Новый этап в развитии представлений о языковой обусловленности мировидения народа в истории гуманитарного знания связан со знаменитой «теорией лингвистической относительности», основоположниками которой считаются американские лингвисты Эдвард Сепир (1884–1939) и Бенджамен Ли Уорф (1897–1941), ученик и последователь Э. Сепира.
   Оригинальное изложение и окончательная формулировка теории лингвистической относительности в ее «категоричной форме», вызвавшей, именно в силу этой категоричности, немало критических откликов, принадлежит Б.Л. Уорфу, который, может быть, и в самом деле несколько прямолинейно интерпретировал ряд методологических положений своего учителя. Сам Э. Сепир, будучи прямым наследником гумбольдтианской традиции европейского языкознания, при этом не был, конечно, столь однозначен в решении вопроса о языковой обусловленности мышления. Но и в его трудах можно усмотреть обоснование приоритетной роли языка в познании мира этносом [Сепир 1993].
   Э. Сепир, вслед за В. фон Гумбольдтом, Э. Кассирером и др., исходит из положения о том, что язык не просто отражает, а моделирует, «конструирует» действительность, представляя собой творческий акт ее интерпретации. Примечателен вывод Э. Сепира, сделанный им в программной работе «Язык»: «Самое главное заключается в том, что, независимо от того, насколько искусными окажутся наши способы интерпретации действительности, мы никогда не в состоянии выйти за пределы форм отражения и способа передачи отношений, предопределенных формами нашей речи… Язык в одно и то же время и помогает, и мешает нам исследовать эмпирический опыт, и детали этих процессов содействия и противодействия откладываются в тончайших оттенках значений, формируемых различными культурами».
   Следствием этого является определение языка как символической системы, сообщающей, обозначающей или иным способом замещающей непосредственный опыт. Тем самым человек оперирует с языковыми фактами, как если бы они были данными человеческого непосредственного чувственного опыта: «Это подтверждается широко распространенными, особенно среди примитивных народов, поверьями о физической тождественности или прямом соответствии слов и вещей, что является основой магических заклинаний. Даже пребывая на нашем культурном уровне, нередко трудно провести четкое разграничение между объективной реальностью и нашими языковыми символами, отсылающими к ней; вещи, качества и события вообще воспринимаются так, как они называются. Для нормального человека всякий опыт, будь он реальным или потенциальным, пропитан вербализмом».
   Язык с самого детства входит в наше сознание и является единственным проводником осмысленной информации. Как бы ни был богат и разнообразен окружающий нас мир, человек увидит и поймет в нем только те явления, для которых есть словесные обозначения. Речь идет о том, что на уровне бессознательных поведенческих стереотипов язык структурирует для нас окружающий мир, и мы неосознанно вместе с ним с раннего детства усваиваем эти стереотипы. Поэтому язык – это путеводитель в «социальной действительности».
   А.Е. Кибрик в предисловии к изданию трудов Э. Сепира на русском языке отмечает, насколько разнообразно было научное творчество Сепира, насколько фундаментальны его результаты, насколько во многих областях он оказался первооткрывателем: «Более того, для нас Сепир являет собой такой тип ученого, который сегодня, в эпоху торжества узкой специализации, уже почти немыслим. В Сепире поражает его способность охватить явление целиком, сохранив все существенные для него живые связи, не обеднив и не извратив его. И при этом не скользить по внешней поверхности явления, а проникать в самые сокровенные его глубины, десятикратно усиливая рациональное знание могучей интуицией. Не быть рабом догмы, а следовать естественным путем, повторяющим структуру самого явления. Энциклопедизм Сепира проистекает не из желания количественных нагромождений, а из сути изучаемого им объекта – языка. Все, с чем связан язык, то есть все то, что предопределяет его бытие, и все то, что предопределяет язык своим бытием, – все это интересно и важно Сепиру. Испив из освежающего родника многомерной сепировской мысли, лишний раз убеждаешься в порочности тех перегородок, усердным расставлением которых прославилась наука XX в., и укрепляешься в вере, что когда-то эти перегородки падут.
