Суворовец Ваня Шамшура, лучший училищный художник, не раз рисовал в моем альбоме воздушные бои советской авиации с фашистами, его рисунки украшали не только мой альбом.
   Саша Длугопольский (из 2-й роты), гуляя со мной по двору, рассказывал о макро- и микромире, и я, раскрыв рот от удивления, слушал его. Слова "молекула", "атом" я впервые услышал именно от Саши Длугопольского.
   Гена Кирсанов, один из поэтов-суворовцев и мне читал свои стихи, очевидно, пробуя их на моем впечатлении?
   Юра Захаров из 3-й роты, лучший пианист, следил за моими музыкальными занятиями и настойчиво внушал мне полезность гамм. Порою так не хотелось их играть, и, садясь за фортепиано, я сразу же приступал к отшлифовке разучиваемых произведений. А Юра прерывал меня и сердито говорил: "Салажонок, играй гаммы!". Это он мне открыл великого чародея норвежца Эдварда Грига. Юра замечательно исполнял "Музыкальный момент" Грига, "Лунный вальс" Дунаевского, "Цыганскую венгерку" Цфасмана и особенно - "Сентиментальный вальс" Чайковского. Мы учились у этого одаренного юноши настойчивости, с какой он совершенствовал, оттачивал свою музыкальную технику.
   Частенько и сами шефы заглядывали в наши классы, помогали решать нам мудреные алгебраические задачки, интересовались, что мы читаем, и подсказывали нам, что нужно читать, строго и, самое главное, справедливо разбирали наши конфликты. Шефство старших ребят над младшими не было показухой, для галочки в протоколе комсомольского собрания. Шефы были в курсе всех наших событий, ребячьих проказ и даже тайн. То, чего не знали наши воспитатели, знали шефы. Нас часто обижали некоторые старшины, куражились над нами, а то и поколачивали за наши проказы. Жаловаться начальству считалось у нас дурным тоном, а шефам мы рассказывали все. Однажды они серьезно поговорили с одним из обидчиков. Разговор "по душам" не возымел действия, тогда ребята устроили ему "темную". Начальство строго наказало некоторых из наших шефов, но и старшина получил свое - его уволили с работы. Кураж и грубость с ребятней со стороны старшин прекратились....
   Когда в 1945 году был сделан второй набор в наше училище, уже мы взялись за шефство над новичками, вводили их в курс нашей повседневной жизни, наших порядков и обычаев. Во втором наборе было 25 советских мальчишек и 25 югославов. Так наша самая младшая рота, к тому времени ставшая называться шестой, пополнилась третьим взводом.
   А какие славные мальчишки влились в нашу семью! Анатолий Стулов и Виктор Мануйлов - их называли "золотыми головами" третьего взвода! Круглые отличники из года в год, они соперничали с нашими "аборигенами", отличниками учебы Колей Шапошниковым, Толей Бородаенко, Юрой Бирюковым.
   Запомнилось сочинение на вольную тему, написанное в восьмом классе Толей Стуловым и зачитанное нам на уроке литературы. Оно было о наших недостатках, которые он бесстрастно и честно называл, - о нарушении дисциплины и нечестных поступках некоторых из нас. И называл пофамильно, не боясь суда и гнева товарищей. А ведь ему, хрупкого телосложения, могли запросто накостылять его же друзья и товарищи по взводу! Но ни одна рука не поднялась на автора, очевидно, подкупало мужество этого сочинителя на вольную тему.
   А Вася Сердюк из этого взвода, силач и богатырь, отличный боец-разрядник! А Валя Коваленко 2-й, один из лучших гимнастов училища!
   Двадцать пять мальчишек из Югославии, принятых в наше СВУ во втором наборе, было большим событием для нас. Сербы, хорваты, черногорцы, албанцы и даже турки вошли в наш многонациональный суворовский коллектив, ставший интернациональным. Все их фамилии странным для нас образом оканчивались на "ич": Баранкович, Попович, Миленкович, Вукашинович, Душанкович, Чупич, Стричавич и др. И лишь фамилия Клиновского выделялась среди "ичей". Мы сразу же окружили их своим вниманием, может быть, чересчур назойливым, ибо нас, советских, было много, а их мало, мы были у себя дома, а они на чужбине. На одного югославского пацана - около дюжины шефов! Уж больно хотелось каждому из нас внести и свою лепту в дело воспитания этих ребят, чтобы им не было тоскливо в пока еще чужой, хотя и дружественной, стране.
