Русь, опоясана реками
И дебрями окружена,
С болотами и журавлями,
И с мутным взором колдуна, —
 
   навеяно якобы рассказами однокашника Блока по университету, некоего Бориса Иванчевского, «не раз гостившего в усадьбе Ильино, неподалеку от Колдунов». Очень даже подалеку, кстати, – километров пятнадцать как минимум.
   А уж предположение автора, что детская магическая формула «Колдуй, баба, колдуй, дед, колдуй, серенький медведь» родилась именно в нашей деревне – это уж вообще какое-то издевательство над здравым смыслом и федеральной программой. Правда Миколайчук приводит в главе о Колдунах ценнейший фольклорный материал, собранный им лично, но – увы – все без исключения частушки напечатаны с цензурными изъятиями, так что можно только догадываться о каком конкретно воздействии и на какую именно часть тела просит лирический герой вот этого задорного четверостишия —
 
Дуня, Дуня, ты колдунья,
Дуня, Дуня, поколдуй
…………………………….
…………………………….
 
   Зато песня на слова самого Миколайчука приводится полностью. А первый куплет – даже два раза, поскольку именно его автор взял эпиграфом к своему труду:
 
Мой край Вознесенский,
Леса и поля,
Родные просторы,
Родная земля!
Взгляни, чужеземец,
Взгляни и признай:
Не видел ты краше
Чем русский наш край!
 