   Дитя ли Сепир своего времени? Если бы это было так, то следовало бы ожидать последовательного развития его идей, а, как мы видели, это далеко не так. Создается впечатление, что Сепир приходит к нам не столько из прошлого, сколько из будущего, и его общечеловеческий взгляд на язык – это намек на то, к какому рубежу лингвистике еще предстоит подойти» [Сепир 1993: 22].
   В своей работе «Статус лингвистики как науки» Э. Сепир высказывает идеи, ставшие непосредственным источником сформулированного впоследствии Б.Л. Уорфом «принципа лингвистической относительности»: «Люди живут не только в материальном мире и не только в мире социальном, как это принято думать: в значительной степени они все находятся и во власти того конкретного языка, который стал средством выражения в данном обществе. Представление о том, что человек ориентируется во внешнем мире, по существу, без помощи языка и что язык является всего лишь случайным средством решения специфических задач мышления и коммуникации, – это всего лишь иллюзия. В действительности же «реальный мир» в значительной мере неосознанно строится на основе языковых привычек той или иной социальной группы. <…>. Миры, в которых живут различные общества, – это разные миры, а вовсе не один и тот же мир с различными навешанными на него ярлыками [выделено нами. – Т.Р.]» [Сепир 1993: 261].
   Последняя цитата, практически без изменения, была взята Б.Л. Уорфом в качестве эпиграфа к его знаменитой статье «Отношение норм поведения и мышления к языку» [Новое в лингвистике 1960]. Основная мысль этой работы состоит в том, что язык автоматически навязывает нам формы восприятия реальности – в частности, такие фундаментальные формы, как восприятие пространства, времени, числа. Исследуя «языковой мир» индейцев племени хопи, Б.Л. Уорф, которого В. Руднев назвал «самым загадочным лингвистом XX столетия», приходит к удивительным выводам о том, что эти формы не имеют «реального» значения, а подсказаны нам нашим языком.
   Так, например, в языке хопи прошедшее и настоящее время не разграничены (индеец хопи не поймет различие фраз типа он пришел и он идет в индоевропейских языках) – они объединяются в утвердительное наклонение, сообщающее о констатируемом говорящим факте: «Я сообщаю о его приходе». В свою очередь также не разграничиваются реальное будущее время в индикативе и сослагательное наклонение, которые объединены в предположительное наклонение (действие, не наблюдаемое говорящим).
   Множественное число и количественные числительные употребляются в языке хопи только для обозначения тех предметов, которые образуют или могут образовать реальную группу. Там не существует воображаемых множественных чисел, вместо них употребляются порядковые числительные в единственном числе. Такое выражение, как ten days «десять дней», не употребляется. Эквивалентом его служит выражение, указывающее на процесс счета. Таким образом, they stayed ten days «они пробыли десять дней» превращается в «они прожили до одиннадцатого дня» или «они уехали после десятого дня». Ten days is greater than nine days «десять дней больше, чем девять дней» превращается в «десятый день позже девятого». Наше понятие «продолжительность времени» рассматривается не как фактическая продолжительность или протяженность, а как соотношение между двумя событиями, одно из которых произошло раньше другого. Вместо нашей лингвистически осмысленной объективизации той области сознания, которую мы называем «время», язык хопи не дал никакого способа, содержащего идею «становиться позднее» – суть нашего понятия времени.
   Б.Л. Уорф подвергает сомнению тот факт, что такие устоявшиеся в европейской культуре понятия, как «материя», «субстанция», «пространство», «время» и пр., являются продуктом обобщения данных нашего непосредственного опыта и тем самым имеют «общечеловеческий характер»: «…ньютоновские понятия пространства, времени и материи не есть данные интуиции. Они даны культурой и языком. Именно из этих источников и взял их Ньютон.