   Поначалу я не принимал участия в шефстве над суворовцами-югославами, слишком нас, шефов, было много, полагал я. Однажды под вечер, пробегая полутемным коридором бытового корпуса, я увидел русоволосого мальчика лет семи-восьми, сиротливо стоявшего у окна. Я подошел к нему и спросил: "Ты что здесь делаешь, мальчик, почему один, почему не играешь с другими?" В ответ-молчание. Мальчик-югослав - поднял на меня глаза, в которых отразилась такая тоска, что мне стало не по себе. С этого дня я всегда находил время пообщаться с Любишей Стричавичем. Так звали маленького хорвата. Друзья называли его "Срика-брика". Полагаю, что это было ласковое и шутливо обращение. Любиша был застенчив и молчалив. По его постепенно оттаивающим глазам я понял, что наше знакомство мальчику не в тягость. На первых порах он "разговаривал" со мною только глазами. Они говорили лучше всяких слов и я научился понимать его. Я, как мог, рассказывал ему о нашей стране, о наших обычаях. Гуляя с ним по нашему саду, называл породы деревьев и растений и упрямо заставлял молчуна повторять за мною русские названия этих растений. Занимал ему место рядом со мною в кинозале, мы садились рядом, и я, как мог, объяснял ему содержание фильма. Приносил детские книжки, и мы читали их вслух.
   Мало-помалу мой Любиша повеселел, стал более разговорчив и общителен с окружающими, стал принимать участие в играх своих советских сверстников, у него появились собственные увлечения и интересы, друзья. Я понял, что моя скромная миссия шефа исчерпана, остальное дополнит наша кипучая жизнь, дружный коллектив товарищей, воспитателей и педагогов. Чтобы не быть уж больно навязчивым, я постепенно отошел от него, но связи и дружбы с ним не терял до самого своего выпуска.
   Надо сказать, что ребята-югославы быстро втянулись в нашу жизнь, освоили русский язык и через полтора-два года их было почти не отличить от остальной массы суворовцев. Но это "почти" все же было заметным. Между собою они разговаривали на своем языке, были более дружны и сплочены. Были великолепные спортсмены! Среди них были и футболисты, легкоатлеты, борцы, гимнасты и боксеры. Они достойно защищали спортивную честь нашего училища на городских соревнованиях и в области. Мой бывший подшефный Любиша Стричавич, этот тихоня и молчун, через несколько лет стал быстрым, шустрым малым, лучшим нападающим сборной футбольной команды училища. А когда начались всесоюзные спартакиады суворовских и нахимовских училищ, югославы-суворовцы и там показали себя с самой лучшей стороны...
   9. Еще каникулы
   1946 и 1947 годы запомнились мне настоящими летними каникулами, которых мы ждали с нетерпением. За год надоедало все - форма, жесткий регламент распорядка дня и дисциплины. Хотелось окунуться в другую, вольную жизнь наших гражданских сверстников, своих семей. Не будь этой отдушины, обрыдли бы для многих из нас и стены родного училища, и красивая суворовская форма, и сытое питание. Зато после каникул мы охотно возвращались в наш суворовский дом.
   Большую часть каникул я проводил у милой моей бабушки Оли на старинном казачьем хуторе Каюковка близ станции Тарасовка. Неширокая извилистая речка с ее жирными окунями и раками была в общем пользовании. У каждого хуторянина был свой сад, большой участок огорода, называемый "левадой", своя живность: корова, свинья, овцы, куры, утки, гуси, индюшки. Каждая левада огораживалась оградой из местного белого камня-известняка, чтобы в леваду не забредала скотина. Двор и хозяйственные постройки назывались "базом", дом - "куренем".
   В хуторе сплошные фруктовые сады. Главным занятием моих предков испокон веков был хлебушко, к которому они всегда относились как к святыне, истово и серьезно. А сады- для забавы и украшения земли. Помню, еще до войны у многих наших хуторян были странные деревья, называемые "прищепами", на которых одновременно росли и яблоки, и груши и плоды одного дерева, но разной формы, величины, окраски и даже вкуса! Деревья были уже немолоды, достигали больших размеров. Еще до великого Мичурина, полагаю, мои предки скрещивали различные виды деревьев, своим умом и пытливостью неторопливо отбирали самые зимостойкие, самые урожайные и вкусные сорта плодов.
