из Рокуэлла Кента. Вдалеке
аэродром. У пищеблока робко
вертелся пес мохнатый, о Клыке
напомнив Белом. Серебрились пробки
от питьевого спирта под окном
общаги лейтенантской, где гуртом
 
36
 
герои песен Визбора гуляли
после полетов. Мертвенный покой
родимой тундры чутко охраняли
локаторы. Стройбат долбил киркой
мерзлоты вековечные. Пылали
костры, чтоб хоть немного ледяной
грунт размягчить. А коридор барака
загроможден был барахлом. Однако
 
37
 
в нем жизнь кишела: бегали туда —
сюда детишки, и со сковородкой
с кусками оленины (никогда
я не забуду этот вкус!) походкой
легчайшею шла мама, и вражда
со злыми близнецами Безбородко
мне омрачила первые деньки.
Но мы от темы слишком далеки.
 
38
 
Удобств, конечно, не было. У каждой
двери стояла бочка с питьевой
водою. Раз в неделю или дважды
цистерна приезжала с ледяной,
тугой, хрустальной влагою… Пока что
никак не уживаются со мной
злодейки-рифмы – две еще приходят,
но хоть ты тресни – третью не приводят!..
 
39
 
А туалет был размещен в сенях.
Уже не помню, как там было летом.
Зимою толстый иней на стенах
белел, точней, желтел под тусклым светом.
Арктический мороз вгрызался в пах
и в задницу, и лишь тепло одетым
ты мог бы усидеть, читатель мой,
над этой ледовитою дырой.
 
40
 
Зато зловонья не было, и проще
гораздо было яму выгребать.
Якут зловещий, темнолицый, тощий,
косноязычно поминавший мать
любых предметов, пьяный как извозчик,
верней, как лошадь пьющий… Я читать
тогда Марк Твена начал – он казался
индейцем Джо, и я его боялся…
 
41
 
Он приходил с киркой и открывал
дверь небольшую под крыльцом, и долго
стучал, и бормотал, и напевал,
а после желто-бурые осколки
на санки из дюраля нагружал
и увозил куда-то, глядя волком
из-под солдатской шапки. Как-то раз,
напившись, он… Но требует рассказ
 
42
 
введенья новых персонажей. Пара
супружеская Крошкиных жила
напротив кухни. Ведал муж товаром
на складе вещевом. Его жена
служила в Военторге. Он недаром
носил свою фамилью, но жирна
и высока была его Лариса
Геннадиевна. Был он белобрысый
 
43
 
и лысоватый, а она, как хром
навакшенный. Средь прапорщиков… Здрассте!
Какие еще прапоры? Потом,
лет через десять, эта злая каста
название приобретет с душком
белогвардейским. А сосед очкастый,
конечно, старшиною был. Так вот,
представь читатель, не спеша идет
 
44
 
в уборную Лариса. Закрывает
дверь на щеколду. Ватные штаны
с невольным содроганием снимает.
Садится над дырою. Тишины
ничто не нарушает. Испускает
она струю… Но тут из глубины
ее за зад хватают чьи-то руки!..
И замер коридор, заслышав звуки
 
45
 
ужасные. Она кричала так,
что леденела в жилах кровь у самых
отважных офицеров, что барак
сотрясся весь, и трепетные мамы
детей к груди прижали! Вой собак
напуганных ей вторил за стенами!
И, перейдя на ультразвук, она
ворвалась в коридор. В толпе видна
 
46
 
была мне белизна такого зада,
какого больше не случалось мне
увидеть никогда… Посланцем ада,
ты угадал читатель, был во сне
обмоченный индеец Джо… Громада
Ларисиного тела по стене
еще сползала медленно, а Крошкин,
лишь подтянув штаны ее немножко,
 
47
 
схватил двустволку, вывалился в дверь
с клубами пара… Никого… Лишь вьюга
хохочет в очи… Впрочем, без потерь
особенных все обошлось – подруга
сверхсрочника пришла в себя, теперь
не помню, но, наверно, на поруки
был взят ассенизатор. Или суд
товарищеский претерпел якут.
 