   Наше объективизированное представление о времени соответствует историчности и всему, что связано с регистрацией фактов, тогда как представление хопи о времени противоречит этому: оно слишком тонко, сложно и постоянно развивается, не дает готового ответа на вопрос о том, когда «одно» событие кончается, а «другое» начинается». Известен афоризм Б.Л. Уорфа, формулирующий саму суть его концепции: «Если бы Ньютон говорил на языке индейцев хопи, картина мироздания в его физике была бы иной».
   Собственно же знаменитый принцип лингвистической относительности Б.Л. Уорфа излагается в его другой работе под названием «Наука и языкознание» [Новое в лингвистике 1960]. Эта программная статья имеет характерный подзаголовок: «О двух ошибочных воззрениях на речь и мышление, характеризующих систему естественной логики, и о том, как слова и обычаи влияют на мышление». Подзаголовок отражает основной замысел Б.Л. Уорфа, связанный с опровержением устоявшейся точки зрения на соотношение языка и мышления, согласно которой язык служит лишь средством выражения мысли, не зависящей от языка и имеющей общечеловеческий характер: «Естественная логика утверждает, что различные языки – это в основном параллельные способы выражения одного и того же понятийного содержания и что поэтому они различаются лишь незначительными деталями, которые только кажутся важными».
   Опираясь на материал большого количества языков, Б.Л. Уорф доказывает прямо противоположную точку зрения. Основа языковой системы любого языка (иными словами, грамматика) не есть просто инструмент для воспроизведения мыслей. Напротив, грамматика сама формирует мысль, является программой и руководством мыслительной деятельности индивидуума, средством анализа его впечатлений и их синтеза.
   Б.Л. Уорф пишет: «Мы расчленяем природу в направлении, подсказанном нашим родным языком. Мы выделяем в мире явлений те или иные категории и типы совсем не потому, что они (эти категории и типы) самоочевидны; напротив, мир предстает перед нами как калейдоскопический поток впечатлений, который должен быть организован нашим сознанием, а это значит в основном – языковой системой, хранящейся в нашем сознании. Мы расчленяем мир, организуем его в понятия и распределяем значения так, а не иначе в основном потому, что мы – участники соглашения, предписывающего подобную систематизацию. Это соглашение имеет силу для определенного речевого коллектива и закреплено в системе моделей нашего языка. Это соглашение, разумеется, никак и никем не сформулировано и лишь подразумевается, и, тем не менее, мы – участники этого соглашения; мы вообще не сможем говорить, если только не подпишемся под систематизацией и классификацией материала, обусловленной указанным соглашением».
   Б.Л. Уорф приводит совершенно поразительные примеры того, насколько по-разному различные языки расчленяют мир. Так, например, в английском языке мы распределяем большинство слов по двум классам, обладающим различными грамматическими и логическими особенностями. Слова первого класса мы называем существительными (ср., например, house «дом», man «человек»); слова второго – глаголами (например: hit «ударить», run «бежать»). Многие слова одного класса могут выступать еще и как слова другого класса (например: а hit «удар», а run «бег» или to man the boat «укомплектовывать лодку людьми, личным составом»). Однако, в общем, граница между этими двумя классами является абсолютной. Наш язык дает нам, таким образом, деление мира на два полюса. Но сама природа совсем так не делится.
   Если мы скажем, что strike «ударять», turn «поворачивать», run «бежать» и т. п. – глаголы потому, что они обозначают временные и кратковременные явления, т. е. действия, тогда почему же fist «припадок» – существительное? Ведь это тоже временное явление! Почему lightning «молния», spark «искра», wave «волна», eddy «вихрь», pulsation «пульсация», flame «пламя», storm «буря», phase «фаза», cycle «цикл», spasm «спазм», noise «шум», emotion «чувство» и т. п. – существительные? Все это временные явления. Если man «человек» и house «дом» – существительные потому, что они обозначают длительные и устойчивые явления, то есть предметы, тогда почему keep «держать», adhere «твердо держаться, придерживаться», extend «простираться», project «выдаваться, выступать», continue «продолжаться, длиться», persist «упорствовать, оставаться», grow «расти», dwell «пребывать, жить» и т. п. – глаголы?