   В Каюковку я приезжал на летние каникулы почти постоянно. Встречи с друзьями и братьями были сердечны, мне были рады, меня ждали. Я всецело отдавался в распоряжение своих сверстников, с удовольствием окунался в стихию хуторской жизни юных казачат с их играми, забавами, дерзкими приключениями. Я у них пользовался огромным авторитетом военного человека. Моя бабушка Оля, подметив, как меня порою "заносит" от гордости за свою персону, строго поджимала губы и поучала: "Не гляди, унучик, на людей с кручи, а гляди с говенной кучи!" - Эти слова моей суровой, но справедливой бабки всякий раз охлаждали меня.
   На каникулах собирался сложившийся еще с довоенных времен триумвират: Жора Ковалев, мой троюродный брат, Федя Грошев, сосед, и я. К нам часто присоединялся братушка Саня Андриянов - мой двоюродный брат из соседней Баклановки, и Петя Ковалев из Атаманской. С утра мы трудились на своих огородах, а часть дня мы пропадали на речке, удили рыбу, ловили раков или стреляли из лука на дальность и меткость. Знойную жару переживали где-нибудь в тенистых кустах бузины, обсуждая хуторские новости, строили планы набегов в какой-нибудь сад или огород "взять на анализ" то, что росло в изобилии. Просить лакомые плоды не полагалось.
   В станицах и хуторах Тихого Дона очень не любили попрошаек, почитали самостоятельность, независимость и трудолюбие каждого. Гордые казаки и казачки редко когда обращались за помощью к соседям, предпочитая лучше терпеть нужду, чем идти на поклон к другому. Но попросить у соседей уголек на растопку, закваски, чтобы испечь хлеба, щепотку соли или еще чего по мелочи никогда не считалось зазорным. Странников же казачий люд привечал, давал им угол для ночлега или на несколько дней отдыха, кормил и снаряжал с богом в дорогу. А клянчащих молодых бесцеремонно выпроваживали вон с база. Им не было веры. Но в годы всенародной военной беды, когда в хуторах и станицах оставались лишь дети малые, женщины-солдатки да немощные старики, хуторяне и станичники принимали у себя многочисленные потоки беженцев, кормили и поили их, устраивали на постой, а то и на долгое житье до лучших времен.
   ...Так вот, воровать яблоки, груши и овощи с чужих садов и огородов не считалось большим грехом у казачат и даже парубков Тихого Дона. Это действо деликатно, как я уже говорил, называлось "взять на анализ". В наших хуторах-садах под щедрым южным солнцем каждый год в изобилии что-нибудь произрастало и созревало: от яблок до винограда и персиков. Все это возами продавалось на местных рынках, сушилось, вялилось, солилось или замачивалось впрок на зиму. Рынки ломились от изобилия плодов земных и были весьма дешевы, обычной мерой при продаже были цыбарка (ведро), кощелка (корзина) или мешок. Девать эту дешевую, скоропортящуюся продукцию было некуда, все оставшееся, хуторяне скармливали скоту, и все же львиная доля опадала и догнивала на земле.
   Казачата испокон века тренировали свою ловкость, смелость и хитрость на чужих садах и грядках; парубки, подрастая, тоже занимались "анализом", но уже гораздо реже, угощая своих белозубых, чернооких любушек добытыми плодами.
   Часто наблюдалось и такое: один хуторянин щедро угощал такого же хуторянина, но с другого конца хутора плодами, "взятыми на анализ" из его же сада. А тот, хитро улыбаясь, доставал из-за пазухи и угощал в ответ приятеля его яблоками. И оба, разгадав взаимные хитрости, довольно хохотали. Нельзя сказать, чтобы эти негативные явления проявлялись в наших хуторах столь уж часто, но нельзя сказать, чтобы и редко.
   Жил на конце нашей Каюковки одинокий, нелюдимый старик по имени Прон. Был он в летах, но еще могуч, красивая борода до пояса, длинные волосы, густые кустистые брови. Некогда занимался хлебопашеством, слыл "справным" хозяином, но детей не имел. А когда преставилась старуха, Прон и вовсе занедужил. В колхозе не работал, выращивал свои овощи, рассаду, снабжал всю округу отменным самосадом - этим и жил. С соседями ладил, а с местным сельским начальством у него никак не складывались мирные отношения. Вечно донимал дед Прон местную власть своими тяжбами, претензиями, которые вечно разбирались и ничем не кончались.
   А был у него еще небольшой сад, а в саду!! Сочные яблоки, груши необыкновенного аромата, сливы, абрикосы, различных сортов виноград. И все отменного качества, самого лучшего вкуса. Особенно славились проновские яблоки- фунтовки огромной величины, нежного тонкого аромата и вкуса. Они год могли лежать в горнице на окне и ничего им не делалось. Редко кто даже из взрослых удостаивался угощения проновскими фунтовками. Все же одному лихому парубку из Атаманской, науськанному его зазнобой, чудом удалось как-то добыть у деда Прона пару фунтовок для своей любушки. Но это стоило ему штанов, разодранных проновским кобелем вместе с телом. Больше охотников "взять анализ" у деда Прона не находилось.
   Как-то, накупавшись и лежа на берегу речки, братушка Жора Ковалев мечтательно заметил!
   - Эх, попробовать бы проновских фунтовок, робя, вот было бы здорово!
   - Да-а, - протянул Федя Грошев, - его кобель тебя так опробует, задницы не соберешь! Ведь знаешь, что случилось с хлопцем из Атаманской? К чему рот разевать зря все равно ничего не получится!
   - А что, если все-таки попробовать? - нерешительно предложил я.
   - Одна попробовала, да... - хлопцы засмеялись.
   - Но можно как-то отвлечь деда... - не унимался я. Нет, кобель не даст подойти к яблоне... - подумал я.
   Федя, вдруг привстал, лицо его просветлело: - Робя! Кобеля можно запутать вокруг яблони, а чтобы он не распутался, приставим дедову тяжелую тачку к яблоне, и все будет отлично, фунтовки наши!
   Мы хорошо знали дедов баз, что где находится. Яблоня была метрах в восьми-десяти от куреня и вокруг, поблизости, не было деревьев. А отвлечь старика было проще пареной репы: распустить по хутору слух о там, что его, якобы, вызывают в сельсовет по важному делу - и он, как правопослушный, отлучится на часок. В случае провала операции весь грех я брал на себя - все равно послезавтра уезжать домой в Каменск, а там меня дед Прон не достанет. Мы и побежали к сельсовету. Через третьих лиц пустили нашу "утку", а сами в укромном месте, неподалеку от дедова куреня, стали ждать результатов.
   На другой день, спозаранку, мы были на своем секретном посту, видели, как дед ходил по базу, затем перевязал своего кобеля из дальнего конца сада под заветную яблоню и ходко зашагал в сторону сельсовета. Мы взялись за дело. Брызжущий от злобы слюною, рычащий лютый пес был мною запутан вокруг ствола яблони. Жора с Федей подкатили дедову тачку к дереву и поставили ее так, что пес не мог вылезти и распутаться.
   Уже к полудню хуторское "сарафанное радио" оповестило население о сенсационной новости: у деда Прона "взяли анализ"! А к вечеру мои соратники уже получали каждый свою заслуженную мзду; кто в виде уздечки или налыгача, а то и крепких, увесистых шлепков материнских ладоней. Моя бабуля Оля, узнав подробности этого коварного дела, гневно набросилась на меня, но не била (она никогда не трогала меня даже пальцем), а просто никуда не выпускала меня из куреня до самой ночи...
   Рано утром следующего дня она провожала меня к поезду, до околицы. Мы никак не могли миновать усадьбы деда Прона. Старик уже поджидал нас у своего куреня. Он властно подозвал нас с бабушкой к себе. Мы подошли. Я опасливо стал в стороне. Бабушка, прикрывая меня, как квочка своего цыпленка, молча поклонилась, покрыв себя крестом. Я, убежденный атеист еще с первого класса СВУ, мысленно, на всякий случай, попросил защиты у господа бога!
   Дед Прон молча подошел ко мне.
   - Здравия желаю, дедушка Прон! - смело произнес я дрожащим голосом и приложил руку к головному убору.
   - Здорово, здорово, супостат! - миролюбиво произнес грозный дед и вдруг разразился тонким, сиплым хохотом.
   Моя бабуля угодливо ухмыльнулась. Отсмеявшись, дед обратился к бабуле: "Гарный будет казак, а, Ольга?". Я смущенно стоял перед ним, скромно потупив очи.
   Прон обратился ко мне: "Ну-кось, подь сюды, ко мне, на баз". Мы с бабкой зашли к нему во двор. Свирепый Пронов кобель, очевидно, хорошо вздрюченный хозяином за свою собачью провинность, лежал около куреня, виновато опустив голову на лапы и поджав хвост. Дед вошел в курень и вскоре вернулся с большущей кошелкой, полной злосчастных фунтовок!
   - Возьми и тарабань домой, - сказал дед, - да благодари свою маманю Марию, я ее хорошо помню. Поклон ей от Прона Ильича. Бери, бери, за пазухой столько не унесешь. - И ехидно добавил - Узнаешь, почем стоят енти фунтовки! Бабушка понимающе улыбнулась.
   Я не обратил внимания на последнюю фразу деда, поблагодарил его и, пожелав старикам здоровья, двинулся к степному полустанку. Прошагав под поднимающимся все выше солнцем четыре километра до поезда, надорвал здоровенной кошелкой себе руки, весь в мыле, и только тогда понял ехидный смысл последних слов деда Прона. Так вот почем фунт лиха! Так своеобразно наказал меня старый казак.
   К началу 1948 года из писем мамы и родственников, полных тревожных намеков, я понял, что дела в нашем хуторе идут все хуже и хуже, что идут поборы с каждой курицы, с каждого дерева. Приехав в Каюковку летом, я не узнал хутора-сада. Почти все деревья были вырублены, молодежь правдами и неправдами покидала родимые места, не было слышно голосистого пения девчат по вечерам. Две предыдущие засухи, давшие большой недород зерновых, довершил развал некогда процветавшего района, где жили мои предки, смелые, лихие ратоборцы на поле брани, славные работяги земли донской.
   Жизнь властно и неумолимо вторгалась за наши суворовские стены, и вернулись мы с этих каникул не такими восторженными и веселыми, как прежде. Наши педагоги и воспитатели отлично понимали наше состояние, сотни наших "отчего" и "почему?" и учили нас смотреть на эту суровую, жестокую и все же прекрасную жизнь правдиво, как могли...
   Часть четвертая. Поклон вам низкий
   1. Майор Кравцов, биолог
   Ботанику мы, откровенно говоря, не любили. У нас был хороший училищный участок земли, свой сад, огороды и все рядом. Мы с увлечением копались в земле, сажали деревья, копались на грядках, выращивали свои овощи. И все под руководством нашего старого, подслеповатого преподавателя ботаники майора Кравцова по кличке "Пестик". Мы его по-своему уважали и бессовестно обманывали, пользуясь его слепотой. Что творилось на его уроках! В кабинете абсолютная тишина, одни сладко подремывали, другие взапой читали книги отнюдь не ботанического содержания, кто-то играл в шахматы. В общем, каждый занимался кто чем хотел, а наш ботаник, вдохновенно размахивая руками, что-то вещал у ботанического экспоната: "Пыльца на рыльце, пестики, тычинки и пр." Как-то он поймал меня, увлеченного какой-то очередной интересной книгой и потерявшего бдительность, поднял с места и спросил, что я читаю. Я торжественно (под ухмылки товарищей) ответил: Чарлз Дарвин, "Происхождение видов", товарищ майор!" И в подтверждение показал обложку старого фолианта, в которую искусно была вмонтирована книга. "Пестик" удовлетворенно хмыкнул, погладил меня по плечу и, ничего не сказав, посадил на место.
   Излагал он нам и идей "народного академика" Лысенко Трофима Денисовича. А куда было деться нашему старому ботанику, если в программе курса обширное место занимали идеи яровизации, критика менделизма-вейсманизма и прочее. Но Кравцов, сын потомственных хлеборобов, посвятивший свою жизнь педагогическому поприщу, все идеи предпочитал проверять практикой, ибо только практика, учил он нас, является проверкой всех идей, и только она является критерием истины. Как мы ни бились с яровизацией на наших делянках, ничего путного у нас не получилось. Отсюда и наш, и нашего преподавателя скепсис к этой идее.
   Как-то раз, рассказывая о ветвистой пшенице (дело было на нашей опытной делянке), Кравцов заговорился: "Пшеница ... м-м, ну как ее ....." - "Рогатая", - подсказал из толпы присутствующих наш острослов Толя Бородаенко. "Бородаенко, не подсказывайте, сам знаю", - рассеянно произнес Кравцов. "Так вот, пшеница рогатая..." Веселый смех, Толик опять продолжает гнуть свое: "А что, вот выведем мы такую пшеничку с рогами, и будет она, как во-он та яблоня, а на ней готовые калачи и булки с маком..." "Ничего смешного не вижу", поняв, что попал впросак, улыбаясь проделал необидчивый старик. "Растет же в Африке хлебное дерево...".