   Эту самую песню, между прочим, пела на конкурсе районной художественной самодеятельности тогда еще совсем молодая Маргарита Сергеевна Сапрыкина, в сарафане и кокошнике, пела замечательно, с душой, – но победить, к сожалению, так и не смогла, заняла только третье место, на что ужасно обиделась и рассердилась и демонстративно отказалась участвовать в заключительном концерте; сидела в зале, насмешливо фыркала и отпускала ядовитые реплики, так что дружинникам даже пришлось ее приструнить.
   Здравомыслящий чужеземец вряд ли, конечно, согласится, что ничего краше Вознесенского района не может быть, но, если только он не ослеплен русофобией, наверняка охотно признает, что местность, где расположена наша деревня, действительно очень красива. Дурак Миколайчук, чем печатать бесчисленные портреты А. М. Вознесенского и других орденоносных земляков, поместил бы лучше фотографии тех самых лесов и полей и родных просторов. Или хотя бы репродукцию полотна «Крестьянская свадьба в Ильине» кисти уроженца Скотопригоньевска художника Алексея Ефимцева, – не то чтоб это был уж такой шедевр, но все-таки.
   А на странице 43 воспроизведена, между прочим, карта Скотопригоньевского уезда, рисованная в 17.. году управляющим имением князя Бунчук-Бранчковского ученым немцем Карлом Шварцкопфом и хранящаяся нынче в краеведческом музее; и там на месте нынешней Коммуны написано Koltuny, так что, может быть, первоначально никакой сказочности в названии нашей деревни и не было, и она вполне могла встать в один ряд с селом Горюхиным и Неурожайкой тож.
   Малые Колдуны и впрямь были невелики – где-то полтора десятка домов, вытянувшихся между проселочной дорогой и речкой Медведкой (тоже странное название). За проселком простирались почти до горизонта поля – некогда колхозные, а ныне непонятно чьи, заброшенные и зарастающие уже и кустарником. А сразу за узкой, как ручей, но в некоторых местах довольно глубокой речкой взбирался на пологие холмы лес – смешавший, как Лада, многое множество пород, но тем не менее (опять-таки как наша дворняжка) красивый и здоровый. Некоторые части его были, впрочем, и вполне чистопородными – темный мрачноватый ельник на самом верху, и пресветлый и радостный, как сто один далматинец, березняк у кладбища, а уже на выходе – мое любимое, мое родное, мое дружное и многочисленное семейство сосен и сосеночек, поэтически прозываемое Девичьим борком.
   Правда последние четыре десятилетия, помимо этого названия, укоренилось и другое, довольно противное – Сраный лес – из-за того что поселяне, возвращающиеся на электричке из Москвы или Вознесенска, только здесь впервые за полтора часа пешего хода с тяжкой поклажей (это после долгой и муторной езды в набитом вагоне) оказывались наконец в местах, пригодных для отправления естественных больших нужд.
   Но к ляду весь этот неуместный натурализм, лучше скажем о своем излюбленном дереве словами китайского мудреца Вэнь Чжэньхэня (1585–1645), который в книге «Чан у чжи» («О вещах, радующих взор») пишет: «Древние называли сосну в паре с кипарисом, однако же первой среди деревьев благородных и ценных следует поставить сосну… Кора ее – как чешуя дракона, а в ее кроне поет ветер, словно волны накатываются на берег. К чему тогда уходить на горные вершины или берег седого моря?» Действительно – к чему?
   А в самой деревне странника поражал своими невероятными размерами старый тополь у колодца, как мне доводилось уже писать – высотою почти до звезды. Когда-то их было два таких вековых исполина, но в одного из братьев однажды ударила молния и, несмотря на бушующий ливень, он сгорел почти до земли – но это было так давно, что Александра Егоровна и не знает, действительно ли она помнит эту ужасающую грозу, или это потом по рассказам старших она себе навообразила пылающее в ночи прекрасное и страшное дерево.
   Единственным каменным, в смысле кирпичным, строением в Колдунах был дом Егора Богучарова, где и родилась Александра Егоровна; потом там располагалось правление, потом клуб, а в брежневские годы – магазин. Завмагом там довольно долго проработала Маргарита Сергеевна, пока однажды ревизоры-инкогнито не поймали ее на каких-то жульничествах. Свергнутая королева Марго, как ее льстиво называли окрестные пьяницы и алкоголики, была даже заключена под стражу, но вскоре выпущена – то ли, как она утверждала, «за отсутствием состава преступления», то ли, как поговаривали, откупилась, доподлинно никому неизвестно, но с тех пор Сапрыкину стали, естественно, называть в деревне Тюремщицей – правда, только за глаза, уж очень крут был Маргаритин нрав, лих язык, а рука тяжеленька и скора на расправу.
   После этих неприятностей труды и дни Маргариты Сергеевны посвящены были исключительно частному сектору – приусадебному участку, где успехов она добилась невероятных, прямо-таки мичуринских, мясомолочному производству, ну и, конечно, самогоноварению – почти что в промышленных масштабах. Надо отдать ей должное, тут она ни капельки не жульничала – питье было крепчайшим и почище любой казенной водки, ничего не скажешь, что молодец, то молодец.
   Да она и сама была еще вполне ничего себе, за собой следила, накручивалась на бигуди, даже и не скажешь что бабе под шестьдесят, высокая, дородная, груди – во! ну и зад и, как пишет Бунин, «все те формы, очарование которых еще никогда не выразило человеческое слово» тоже – ого-го! В общем, воплощала и олицетворяла собой Жориково бессмысленное восклицание – «едрён-батон!».
   Неудивительно, что дурачок Жора, когда впервые увидал этот торчащий над грядками величественный зад, не ведая, какой опасности подвергается, даже решил приударить и спел ей хулиганскую песню:
 
Какие у вас ляжки,
Какие буфера!
Давайте с вами ляжем
Часа на полтора!
 