48
 
А вскоре переехали мы в новый
пятиэтажный дом. Мела пурга.
Гораздо выше этажа второго
лежал сугроб. Каталась мелюзга
с его вершины. И прогноз суровый
по радио нас вовсе не пугал,
а радовал – занятья отменялись.
И иногда из школы возвращались
 
49
 
мы на армейском вездеходе. Вой
метели заглушен был мощным ревом
бензина… А веселый рядовой
со шнобелем горбатым и багровым,
наверно отмороженным пургой,
нас угощал в курилке и суровым
измятым «Северком», и матерком.
Благодаря ему я был знаком
 
50
 
уже тогда с Высоцким, Окуджавой,
и Кукиным, и Городницким. Я
тогда любил все это… Тощей павой
на сцену клуба выплывала, чья
уже не помню, дочка. Боже правый!
Вот наступает очередь моя —
со сцены я читаю «Коммунисты,
вперед!»… Вещь славная… Теперь ее речистый
 
51
 
почтенный автор пишет о тоске
по внучке, что скипнула в Сан-Франциско.
Ей трудно жить от деда вдалеке,
без Коктебеля, без родных и близких.
Но все же лучше там, чем в бардаке
российском, и намного меньше риска.
И больше колбасы. За это дед
клянет Отчизну… Через столько лет
 
52
 
аплодисменты помню я… В ту пору,
чуть отрок, я пленен был навсегда
поэзией. «Суд памяти» Егора
Исаева я мог бы без труда,
не сбившись, прочитать на память. Вскоре
я к «Братской ГЭС» припал. Вот это да!
Вот это книжка!.. Впрочем, так же страстно
я полюбил С. Михалкова басни.
 
53
 
Но вредную привычку приобрел
в ту зиму я – читать на унитазе.
Казнь Разина я, помнится, прочел
как раз в подобной позе. Бедный Разин!
Как он хотел добра, и как же зол
неблагодарный люд! Еще два раза
в восторге пиитическом прочел
я пятистишья пламенные эти.
И начал третий. «Сколько в туалете, —
 
54
 
отцовский голос я услышал вдруг, —
сидеть ты будешь?!» Папа был уверен,
что я страдал пороком тайным. Вслух
не говорил он ничего. Растерян,
я ощущал обиду и испуг,
когда отец, в глаза мне глядя, мерно
стучал газетой по клеенке. Два
учебных года отойдут сперва,
 
55
 
каникулы настанут – подозренья
папаши оправдаются тогда.
Постыдные и сладкие мгновенья
в дыру слепую канут без следа
в сортире под немолчное гуденье
огромной цокотухи. Без сомненья,
читатель понял, что опять А. Х.
увлек меня на поприще греха.
 
56
 
Пора уже о школьном туалете
речь завести. Затянемся бычком
коротким от болгарской сигареты,
припрятанным искусно за бачком
на прошлой переменке. Я отпетый
уже вполне, и папа Челкашом
меня назвал в сердцах. Курить взатяжку
учу я Фильку, а потом и Сашку.
 
57
 
Да нет, конечно, не того! Того
я потерял из вида. В Подмосковье
теперь живем мы. Воин ПВО
чуть-чуть косой, но пышущий здоровьем,
глядит со стенда строго. Половой
вопрос стоит. Зовется он любовью.
Пусть я басист в ансамбле «Альтаир»,
но автор «Незнакомки» мой кумир.
 
58
 
И вот уж выворачивает грубо
мое нутро проклятый «Солнцедар».
Платком сопливым вытирая губы,
я с пьяным удивленьем наблюдал
над унитазом в туалете клуба
боренье двух противных ниагар —
струй белопенных из трубы холодной
с кроваво-красной жижей пищеводной.
 
59
 
Прости меня, друг юности, портвейн!
Теперь мне ближе водки пламень ясный.
Читатель ждет уж рифмы Рубинштейн,
или Эпштейн, или Бакштейн. Напрасно.
К портвейну пририфмуем мы сырок
«Волна» или копченый сыр колбасный.
Чтоб двести грамм вобрал один глоток,
винтом раскрутим темный бутылек.
 
