причем двух из них – с одного выстрела; об этом я расскажу позже… Такое возможно только при охоте на серну, а это – единственное животное, которое я еще не стрелял. Мне ведь доводилось охотиться и на косуль и на кабана, и я его убил бы, если б в охоте не участвовал король, а он имеет право первого выстрела… Любопытно, что в серну не целятся по прямой, как, скажем, в бекаса. Серна чутка и недоверчива, стоит ей заметить хоть кончик ружейного ствола – и все, только ее и видели… Что же делают охотники? Увидев на вершине скалы серну, охотник из своего укрытия целится в соседнюю скалу, когда ближе, когда дальше. Выстрел, пуля летит рикошетом, и серна падает, так и не поняв, откуда пуля ее поразила… Недурно, а?
– Проводник, – прервал его тут один из англичан, – обращайт внимание. Есть можность дождя. Мы – вперед».
Тут мы все четверо поднялись, чтобы отправиться в путь; геологи как раз в это время входили в Валорсин. За этим селением долина сужается, и путник вскоре вступает в мрачные ущелья Тет-Нуар.
Погода, утром столь безоблачная, действительно резко переменилась. Быстро несшиеся белые облака незаметно затянули небесную лазурь и закрыли солнце; сейчас это были угрюмые тучи, громоздившиеся вокруг вершин. Горячий ветер с долины Роны врывался в узкую лощину, вздымая песок, пригибая траву и свистя в верхушках елей. Мы умолкли и ускорили шаг. На обочине тропы попадались небольшие кресты, врытые в землю. Так отмечают места, где зимою или при первой весенней оттепели какой-нибудь горец замерз, или погиб под лавиной. У одного из таких крестов стояла на коленях женщина, молясь за покойного; ее коза, вспугнутая нашим появлением, стала прыгать с камня на камень и, остановившись на краю оврага, глядела на нас с любопытством. Вскоре разразилась гроза, хлынул дождь, но мы уже приближались к Английскому Камню, где надеялись укрыться.
Камень этот представляет собой огромную скалу, нависшую над тропой. Надпись, вырезанная на самом видном месте, гласит, что данная скала законно приобретена у местной общины некой английскою дамою. «Что это? – спросил наш француз, завидев издали надпись. – Памятник? Или гробница?» Прочтя надпись, он расхохотался: «Нечего сказать, покупка! Зато уж ее не унесет ни один геолог. И в общине тоже оказались не дураки… Итак, мы здесь находимся на британской территории. Благодарю за гостеприимство, господа! Неплохо бы еще ростбиф и стаканчик бордо».
Оба англичанина, которым отнюдь не пришелся по вкусу непочтительный тон француза относительно факта, по их мнению «великолепного» и «очень национального» в самой своей необычности и эксцентричности, замкнулись в надменном, но вместе с тем растерянном молчании. Было ясно, что стоило лишь умело польстить их тайной мысли, и они тотчас принялись бы восхищаться штрихом, столь. «beautiful» и «enthusiastic» [13], объявили бы англичан и англичанок «первым народом мира», а быть может даже запели бы хрипло и торжественно «God save the King [14] – что было бы куда забавнее их молчания. Но если они и обиделись, то весьма скоро взяли реванш. Наш спутник, желая полюбоваться ландшафтом, разложил свой хитроумный стул. Едва он сел на него, как все три ножки сломались, и он упал навзничь, спиною в пыль, а головой в лужу… Никогда я не видел, чтобы два англичанина хохотали столь дружно, громко и с таким удовольствием. Что касается француза, то он встал, выбранился, швырнул обломки своего сооружения в поток и самым искренним образом разделил наше веселье.
Между тем дождь не только не прекратился, но все усиливался. «Хоть мы здесь и в Англии, – сказал вскоре француз, – мне от этого не легче… Лучше уж мокнуть, но идти, чем сохнуть на месте. Кто любит меня – за мной!»
И он весело пустился в путь. Англичане последовали его примеру. То. же сделал и я.
Когда вы молоды и здоровы, а главное – имеете вкус и привычку к пешим странствиям, идти под ливнем не так уж страшно, как это кажется. Вы промокли; вода, как говорит Панург [15], втекает вам за шиворот и вытекает из каблуков, но это – плата за предстоящее удовольствие: достичь жилья, сменить мокрую одежду, подставить огню очага продрогшие члены, стряхнуть с себя усталость и подкрепиться за щедро уставленным столом. И разве не стоят наших трудов величественные картины природы, разве не пленяют они душу? Ведь душа вечно жаждет движения, волнения, мыслей. Отразив, подобно зеркальной глади озера, безмятежную свежесть утра и жаркое солнце полудня, она отражает теперь свинцовые тучи, сжимается под бурным порывом ветра; в нее проникает смятение, царящее в природе, и в самом этом смятении она вкушает таинственные восторги, неведомые сонным любителям уюта. Чтобы вполне насладиться этими ощущениями, я нарочно отстал от своих спутников. Мне нравилось быть одному в мрачном ущелье Тет-Нуар, где меня хлестал дождь, оглушал рев потока, грохот летевших вниз камней и удары грома, переходившие в величавый рокот, то отдаленный, то настолько близкий, что он раздавался, казалось, над самой моей головой. Зрелище было столь великолепно, и я так был им поглощен, что испытал нечто похожее на разочарование, неожиданно оказавшись так скоро возле хижин Триана. С крыльца одной из них послышался смех: это француз завидел меня. «Здесь есть вино, – крикнул он мне. – Заходите разбавить его вашей водой!» Я вошел.