   Мы обнаруживаем, что «событие» (event) означает для нас «то, что наш язык классифицирует как глагол» или нечто подобное. Мы видим, что определить явление, вещь, предмет, отношение и т. п., исходя из природы, невозможно; их определение всегда подразумевает обращение к грамматическим категориям того или иного конкретного языка.
   В языке хопи «молния», «волна», «пламя», «метеор», «клуб дыма», «пульсация» – глаголы, так как все это события краткой длительности и именно поэтому не могут быть ничем иным, кроме как глаголами. «Облако» и «буря» обладают наименьшей продолжительностью, возможной для существительных. Таким образом, как мы установили, в языке хопи существует классификация явлений (или лингвистически изолируемых единиц), исходящая из их длительности, – нечто совершенно чуждое нашему образу мысли.
   С другой стороны, в языке нутка (о-в Ванкувер) все слова показались бы нам глаголами: перед нами как бы монистический взгляд на природу, который порождает только один класс слов для всех видов явлений. О house «дом» можно сказать и «а house occurs» «дом имеет место» и «it houses» «домит» совершенно так же, как о flame «пламя» можно сказать и «а flame occurs» «пламя имеет место» и «it burns» «горит». Эти слова представляются нам похожими на глаголы потому, что у них есть флексии, передающие различные оттенки длительности и времени, так что суффиксы слова, обозначающего «дом», придают ему значения «давно существующий дом», «временный дом», «будущий дом», «дом, который раньше был», «то, что начало быть домом» и т. п.
   Сопоставляя привычные нам индоевропейские языки с языками семитскими, китайским, тибетским или африканскими, привлекая к анализу языки коренного населения Америки, где речевые коллективы в течение многих тысячелетий развивались независимо друг от друга и от Старого Света, Б.Л. Уорф обнаруживает относительность всех понятийных систем, в том числе и нашей, и их зависимость от языка. Это и позволяет ему сформулировать свой принцип лингвистической относительности.
   Отметим, что впервые идея лингвистической относительности была высказана учителем Б.Л. Уорфа – Э. Сепиром в статье «Грамматист и его язык». Правда, Э. Сепир говорит об «относительности формы мышления»: «Можно было бы до бесконечности приводить примеры несоизмеримости членения опыта в разных языках. Это привело бы нас к общему выводу об одном виде относительности, которую скрывает от нас наше наивное принятие жестких навыков нашей речи как ориентиров для объективного понимания природы опыта. Здесь мы имеем дело с относительностью понятий, или, как ее можно назвать по-другому, с относительностью формы мышления. Эту относительность не столь трудно усвоить, как физическую относительность Эйнштейна; не столь тревожна она для нашего чувства безопасности, как психологическая относительность Юнга, которую едва лишь начинают понимать; однако наша относительность наиболее легко ускользает от научного анализа. Ибо для ее понимания сравнительные данные лингвистики являются условием sine qua non» [Сепир 1993: 258].
   В формулировке Б.Л. Уорфа принцип лингвистической относительности выглядит следующим образом: «Мы сталкиваемся, таким образом, с новым принципом относительности, который гласит, что сходные физические явления позволяют создать сходную картину вселенной только при сходстве или, по крайней мере, при соотносительности языковых систем».
   В целом теория лингвистической относительности как научная концепция представляется нам неверифицируемой или, в терминах К. Поппера, нефальсифицируемой (иными словами, ее невозможно ни подтвердить, ни опровергнуть, оставаясь в рамках присущих нам «понятийных систем»).