60
 
Год 72-й. Сквозь дым пожарищ
электропоезд движется к Москве.
Горят леса, и тлеет торф. Товарищ,
ты помнишь ли? В патлатой голове
от зноя только тяжесть. Ты завалишь
экзамены, а мне поставят две
пятерки. Я переселюсь в общагу.
А ты, Олежка, строевому шагу
 
61
 
пойдешь учиться следующей весной…
Лишь две из комнат – Боцмана и наша —
мужскими были. Весь этаж второй
был населен девицами – от Маши
скромнейшей до Нинельки разбитной.
И, натурально, сладострастья чашу
испил я, как сказал поэт, до дна.
Но помнится мне девушка одна.
 
62
 
Когда и где, в какой такой пустыне
ее забуду? Твердые соски
под трикотажной кофточкою синей,
зовущейся «лапшою», вопреки
зиме суровой крохотное мини
и на платформе сапоги-чулки.
В горячей тьме топчась под Джо Дассена,
мы тискали друг друга откровенно.
 
63
 
А после я уламывал своих
сожителей уйти до завтра. Пашка
не соглашался. Наконец одних
оставили нас. Потную рубашку
уже я скинул и, в грудях тугих
лицом зарывшись, торопливо пряжку
одной рукой отстегивал, другой
уже лаская холмик пуховой.
 
64
 
И наконец, сорвав штаны, оставшись
уже в одних носках, уже среди
девичьих ног, уже почти ворвавшись
в промежный мрак, уже на полпути
к мятежным наслаждениям, задравши
ее колени, чуя впереди,
как пишет Цвейг, пурпурную вершину
экстаза, и уже наполовину
 
65
 
представь себе, читатель! Не суди,
читательница! Я внезапно замер,
схватил штаны и, прошептав: «Прости,
я скоро!» – изумленными глазами
подружки провожаемый, пути
не разбирая, стул с ее трусами
и голубым бюстгальтером свалив,
дверь распахнул и выскочил, забыв
 
66
 
закрыть ее, промчался коридором
пустым. Бурленье адское в кишках
в любой момент немыслимым позором
грозило обернуться. Этот страх
и наслажденье облегченьем скорым
заставили забыть желанный трах
на время. А когда я возвратился,
кровать была пуста. Еще курился
 
67
 
окурочек с блестящею каймой
в стакане лунном. И еще витали
ее духи. И тонкою чертой
на наволочке волос. И печали
такой, и тихой нежности такой
не знал я. И потом узнал едва ли
пять раз за восемнадцать долгих лет…
Через неделю, заглянув в буфет,
 
68
 
ее я встретил. Наклонясь к подруге,
она шепнула что-то, и вдвоем
захохотали мерзко эти суки.
Насупившись, я вышел… Перейдем
теперь в казарму. Строгий храм науки
меня изгнал, а в мае военком…
Но все уже устали. На немножко
прерваться надо. Наливай, Сережка!
…………………………………..
 
69
 
Ну вот. Продолжим. Мне давалась трудно
наука побеждать… Никак не мог
я поначалу какать в многолюдном
сортире на глазах у всех. Кусок
(то бишь сержант) с улыбкой абсолютно
беззлобною разглядывал толчок
и говорил спокойно: «Не годится.
Очко должно гореть!» И я склониться
 
70
 
был должен вновь над чертовой дырой,
тереть, тереть, тереть и временами
в секундный сон впадать, и, головой
ударившись, опять тереть. Ручьями
тек грязный пот. И в тишине ночной
я слышал, как дурными голосами
деды в каптерке пели под баян
«Марш дембельский». Потом они стакан
 
71
 
мне принесли: «Пей, салабон!» С улыбкой
затравленною я глядел на них.
«Не бойся, пей!» В моей ладони липкой
стакан дрожал. Таких напитков злых
я не пивал до этого. И зыбко
все сделалось, все поплыло в моих
глазах сонливых к вящему веселью
дедов кирных. На мокрый пол присел я
 
72
 
и отрубился… Надобно сказать,
что кроме иерархии, с которой
четвертый год сражается печать,
но победит, я думаю, нескоро,
средь каждого призыва угадать
нетрудно и вассалов, и сеньоров,
и смердов, т. е. есть среди салаг
совсем уж бедолаги, и черпак
 