   С зоологией у нас тоже дело не шло. Нам нравилось возиться со степными зверюшками - сурками, хомячками, которых мы по неопытности и любви к живому существу кормили так, что они подыхали от обжорства. Сколько галчат, скворцов и другой пернатой живности было выхожено нами и отпущено на волю. Ежи жили у нас не только в кабинете зоологии, но и в спальне, чем очень возмущался наш ротный. А изящных, некусачих ужей мы вообще использовали по хулиганскому назначению, пугая ими наших молоденьких преподавательниц иностранного языка, "англичанку" Веру Николаевну Токареву и "немку" Марию Романовну Фридрих.
   2. Педагог Павлов
   Предмет "Основы дарвинизма" мы уважали, особенно, когда к нам пришел педагог Павлов Василий Яковлевич, который вел у нас биологию. Ранее этот ладно скроенный и крепко сбитый симпатичный молодой человек, чуть ниже среднего роста, был офицером-воспитателем Орловского СВУ. В 1947 году училище было переведено в Куйбышев, а Павлова, по его просьбе направили в Новочеркасск, где проживали его родители и где он должен был работать в Новочеркасском СВУ преподавателем. Накануне его отъезда в Новочеркасск к нему подошел один из питомцев его извода суворовец Попов Игорь и вручил ему стихотворное послание. Мальчик полночи просидел, сочиняя его, а утром нашел своего офицера-воспитателя и вручил ему свои стихи, которые более сорока лет хранятся в семье Павлова. Вот они:
   ПОСВЯЩАЮ ПАВЛОВУ ВАСИЛИЮ ЯКОВЛЕВИЧУ
   Лейтенанту сей стих посвящаю
   И потомкам хранить завещаю
   Чистую память о том,
   Кто зажег меня этим огнем.
   О том, кто сделал меня солдатом,
   О том, кто сделал меня богатым
   Не золотом и серебром,
   А зрелостью и умом.
   А Павлов действительно толково читал свой предмет! Именно читал, как читают лекции студентам биологических факультетов. Читал без конспектов и шпаргалок своей быстрой скороговоркой, обрушивая на наши стриженые головы такой водопад новых сведений об эволюции мира, единстве и противоречиях живой и неживой природы, единстве той же зоологии и ботаники, которые мы по легкомыслию игнорировали. Павлов не довольствовался тощим объемом учебника, а толковал предмет гораздо шире и глубже, старался вместить в наши головы весь тот курс знаний, который он приобрел в университете. Часов на это отводилось мало, поэтому Василий Яковлевич спешил, стараясь больше рассказывать, спрашивал мало, как на семинаре, подводя лишь итоги того или иного раздела. Рассказывал он великолепно. Интересный, доходчивый рассказ пересыпал массой примеров, сравнений и наблюдений из нашей повседневной жизни, из природы нашего края, который был нам хорошо знаком. Поэтому слушали мы его лекции со вниманием, понимая, что объем учебника, по которому мы готовились, несравним с тем, что давал нам он. Это вызывало уважение к Василию Яковлевичу.
   Выставляя нам итоговые оценки, Павлов спокойном голосом читал наши фамилии и оценки. Когда же он доходил до фамилии, против которой стоял высший бал, он делал короткую паузу и громким ликующим голосом восклицал: "Пять!", вызывая веселое оживление в классе. И таких возгласов было много.
   Я хорошо помню, что именно в лекциях Павлова, в его примерах часто упоминалась мушка Дрозофила. Не я ни от кого из наших преподавателей, в том числе и от Павлова, не слышал погромных речей в адрес "мухолюбов", "дрозофильщиков", которые часто прорабатывались в прессе. Эти погромы нашими учителями на уроках не выпячивались. Много лет спустя я узнал, чего стоило для многих ученых, педагогов Советской России лишь публичное упоминание об этой махонькой мушке с огромными изумрудными глазами на маленькой головке... Наши педагоги, просвещенные, образованнейшие люди своего времени, не вешали ярлыков "врагов народа" ученым советской науки, как это делали сторонники Лысенко и К. Все наши наставники от старшины до начальника училища знали нашу ребячью жизнь, наши обычаи и порядки. Знали, что в нашей среде самым тяжким грехом считалось доносительство. Беда была тому, на кого ложилась только лишь тень подозрения в сексотстве. С такими людишками мы были жестоки и беспощадны. Можно было быть тупее сибирского валенка в науках, дохляком в физическом развитии, но нельзя было жить в нашем коллективе доносителем!
   Офицеры-воспитатели даже не делали какой-либо попытки склонить кого-нибудь из нас к доносительству. Такой офицер неминуемо был бы отторгнут ребячьим коллективом, несмотря на свои офицерские погоны, заслуги и даже ордена.