   Ой, что было! Вспоминать страшно.
   Жорик, впрочем, случая этого нисколько не смущается; когда ему напоминают о позорном бегстве через всю деревню под градом пинков и тумаков, он только ухмыляется и говорит, как Яшка-Цыган из «Неуловимых»: «Кобылка хотя необъезженная, да видать чистых кровей!» Он и посейчас продолжает иногда строить Маргарите куры, но из безопасного далека – то споет: «Ты целуй меня везде, я ведь взрослая уже!», то сладким фальшивым голоском зазывает из-за забора: «Ритуси-и-к! Риточка Сергевна-а-а!»
   – Я те дам Ритусик, черт пьяный!
   – Госпожа Сапрыкина-а-а!
   – Да что ж ты пристал-то, ну что ж тебе надо, гад ты такой?!
   – Скажи «Аврора-а-а»!
   – Чего?!
   – Аврора!
   Изумленная Сапрыкина на пару секунд немеет.
   – Рио-Рита, ну скажи, пожалуйста, «Аврора!»
   – Да на кой… Ну Аврора.
   – Снимай трусы без разговора!!! – радостно выпаливает Жорик и уносится прочь, визжа от восторга.
   Сапрыкина давно уже была женщина (язык все-таки не поворачивается назвать ее старухой) одинокая. Разведенкой ее тоже называть не хочется – коннотации у этого слова больно непристойные и обидные, а Маргарита Сергеевна ни в чем таком замечена не была, она и мужика-то своего прогнала не столько за то, что пил и бездельничал на ее трудовые и нетрудовые доходы, сколько по подозрению в супружеской измене. Старшую, непокорную дочь она тоже разогнала и уже много лет не общается с ней, а вот младший, почтительный сынок, рыбачащий где-то в Приморском крае, – истинное материнское утешение: и денег шлет, и подарки дорогие делает, и приезжает – с Дальнего-то Востока! – чуть не каждый год! Жена только у него, конечно, дура и урод, глаза б не видели! ну так ей вполне хватило одного отпуска у свекрови. Больше она сюда ни ногой!
   Ну вот, как я, кажется, уже говорил, с осени до поздней весны в Колдунах оставались только эти три жителя – Егоровна, Тюремщица и, последние две зимы, Жора.
   Да и летом из коренных-то деревенских много ли приезжало? Раз-два да обчелся. Ну Тупицыны, ну Быки, ну Харчевниковы… Ну Аркадий Петрович – хоть и не наш родом, но уж так давно живет… А кто еще? Всё. Ну да, всё. Кто померли, кто переехали в город, или еще куда, кто продали родную избу городским дачникам, в общем, не деревня, а коттеджный какой-то поселок. Не элитный, конечно.
   Да вот еще, совсем забыл, воду из колодца использовали только для полива и стирки, на вкус она давно стала какой-то противной, да и санэпидемстанция еще в 87-м предупредила – плохая вода. За чистой и вкусной водой надо было идти к лесному роднику – довольно далеко, с ведрами-то умаешься. Приходилось Егоровне нанимать бесстыжего Жору – то за бутылочку, то за считанные пенсионные рублики. А куда денешься? У него же, нахала, что ни попросишь – один ответ: «Литр! Литр и ни грамма меньше! Клянусь честью, мадмазель!». Где только набрался обезьянства этого, шалапут.
   Литр не литр, а грамм сто пятьдесят («сто п́ездесят» как говорил Жора) вынь да положь! Слава богу, Егоровне двухведерного пластмассового бидона хватало надолго, ну а колодезную воду она пока еще и сама могла наносить, потихонечку, по полведра.

4. ПРЕДАТЕЛЬСТВО

   Я все имел, лишился вдруг всего;
   Лишь начал сон… исчезло сновиденье!
Евгений Абрамович Баратынский

   Было бы бессовестно и жестоко обвинять в этом вероломном предательстве Лизу – уж она-то, будь хоть немного ее воля, ни за что не бросила бы свою ненаглядную Ладушку. Но что же могла поделать маленькая и зашуганная девочка – только плакать. (Я, правда, сейчас с невольным содроганием представил в этой ситуации и в этом возрасте свою Сашку и понял, что мало бы тогда никому не показалась – и каково бы ни было излюбленное ею животное, оно бы с неизбежностью воцарилось в коньковской однокомнатной квартире.)
   Да и Зоя Геннадиевна, хотя и является, конечно же, безмозглой и бессердечной тварью и настоящей, в отличие от Лады, сучкой, но в предательстве как раз совершенно неповинна – она ведь никогда и не обещала взять беспородную и надоедливую дворняжку на свою элитную городскую жилплощадь с евроремонтом и мебелью в стиле Луи Четырнадцатого, на свои блистающие паркеты, на которых и сиволапый-то муж, объевшийся груш, и неказистая дочка всегда казались неуместными и ежесекундно раздражали своей вопиющей нестильностью и непрезентабельностью.
   Так что трусом и предателем у нас оказывается не кто иной как капитан милиции – здоровеннейший мужичина, кандидат, между прочим, в мастера спорта по самбо.
   Ах, капитан, мой капитан, что же ты так, как последний салабон, позорно дрейфишь?
   Ну взгляни же, взгляни на сморщенную в беззвучном плаче мордочку капитанской дочки, ну взгляни же на ничего не понимающую, но встревоженную Ладку, склоняющую недоуменную голову то на один бок, то на другой!
   Ну же, ваши действия, гражданин начальник?!
   Ну что б тебе, услышав визгливое: «Только через мой труп!», не процедить сквозь зубы: «Ну что ж, через труп так через труп!», и не выхватить вороненое табельное оружие, и не открыть огонь на поражение? Ну хотя бы сделать предупредительный выстрел в воздух? Что б тебе не гаркнуть в сердцах свою любимую фразу из сериала «Охота на Оборотня», которой ты привык леденить кровь в жилах жалких правонарушителей и вверенного тебе личного состава: «Лимиты терпения исчерпаны!»? Ужели еще не исчерпала лимиты эта крашеная падла?!
   Эх, Леха, Леха!
   Говнюк ты, а не капитан!
   Но каким бы малодушным дерьмом ни был папа Лизы, все-таки просто так бросить несчастного песика на глазах зареванной дочери даже он, конечно, был не способен. Оставался единственный выход – всучить злосчастную Ладу соседке, которой, как вы понимаете, и была Александра Егоровна. Просить о чем-нибудь таком Сапрыкину было бы сущим безумием, тем более что Зойка недавно из-за какой-то ерунды схлестнулась с Маргаритой Сергевной, и дело дошло до матюков и чуть ли не до рукоприкладства, да и про себя Леха узнал много неожиданного и обидного, пока оттаскивал багровую супругу под насмешливые крики Тюремщицы…
   – Здравствуй, баб Шура.
   – Да уж видались сегодня.
   – Баб Шур…
   – Чего, Леш?
   – Тут такое дело… Мы сегодня уезжаем… и это… Ну, в общем, мы собаку… ну, в город взять не можем!
   – А что это так?
   (Ох, ехидничала Александра Егоровна, все ведь она слышала, весь харчевниковский скандал, во всяком случае все, что провизжала Зойка.)
   – Ну, нет условий.
   – Угу. Без условий и впрямь куда ж…
   – Так я вот что подумал… Может, ты ее это… до лета только… может, взяла бы?
   – Да ты что, Леш? Нет, зачем же мне собака. Мне этого не надо, куда она мне.
   – Да она послушная, хорошая. Ласковая такая… Корма я бы оставил почти целый вон мешок.
   – Да не хочу я. Ни к чему это… Собак только мне чужих не хватало еще!
   – А я б заплатил, баб Шура, вот, – капитан торопливо стал тащить из заднего кармана чересчур тесных для его курдюка брюк толстый бумажник.
   – Дане нужны мне твои деньги… Вот еще новости… Ой, а что это? Доллары?
   – Да нет, баб Шур, нормальные рубли, какие доллары… Вот видишь – пять тысяч.
   – Ишь ты!
   Егоровна с детским любопытством смотрела на невиданную красную бумажку в Лехиной ручище. Пять тысяч! Легко сказать! И зашептал ей на ушко бесенок-соблазнитель, и встали перед внутренним ее взором черные лакированные туфельки-лодочки, какие купил Сапрыкиной богатый дальневосточный сын, и защемила сердце тайная, несбыточная и грешная мечта. И то сказать – совсем ведь никакой приличной обувки у Егоровны не осталось, даже стыдно в таком рванье ходить, особенно летом, на людях. А с другой стороны – чего уж ей форсить-то. А вот утюг новый неплохо было бы купить, заместо перегоревшего, а то замучишься ведь на печке-то его разогревать…
   – Ну так что, баб Шур? Я приведу, собачку, а?
   – Приведу… Ишь ты, быстрый какой… Только в дом не пущу, так и знай! Она там и Барсика еще задерет. Вон от Цыгана конура осталась, там пусть и зимует, ничего ей не сделается.
   – Да конечно, конечно! Ничего страшного, она же вон меховая какая! И она не кусачая совсем, ласковая!
   – Ни к чему мне ее ласки… Ласковая… До лета пусть живет. Гляди, Лешка, только до лета!
   – До лета, до лета, баб Шура! А то жалко все-таки… Ох, спасибо тебе, выручила. Прям тяжесть свалилась с плеч.
   – Тяжесть-то твоя, она при тебе остается, – еще раз съехидничала Егоровна, но капитан сделал вид, что не расслышал и не понял.

5. СОПЕРНИК

   Я все перескажу: Буянов, мой сосед;
   Имение свое проживший в восемь лет
   С цыганками, с б…ми, в трактирах с плясунами,
   Пришел ко мне вчера с небритыми усами,
   Растрепанный, в пуху, в картузе с козырьком,
   Пришел, – и понесло повсюду кабаком.
Василий Львович Пушкин

   Спустя два дня после отчаянного бегства нашей заглавной героини, Александра Егоровна и Маргарита Сергеевна сидели на полусломанной скамейке у гогушинского дома, греясь на сентябрьском солнышке и поджидая автолавку – безо всякой надежды, но и без ропота, просто по заведенной традиции.
   Летом эта блуждающая, как честертоновский кабак, торговая точка приезжала как часы – два раза в неделю, а иногда предприимчивый азербайджанец пригонял ее даже чаще, а вот осенью и зимой, хотя официально автолавка должна была появляться каждую среду, но на деле до середины мая товары народного потребления доставлялись в Колдуны от силы раз в месяц – и то только потому, что на этом же автобусике по договоренности с собесом приезжала конопатая девушка, привозящая старухам пенсию. И то сказать – никакого экономического смысла жечь бензин и гробить машину ради двух прижимистых старух и одного безденежного алкаша не было.
   – А чо это Жоры давно не видно? – без особого интереса спросила баба Шура.
   – А ты соскучилась? Да чтоб его вообще черти побрали, паскуду!
   – Ну что уж ты… черти… Ругательница ты какая, Рита.
   – А что ж его, ангелы, что ли, унесут-то, паршивца такого? Да вон гляди, легок на помине, красавец. Пса какого-то тащит.
   Не какого-то и не пса, а мою злосчастную Ладу вел по деревне на обрывке бельевой веревки неунывающий и хмельной Жорик.
   – Ой, да это ж Лада! Где ж ты ее нашел-то? – обрадовалась Александра Егоровна, которая ужасно переживала и расстраивалась все это время, что деньги-то взяла, а собаку и не уберегла.
   – Где-где! В Улан-Удэ! В питомнике, естессвенно!
   – В каком питомнике?!
   – Для служебных спецсобак, дярёвня! Бешеные бабки отвалил. Кличка – Рекс! Собака-убийца! Перегрызает кадык на раз! Челюсти развивают давление в тыщу атмосфер. Как тираннозавр, блин. И что характерно – запрещенная на территории Российской Федерации порода – еврейская овчарка. Видал, какие глаза?
   Глаза действительно были печальные. Лишившаяся от изумления дара речи, Егоровна наконец вымолвила:
   – Да это ж Лада!
   – Хренада!.. Хренадская волость в Испании есть…
   – В какой Испании? Харчевниковская же собака!
   – Вас ис дас «харчевниковская»? Не понимэ!
   – Полно ваньку-то валять! Что тут не понимэ! Отдавай пса! – вступилась Сапрыкина.
   – Нельзя, Ритусик! Это ж друг человека. Друг в беде не бросит, лишнего не спросит… Мы в ответе за тех, кого приручили!
   – Да когда ж ты ее приручил-то?
   – Короче-мороче! Кабыздох мой!
   В лекциях по русской литературе В. В. Набоков снисходительно пеняет И. С. Тургеневу за то, что создатель «Муму» чересчур уж часто в своих романах прерывает нить повествования, чтобы рассказать читателям о предыдущей жизни каждого нового персонажа. Резон в таких придирках, может быть, и есть, но уж мне-то как начинающему прозаику подобная повествовательная неуклюжесть, безусловно, простительна, не говоря уж о том, что, может, это вообще такая сознательная и тончайшая стилизация, – попробуйте-ка доказать обратное!
   По определению Егоровны Жорик был «озорь, ох и озорь же!», Маргарита же Сергеевна квалифицировала его жестче и, пожалуй, точнее – хулиган и дармоед. Сам я в раннем детстве его очень страшился и втайне им восхищался, в отрочестве и юности – боялся и ненавидел до дрожи, и только в армии, приглядевшись, не то чтобы совсем перестал опасаться или полюбил, но как-то заинтересовался и даже залюбовался им, во всяком случае на втором году службы, когда он меня уже не мог мучить и унижать.
   Ну вот, например, история с работой В. И. Ленина «Что делать?». Эта брошюрка вместе с другими такими же ритуальными изданиями годами спокойно лежала в Ленинской комнате, пока на нее не упал взгляд томящегося от преддембельской скуки Жорика. Вспомнив дошкольную шутку, этот ефрейтор тут же написал на обложке ответ на ленинский вопрос – «Снять штаны и бегать!».
   Майор Пузырьков через несколько дней обнаружил эту кощунственную надпись и, будучи существом тупым и злобным (кстати, совсем не все политработники были таковы, встречались и вполне себе симпатичные дядьки), предпринял собственное расследование, дабы выявить и наказать святотатца. Для этого, собрав у всей роты тетради с конспектами предписанных ГлавПУРом ленинских трудов (сейчас могу припомнить только «Все на борьбу с Деникиным!»), Пузырьков засел за графологическую экспертизу. Но выследить Жорика он, конечно, не смог; более того – ему открылось такое ужасное и обидное издевательство над всей системой политического воспитания военнослужащих срочной службы, что дурацкая выходка Жоры отступила на задний план. Потому что конспекты черпаков и дедов (бойцов первого года службы Пузырьков не проверял – даже ему было понятно, что им пока не до шуток) все без исключения оказались писаны одной рукой – рукой несчастного салаги Цимбалюка, который на допросе порол совершенную чушь, утверждая, что никто его не заставлял, а просто он сам так любит конспектировать, что вызвался помочь товарищам старослужащим. Деды и черпаки, среди которых был и я, дружно подтвердили эту версию, доведя Пузырькова до полного умоисступления.
   Или вот еще картинка – из моего отрочества. Мы с папой гостим в станице Змейской у дяди Заурбека. Заходим в местный книжный магазин. Вслед за нами Жора – да еще какой великолепный – в темных пластмассовых очках, в завязанной выше пупа цветастой рубахе, в клешах ширины необычайной – в общем, сущий волк из «Ну, погоди!». Достав и развернув тетрадный листок, он, сверяясь с написанным, обращается к продавщице:
   – «Яма»?
   – Что?
   – Книга «Яма»?
   – Нету.
   – Книга «Декамерон»?
   – Нет.
   – «Нана Золя»?
   – Нет.
   – Та-а-к. «Итальянская новелла эпохи Возрождения»?
   – Нет.
   – «Советы молодым супругам»? Тоже нет? Да что ж у вас есть?! Вот так магазинчик!
 