73
 
не равен черпаку, и даже деду
хвост поджимать приходится, когда
в неуставных китайских полукедах
и трениках является беда
к нам в строй, как беззаконная комета,
из самоволки, то есть вся среда
казарменная сплошь иерархична.
Что, в сущности, удобно и привычно
 
74
 
для нас, питомцев ленинской мечты.
Среди салаг был всех бесправней Жаров
Петруша. Две коронки золотых
дебильная улыбка обнажала.
На жирных ручках и лице следы
каких-то постоянных язв. Пожалуй,
он не глупее был, чем Ванька Шпак,
иль Демьянчук, иль Масич, и никак
 
75
 
уж не тупее Леши Пятакова,
но он был ростом меньше всех, и толст,
и грязен фантастически. Такого
казарма не прощает. Рыхлый торс
полустарушечий и полуподростковый
и на плечах какой-то рыжий ворс
в предбаннике я вижу пред собою
с гадливой и безвыходной тоскою.
 
76
 
Он плавать не умел. Когда старлей
Воронин нас привел на пляж солдатский,
он в маечке застиранной своей
остался на песке сидеть в дурацкой
и трогательной позе. Солоней
воды морской был среднеазиатской
озерной влаги ласковый прибой.
И даже чайки вились над волной.
 
77
 
А из дедов крутейшим был дед Жора,
фамилии не помню. Невысок
и, в общем, несилен он был, но взора
веселого и наглого не мог
никто спокойно выдержать, и свору
мятежных черпаков один плевок
сквозь стиснутые зубы образумить
сумел однажды ночью. Надо думать,
 
78
 
он на гражданке сел. А на плече
сухом и загорелом деда Жоры
наколочка синела – нимб лучей
над женской головой. «Ты мое горе», —
гласила надпись. Вместо кирзачей
он офицерский хром носил. Майора
Гладкова пышнотелую жену
он совратил. И не ее одну.
 
79
 
Я был тогда и вправду салабоном.
Вокне бытовки пламенел рассвет.
Степная пыль кружилась над бетоном.
А вечером был залит туалет
и умывалка золотом червонным.
Все более червонным. Сколько лет
сияет этот кафель! Как красивы
сантехники закатной переливы!..
 
80
 
Однажды я услышал: «Эй, боец!
Не за падло, слетай-ка за бумажкой
для дедушки!» – и понял, что крантец
мне настает. Дед Жора, тужась тяжко,
сидел с ремнем на шее. Я не лжец
и не хвастун – как все салаги, с фляжкой
в столовую я бегал для дедов,
и койки заправлял, и был готов
 
81
 
по ГГС ответить за храпящих
сержантов на дежурстве. Но сейчас
я понял, что нельзя, что стыд палящий
не даст уснуть, и что на этот раз
не отвертеться – выбор настоящий
я должен сделать. «Слушай, Фантомас,
(так звал он всех салаг) умчался мухой!
Считаю до одиннадцати!» Глухо
 
82
 
стучало сердце. Медленно прошел
я в Ленинскую комнату. Газету
я вырвал из подшивки. Как тяжел
был путь обратный. И минуту эту
нельзя мне забывать. И тут вошел
в казарму Петя. И, схвативши Петю
за шиворот, я заорал: «Бегом!
Отнес бумагу Жоре!» – и пинком
 
83
 
придал я Пете ускоренье… Страшно
и стыдно вспоминать, но в этот миг
я счастлив был. И весь багаж бумажный,
все сотни благородных, умных книг
не помогли мне поступить отважно
и благородно. Верный ученик
блатного мира паханов кремлевских,
я стал противен сам себе. Буковский
 
84
 
который раз садился за меня…
Но речь не обо мне. Поинтересней
предметы есть, чем потная возня
нечистой совести, чем жалобные песни
советского интеллигента, дня
не могущего провести, хоть тресни,
без строчки. В туалетах, например,
рисунки! Сколько стилей и манер
 
85
 
разнообразных – от условных палок
и треугольников до откровенных поз
совокупленья. Хохлома, и Палех,
и Гжель, и этот, как его, поднос
конечно же красивее беспалых,
безглазых этих пар. И все же нос
не стоит воротить – быть может, эти
картинки приоткроют нам секреты
 
86
 
искусства настоящего. Вполне
возможно, механизм один и тот же…
А надписи? Нет места на стене
свободного. И, Господи мой Боже,
чего тут только нет. Неловко мне
воссоздавать их. Буду осторожен.
Квартирных объявлений бойкий слог
там очень популярен – номерок
 
87
 
дается телефонный и глаголы
в первом лице, в единственном числе —
хочу, сосу, даю. И подпись – Оля
или Марина. В молодом козле,
выпускнике солнечногорской школы,
играло ретивое, на челе
пот выступал, я помню, от волненья.
Хоть я не верил в эти объявленья.
 