   Однако ее значение – вовсе не в конкретных интерпретациях языковых фактов и определенных выводах из них, которые могут казаться не вполне аргументированными и даже неверными. Ее значение – в пафосе утверждения важности языковых и культурных различий для познания мира и осознания человеком места в этом мире, ценности каждого языка как носителя единственной и неповторимой «картины мира» в многоязычной и мультикультурной палитре человечества. По справедливому замечанию А. Вежбицкой, важно не то, убедительны ли конкретные примеры Уорфа и его аналитические комментарии. Но основной тезис Уорфа, что «мы расчленяем природу в направлении, подсказанном нашим родным языком», и что «мы расчленяем мир, как это закреплено в системе моделей нашего языка», содержит глубокое проникновение в суть дела, которое должен признать всякий, у кого эмпирический горизонт выходит за пределы родного языка.
   Дж. Лакофф, один из основателей современного лингвистического когнитивизма, в книге «Женщины, огонь и опасные вещи» (1985, рус. изд. – 2004) дает высокую оценку научной деятельности Б.Л. Уорфа, значение которой выходит далеко за пределы лингвистики:
   «Своеобразие Уорфа заключалось в том, что он не был англоязычным шовинистом. Он считал, что язык хопи лучше приспособлен для того, чтобы соответствовать внешней реальности – физической реальности, – чем английский… Уорф пришел к выводу, что концептуальная система английского и других индоевропейских языков вводит говорящих на этих языках в заблуждение, поскольку она не отражает адекватно объективный мир… Причиной его романтической увлеченности языком хопи было отчасти то, что он рассматривал хопи как более совершенный язык, способный произвести тонкие разграничения там, где это не делает английский язык, – разграничения, которые позволяют ему лучше соответствовать объективному миру. Язык хопи был для Уорфа «рапирой» по сравнению с «тупым инструментом» английского».
   Дж. Лакофф также говорит и о масштабности самой личности Б.Л. Уорфа, о культурной и моральной значимости дела его жизни: «Он бы ужаснулся, увидев, что его тезис о «лингвистической относительности» может быть смешан в одну кучу с формой морального релятивизма, способного служить оправданием нацизма. Предметом анализа Уорфа был концептуальный, но не моральный релятивизм. Он не был полным релятивистом, и его фактические взгляды не могли санкционировать полный моральный релятивизм. Фактически его работы имели противоположную направленность – они открыто противоречили нацистской теории о превосходстве арийской расы.
   Говоря о Уорфе, следует помнить одну очень важную вещь. Он писал большинство своих работ в то время, когда в Европе поднимал голову нацизм, а в Америке был широко распространен шовинизм и ура-патриотизм. В это время было широко распространено, в том числе и в Соединенных Штатах, представление, что белые люди обладают более высоким уровнем умственного развития, чем люди с другим цветом кожи. Западная цивилизация рассматривалась как вершина интеллектуальных достижений, другие цивилизации расценивались как «низшие» по сравнению с западной. Слово «культура» означало европейскую и американскую культуру, но не культуру хопи или балийскую культуру. Слово «литература» означало европейскую и американскую литературу. Под «логикой» подразумевалась западная логика, но не логика, которая была разработана в Китае и в Индии. «Научная мысль» была последним словом в теории рациональности, и, разумеется, оно принадлежало нам. Считалось даже, что западные языки более продвинулись по пути развития, а незападные языки являются «примитивными». Сама мысль, что «необразованные» индейцы, которые многими продолжали рассматриваться как дикари, могут мыслить не хуже, чем образованные американцы и европейцы, была совершенно непривычной и радикальной. Идея, что их концептуальная система лучше соответствует научной реальности и что мы могли бы поучиться у них, находилась на грани немыслимого.
   Уорф был не только первопроходцем в лингвистике. Он шел впереди общества как человек. Это не должно быть забыто».
   Не случайно концептуальный аппарат этой теории становится основой для многих авторитетных социальных движений и культурных течений Запада, таких как гендеризм или «политкорректность», не случайно она сыграла и до сих пор играет немаловажную роль в обосновании значимых для современной цивилизации «культурных тем» – «толерантности», «плюрализма», «принципа дополнительности», «проблемы кросс-культурных взаимодействий» и т. д.
   Дальнейшее развитие идей о выражении в языке национально-специфичного взгляда на мир связано с трудами замечательного польского лингвиста Анны Вежбицкой (р. 1938). Развивая и творчески перерабатывая «глубокие прозрения» Э. Сепира, А. Вежбицкая исходит из того, что содержанием говоримого лишь в небольшой степени является то, что есть в «объективной» действительности. При этом в языке отражаются не только особенности природных условий или культуры, но и своеобразие национального характера его носителей.
   Никого не удивляет, что в эскимосском языке есть много названий для снега, в арабском – для верблюда, а в китайском – для риса: язык отражает условия существования и содержит имена и реалии, специфические для данного народа. Гораздо более удивительно, что языки существенно различаются степенью тщательности разработки вполне абстрактных семантических полей – таких как каузация, агентивность, сфера эмоционального и др. Та или иная концептуализация внешнего мира заложена в языке и не всегда может быть выведена из различий в «условиях его бытования». Различия в концептуализации требуют объяснения, и одно из возможных объяснений – ссылка на национальный характер.
   Е.В. Падучева в предисловии к этому изданию А. Вежбицкой на русском языке пишет: «Вежбицкая исходит из того, что каждый язык образует свою «семантическую вселенную», сочувственно цитируя Цветаеву – «иные вещи на ином языке не мыслятся». Не только мысли могут быть «подуманы» на одном языке, но и чувства могут быть испытаны в рамках одного языкового сознания, но не другого. Иными словами, есть понятия, фундаментальные для модели одного мира и отсутствующие в другом».
   Здесь естественно возникает вопрос о том, как наличие в языке некоторого слова связано с наличием в культуре заключенного в нем концепта. А. Вежбицкая говорит по этому поводу следующее. Неверно, что отсутствие в языке какого-то слова означает отсутствие соответствующего концепта. Но наличие некоторого слова безусловно указывает на наличие концепта и, более того, на его значимость для данной культуры. Так, в английском языке нет слова, которое соответствовало бы польскому tasknić ('тосковать'). Значит ли это, что люди, говорящие по-английски, никогда не испытывали этого чувства? Не обязательно. Отдельные говорящие на английском языке, безусловно, испытывали. Но англосаксонская культура в целом не сочла это чувство заслуживающим специального имени [Вежбицкая 1997].
   А. Вежбицкая использует в своих исследованиях материал самых разных языков; известен ее сравнительный анализ несовпадающих по семантическому объему и характеру выражаемого содержания русских и английских слов друг и friend, свобода и freedom и др., она вовлекает в поле исследования лингвоспецифичные японские концепты, например enryo (приблизительно 'межличностная сдержанность') и omoiyari (приблизительно 'бенефактивная эмпатия') и др., выявляет этнокультурные особенности ряда слов и грамматических явлений в языках австралийских аборигенов и др.
   В отечественном гуманитарном знании второй половины XX в. идеи связи языка и национальной ментальности развиваются с разных позиций в рамках разных научных направлений.
   Культурологическая и искусствоведческая направленность прослеживается в известных работах Г. Гачева и Д.С. Лихачева. Г. Гачев в книге «Национальные образы мира» говорит о «национальном образе мира» у каждого народа, обозначая это как космо-пси-хо-логос, т. е. единство национальной природы, склада психики и мышления: «Природа каждой страны есть текст, исполнена смыслов, сокрытых в Материи». Д.С. Лихачев в «Заметках о русском» исследует такие ключевые для русской культуры понятия, как воля, удаль, тоска, простор, подвиг, последовательно прослеживая их отражение в древнерусской литературе, искусстве, архитектуре, и делает вывод о том, что отрицать наличие национального характера – значит делать мир народов очень скучным и серым.
   В истории гуманитарного знания исторически первичным был диахронический подход к изучению связи языка и национального мировидения. В современной отечественной лингвистике этот подход реализован в трудах В.В. Колесова, который изучает своеобразие русской ментальности на материале истории русского языка, последовательно прослеживая инвариантные «культурные темы», сохраняющиеся неизменными в «народной речемысли» [Колесов 1999].