   В Колдунах Жора появился два года назад, в начале лета, сразу после смерти старика Девяткина, чью покосившуюся и страшно захламленную избушку никому неведомые наследники продали каким-то, как утверждала Сапрыкина, «черным риэлторам», которые и вселили в нее так и оставшегося безымянным дедушку-алкоголика и Жору, очевидно, купив у них за бесценок городское жилье. Дедок тихонько пропивал полученные денежки, никуда практически не выходя из девяткинской избушки, Жора же мгновенно со всеми перезнакомился, со многими выпил и подружился и через три дня впервые был бит Быками – тремя братьями Голощаповыми, прозванными так за соответствующие телосложение, темперамент и мировоззрение. Сначала Жорик, про которого рядовой Масич еще на первом году службы справедливо заметил: «Без п…юлей как без пряников», похаживал мимо «бычьего» дома, распевая: «Тореадор, смелее в бой», но эта тонкая шутка была не понята, поэтому насмешник перешел к менее изысканным дразнилкам – от «Идет бычок, качается, вздыхает на ходу» до простого, но громкого мычания, каковое и послужило причиной избиения. Вообще Жору, неутомимого искателя приключений на собственную задницу, били довольно часто, но моральная победа оставалась неизменно за ним, поскольку, поднявшись с земли и утирая кровавые сопли, он всегда умудрялся произнести нужные слова с нужной интонацией. Например, презрительное: «Ладно, живи! Сёдня День защиты насекомых!» Или устрашающе-мужественное: «Врешь, падла! Жора на мокруху не пойдет!» Иногда он использовал не очень понятное, но эффектное, услышанное от облитого пивом в привокзальной шашлычной интеллигента, – «Думали оскорбить – удручили!» А Быкам он вообще сказал, как Терминатор-I: «Айл би бэк!» Но вот тут как раз вышла накладочка, потому что младший Бык взревел: «Я те, б…, покажу „бебек“!» и снова отправил Жору в нокдаун.
   А на пятые сутки своего проживания в выморочной лачуге пришлые алканавты перед рассветом устроили пожар, чуть было не спаливший всю деревню. Слава богу, именно в этот час в Колдуны въезжал на такси сапрыкинский сын. Мертвецки пьяных обитателей избушки удалось вовремя вытащить, но сам домик сгорел дотла, не дождавшись приехавшей через полтора часа пожарной команды из Вознесенска. Жору сильно побил старший Бык, самый неистовый, несмотря на пенсионный возраст, из братьев. Огреб же мой бессмысленный приятель не столько за сам поджог, сколько за циничный восторг, с которым он, глядя на пылающую кровлю, воскликнул: «Ну, блин! Огненная феерия!».
   На следующий день погорельцы исчезли: старик навсегда, а Жора до поздней осени, когда тишину ранних ноябрьских сумерек неожиданно осквернило дребезжанье нестроящей гитары, и глумливый голос проорал на всю безлюдную, темную деревню:
 
Когда меня мать рожала,
Вся милиция дрожала!
 
   Ну, милиция-то вряд ли, а вот сердечко Александры Егоровны затрепетало как осиновый лист, да и неукротимая Тюремщица вздрогнула и приготовилась к худшему. И совершенно, надо сказать, напрасно. Возвращение блудного Жорика ничем не грозило одиноким обитательницам Колдунов. Наоборот – с ним стало все-таки повеселее, каждый день что-нибудь отчебучит. Он ведь вообще-то сам по себе создание, ей-богу, безобидное и добродушное, если только по дурости и повадливости не подчиняется чьей-нибудь действительно преступной и злой воле, или моде, или идеологии. К несчастью, такая воля и такая идеология, как правило, оказываются тут как тут.