88
 
Встречались и похабные стишки
безвестных подражателей Баркова.
И зачастую даже потолки
являли взору матерное слово:
всем тем, кто ниже ростом, шутники
минетом угрожали. Но сурово
какой-то резонер грозил поэту,
который пишет здесь, а не в газету!..
 
89
 
Вот, в сущности, и все. Давно пора
мне закругляться. Хоть еще немало
в мозгу моем подобного добра —
и липкий кафель Курского вокзала,
и на простынке смертного одра
носатой утки белизна, и кала
анализ в коробке, и турникет
в кооперативном платном нужнике.
 
90
 
И как сияла твердь над головою,
когда мочился ночью на дворе,
как в электричке мечешься порою
и вынужден сойти, как в январе
снег разукрашен яркою мочою,
как злая хлорка щиплется в ноздре,
как странно надпись «Требуйте салфетки»
читать в сортире грязном, как конфетки
 
91
 
из всякого дерьма творит поэт.
Пускай толпа бессмысленно колеблет
его треножник. Право, дела нет
ему ни до чего. Он чутко внемлет
веленьям – но кого? Откуда свет
такой струится? И поэт объемлет
буквально все, и первую любовь
ко всякой дряни ощущает вновь.
 
92
 
«Гармония есть цель его». Цитатой
такой я завершаю опус мой.
Или еще одной – из Цинцинната.
Цитирую по памяти – Земной…
нет, мировой… всей мировой проклятой…
всей немоте проклятой мировой
назло сказать… нет, высказаться… Точно
не помню, к сожаленью… Но построчно
 
93
 
когда бы заплатили – хоть по два
рубля – я получил бы куш солидный.
Уже семь сотен строк. Пожалуй, хва.
Кончаю. Перечесть немного стыдно.
Мной искажалась строгая строфа
не раз. Знаток просодии ехидный
заметит незаконную стопу
шестую в ямбах пятистопных. Пусть
 
94
 
простит Гандлевский рифмы. Как попало
я рифмовал опять. Сказать еще?
И тема не нова – у Марциала
смотри, Аристофана и еще,
наверно, у Менандра. И навалом
у Свифта, у Рабле… Кого еще
припомнить? У Гюго канализация
парижская дана. Цивилизацией
 
95
 
ватерклозетов Запад обозвал,
по-моему, Леонтьев. Пушкин тоже
об афедроне царском написал
и о хвостовской оде. И Алеша
в трактире ужасался и вздыхал,
когда Иван, сумняшеся ничтоже,
его вводил в соблазн, ведя рассказ
о девочке в отхожем месте. Вас,
 
96
 
быть может, удивит, но Горький окал
об испражненьи революцьонных толп
в фарфор… Пропустим Белого и Блока…
А вот Олеша сравнивает столп
библейский с кучкой кала невысокой.
Таксист из русских деликатен столь,
что воду не спустил, и злость душила
бессильная эстета-педофила.
 
97
 
И Вознесенский пишет, что душа —
санузел совмещенный… Ну, не знаю.
Возможно… Я хочу сказать – прощай,
читатель. Я на этом умолкаю.
Прощай, читатель, помнить обещай!..
Нет! Погоди немного! Заклинаю,
еще немного! Вспомнил я сейчас
о том, что иногда не в унитаз
 
98
 
урина проливается. О влажных
простынках я ни слова не сказал.
Ну согласись, что это крайне важно!..
Однажды летней ночью я искал
в готическом дворце многоэтажном
уборную. И вот нашел. И стал
спокойно писать. И проснулся тут же
во мгле передрассветной, в теплой луже.
 
99
 
Я в пятый класс уже переходил.
Случившееся катастрофой было.
Я тихо встал и простыню скрутил.
На цыпочках пошел. Что было силы
под рукомойником я выводил
пятно. Меж тем светало. И пробили
часы – не помню сколько. Этот звон
таинственным мне показался. Сон,
 
100
 
казалось, длился. Потихоньку вышел
я из террасы. Странно освещен
был призрачный наш двор (смотрите выше
подробнее о нем). И небосклон
уже был светел над покатой крышей
сортирною. И, мною пробужден,
потягиваясь, вышел из беседки
коротконогий пес. Качнулись ветки
 
101
 
под птицею беззвучной. На песке
следы сандалий… Улица пустынна
была в тот час. Лишь где-то вдалеке
протарахтела ранняя машина…
На пустыре, спускавшемся к реке,
я встретил солнце. Точно посредине
пролета мостового, над рекой
зажглось и пролилось, и – Боже мой! —
 
102
 
пурпурные вершины предо мною
воздвиглись! И младенческая грудь
таким восторгом и такой тоскою
стеснилась! И какой-то долгий путь
открылся, звал, и плыло над рекою,
в реке дробилось, и какой-нибудь
искал я выход, что-то надо было
поделать с этим! И, пока светило
 
103
 
огромное всходило, затопив,
расплавив мост над речкой, я старался
впервые в жизни уловить мотив,
еще без слов, еще невинный, клялся
я так и жить, вот так, не осквернив
ни капельки из этого!.. Менялся
цвет облаков немыслимых. Стоял
пацан босой, и ветер овевал
 
104
 
его лицо, трепал трусы и челку…
Нет. Все равно. Бессмысленно. Прощай.
Сейчас я кончу, прохрипев без толку:
«Поэзия!» И, в общем, жизнь прошла,
верней, проходит. Погляди сквозь щелку,
поплачь, посмейся – вот и все дела.
Вода смывает жалкие листочки.
И для видений тоже нет отсрочки —
 
105
 
лирический герой встает с толчка,
но автор удаляется. Ни строчки
уже не выжмешь. И течет река
предутренняя. И поставить точку
давно пора. И, в общем, жизнь легка,
как пух, как пыль в луче. И нет отсрочки.
Прощай, А. Х., прощай, мой бедный друг.
Мне страшно замолчать. Мне страшно вдруг
 
106
 
быть поглощенным этой немотою.
И ветхий Пушкин падает из рук.
И Бейбутов тяжелою волною
уже накрыт. Затих последний звук.
Безмолвное светило над рекою
встает. И веет ветер. И вокруг
нет ни души. Один лишь пес блохастый
мне тычется в ладонь слюнявой пастью.
 
   Конец

парафразис
1992–1996

от автора

   Предлагаемая вашему вниманию книга писалась с 1992 по 1996 год. Злосчастная склонность автора даже в сугубо лирических текстах откликаться на злобу дня привела к тому, что некоторые стихотворения, вошедшие в книгу, производят впечатление нелепого размахивания кулаками после драки. В частности, это касается послания Игорю Померанцеву. Сознавая это, автор тем не менее вынужден включить эти стихи в состав новой книги, поскольку «Парафразис» задумывался и писался как цельное, подчиненное строгому плану сочинение. Надо, впрочем, признаться, что полностью воплотить свой замысел автору не удалось – так не была дописана поэма «Мистер Пиквик в России», которая должна была занять место между сонетами и «Историей села Перхурова» и, являясь стилистическим и идеологическим столкновением Диккенса с создателем «Мертвых душ», дала бы возможность и русофобам и русофилам лишний раз убедиться в собственной правоте.
   К сожалению, в цикле «Памяти Державина» также остались ненаписанными несколько «зимних» стихотворений, отчего вся книга приобрела избыточно мажорное звучание, что в нынешней социокультурной ситуации, быть может, не так уж и плохо.

I ИГОРЮ ПОМЕРАНЦЕВУ
Летние размышления о судьбах изящной словесности

   Эта борьба с омерзительным призраком нищеты, неумолимо надвигавшейся на маркиза, в конце концов возмутила его гордость. Дон Фернандо готов был бросить все на произвол судьбы.
Густав Эмар

 
Нелепо сгорбившись, застыв с лицом печальным,
 
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента