Поэт объявляет себя слабым подражателем Эпикура (как ласточка, которая стала бы тягаться с лебедем в мощном размахе крыл и силе полета), но только в мудрости, – в поэзии он смело прокладывает путь среди бездорожного поля, срывает цветы, которых нет и не было в венке какого-либо из поэтов. При всем своем почтении к священным высказываниям Демокрита, к вдохновенным пророчествам Эмпедокла, к славе Энния, отца римской поэзии, Лукреций вполне справедливо ощущает себя творцом нового, небывалого и великолепного создания – такой поэмы о природе вещей, где отразилась бы вся мудрость свободного греческого духа, воспринятая сознанием римлянина с дальнего расстояния как единство, в котором порой теряются различия и противоборства отдельных догматов, как видятся единым сверкающим пятном на склоне горы два столкнувшихся в ожесточенном сражении войска.
   Когда над землей низко нависали тучи невежества и единственным прибежищем умов была религия, когда все ужасные явления природы – громы и молнии, смерчи и землетрясения, засухи и болезни, люди приписывали гневу и могуществу богов (не ведая ни природы вещей, ни истинной природы божественности) и жили в постоянном страхе, – впервые человек Греции осмелился высоко поднять голову, взглянуть поверх устрашающего лика религии, проникнуть взором в светлые выси неба, – он увидел там размеренное движение небесных светил, сверху окинул взглядом землю, постиг причины небесных и земных явлений, движущие силы природы и конечные пределы каждой вещи. Греки попрали религию, и мы вознесемся до неба, если последуем их примеру.
   Честный римлянин может испугаться такой дерзости, – привыкший к ежедневному ритуалу благочестия, творимого с покрытой головой и опущенными очами, он подумает, пожалуй, что его вовлекают в преступное сообщество. Но нет преступления страшнее невежества, особенно соединенного с религиозным пылом и рвением – вспомните жертвоприношение Ифигении: за что погибла юная девушка? Чтобы ветер переменил направление? Если бы вождям, собравшимся в Авлиде, известны были причины образования ветров, их обычные направления и условия их перемены, кто подумал бы совершать это бессмысленное злодеяние! А разве в наши дни религия перестала требовать человеческих жизней?
   Чем питается религия в человеческих душах? Страхом смерти и еще большим страхом бессмертия души в загробных мучениях, так красочно расписанных в эпических сказаниях. Страх этот может изгнать из души только знание природы вещей, строения вселенной, где нет места царству мертвых, и знание природы души, ее материальной структуры и, наконец, ее смертности, – знание, может быть, не очень утешительное, но необходимое для жизни счастливой и справедливой (заметим: как будто Эпикура слова, но тон совсем иной, обращенный к жизни, а не отвращенный от смерти).
   Римляне считали себя потомками Энея, гомеровского героя, воспетого в «Илиаде», где матерью Энея называется сама богиня Афродита. Чтобы представить себе существо римской поэзии вообще и поэтики Лукреция как ее первого энергичного выразителя в частности, достаточно проследить хотя бы, какими многообразными смыслами наполняет поэт сравнительно короткое вступление к своей поэме сугубо философского содержания. «Вы, что считаете себя потомками воинственного Энея, вспомните, что матерью Энея была Венера, благая Венера, подательница жизни для всего живущего, источник юной силы, свежести, веселья, наслаждений. Все радуется Венере, светлеет небо с ее появлением, разбегаются тучи, стихают ветры, улыбается море, сияет солнце, зеленеют травы, щебечут птицы; дикие звери и мирные стада – все опьяняются любовью, все устремляются к продолжению рода, к обновлению жизни. Природой вещей правит Венера, и вы, ее дети, оглянитесь и вспомните, что все живое на земле – одна большая семья, – помоги мне, Венера, – помоги внушить им желание мира, успокой воинственные страсти, позволь им отдохнуть от ратных забот и предаться тихой радости познания, пошли мне наслаждение творчества, сообщи прелесть моим стихам, – ведь ты одна умеешь смирять свирепое буйство Марса, в твоих объятиях и он способен смягчиться, – вымоли у него мира для римлян: ведь боги проводят свои бессмертные годы, наслаждаясь глубочайшим миром, не ведая никакой нужды, ни страха, ни скорби, недоступные ни корысти, ни гневу, – и властью своей и примером внуши этим людям желание мирной отрады».
   Можно считать, что здесь философ-материалист, страстный противник официальных и неофициальных религиозных культов, отдает дань эпической традиции, но ведь традиционный эпический прием воззвания к божеству в начале поэмы обращен на пользу материалистической философии – как-никак, на гомеровском Олимпе не Афродита была главным божеством, а тут она одна-единственная правит кормило природы вещей, это уже и не богиня вовсе, а любовь, царица рождений, смиряющая вражду и погибель – как воспоминание о поэме Эмпедокла, – но она и божество, ибо у эпикурейцев были свои боги – совершенные, полувоздушные, беспечальные, но Венера здесь и мать Рима, любезная отчизна, которую он призывает смирить кровожадную дикость внутренних и внешних войн, наконец, это еще и прекрасная женщина, обольстительный образ любовных наслаждений, блаженной радости на лоне мирной и счастливой природы, противостоящий заботам общественной жизни, как военным, так и не военным – вот уж где поистине неисчерпаемая глубина, а внешний риторический прием, здесь использованный, предельно прост: несколько раз одно значение имени «Венера» незаметно подменено другим, вследствие чего одна область ассоциаций накладывается на другую, все смыслы размываются, становятся прозрачными, просвечивают один сквозь другой; но вместе с тем с первых же строк поэмы читатель приготавливается к тому, что накладываться друг на друга и просвечивать одна через другую будут разнообразные области человеческого бытия: умозрительная природа вещей и чувственные образы реальности, общественная жизнь и мифические предания, внутренний мир души и волнения природных стихий, знание и опыт, наблюдательность и воображение, проницательность и остроумие.
   Столь же неоднозначно употребляет Лукреций и слово «природа». Следуя традиции греческой философии, он именует «природой» прирожденные свойства той или иной вещи, ее истинную сущность в противоположность не всегда правдивой видимости, поэтому он говорит о «природе вещей». Однако после Аристотеля за «природой» – в противоположность ремеслу – закрепилось значение мира самородных вещей, не сотворенных человеческими руками. Тогда-то и стали понимать природу не только как порядок и целое космоса, по-нашему – «неживую природу», но и как то, что мы называем «живой природой» – растительный и животный мир, но понимание это оставалось еще научным, в бытовом смысле «природой» можно было назвать характер человека, но ландшафт или пейзаж – как это делаем мы – природой не называли. Поэма Лукреция, несомненно, послужила сильным толчком к новому пониманию природы, тому, которым сплошь и рядом пользуемся мы, когда говорим о «прогулках на природе», об «общении с природой», «охране природы».
   Во-первых, как ни один поэт в античности, Лукреций внимателен к картинам сельского и городского пейзажа. Он описывает стертую шарканьем ног каменную мостовую на улицах (и камень стирается), бронзовые статуи у городских ворот (и бронза не вечна), квадратные городские башни, которые издали кажутся круглыми (глазу свойственно ошибаться), напоминает, как трепещет и хлопает от ветра натянутый над театром покров и бросает фиолетовый, красный или желтый отсвет на белоснежные одежды сенаторов и матрон (цвет тоже бывает обманом зрения), как в небольшой луже между камней на мостовой неизмеримой глубиной отражается небо с плывущими по нему облаками (природа отражения), но гораздо чаще и подробнее рассказывает он о загородных прогулках, когда ветер ударяет в лицо морскими брызгами, тучи несутся над головой, а кажется, будто звезды летят нам навстречу, как заливает расплавленным огнем восходящее солнце вершины гор, как увлажняется на берегу моря одежда и высыхает под лучами солнца, как бурная река, вздувшаяся от ливней, выдирает с корнем деревья, увлекая за собой искалеченные стволы и сучья, сносит мосты, переворачивает каменные глыбы. Не перечесть всех описанных в поэме рассветов, гроз, затмений Солнца и Луны, живительных весенних ливней, созревающих плодов, резвящихся стад, тенистых рощ – обо всем этом успевает вспомнить поэт, рассуждающий вовсе не о красотах природы, но о строении материи, о движении первоначал, об истории возникновения мира и человеческого общества, об истинности ощущений и о причинах неизбежных иллюзий. Так Лукреций добивается того, что чуждый читателю предмет философской теории становится предметом чрезвычайно близким и непосредственно его касающимся. «Натура» философов оказывается ежедневно окружающей человека средой, не один римский читатель Лукреция, вероятно, впервые понял из его поэмы, что живет не просто в Риме, а в природе.
   Древние философы изображали природу скрытой от глаз сущностью вещей, противопоставляли ее обыденному миру, между природой и непосвященным вырастала стена, а постигший природу тем самым как бы изымался из общества, живущего законом. Еще одна заслуга Лукреция в том, что он направляет свои усилия к уничтожению непрозрачной стены между человеком и природой, между чувством и мыслью. Он поможет человеческому взгляду научиться проникать в сердцевину предметов, не останавливаясь на их поверхности, как, скажем, проникает он в сердцевину расколотого дерева или растертого камня. Пусть невозможно увидеть атомы, но атомы, толкаясь, сообщают движение более крупным скоплениям материи, те, в свою очередь, подталкивают мельчайшие пылинки – но их-то уже каждый может видеть, стоит только вглядеться в их беспорядочные и бесконечные метания и сражения внутри солнечного луча, проникшего в темное помещение. Это подобие движения атомов, сравнение, но это и его видимое проявление, изображение. Нет эксперимента, нет электронной техники, но у человека есть воображение – серией зрительных аналогий Лукреций помогает человеку представить самые невообразимые вещи. Как можно, чтобы вселенная была беспредельна во всех направлениях? Ну, представим воина с копьем, бегущего по пространствам вселенной: вот он достиг, скажем, ее края – сможет он бросить копье еще дальше? Если сможет бросить копье, то сможет и догнать его, а догнавши, сможет бросить еще раз. Так строится вполне зримый образ бесконечного пространства. Еще более энергичным образом рисуется бесконечность материи: если где-то предположить недостаток вещества, тотчас же в этом месте откроется для вселенной дверь смерти и вся, какая ни на есть, материя хлынет толпой в распахнувшиеся ворота, с точки зрения логики, аргумент этот, возможноно, и малоубедителен, но впечатляющая картина с успехом заменяет научное доказательство.
   Лукреций заставляет человека свободно путешествовать по мировым пространствам, как это было дано только божествам у Гомера, пробегая их вместе с солнечным лучом или яркой молнией, внушая тем самым читателю, что не только природа ежедневно окружает человека, но и человек – свой брат в необъятных просторах вселенной; этот поэт умеет летать и увлекать в полет воображение того, кто, может быть, впервые поднял взор к небу, оторвав его от строки: «Что может быть изумительнее созерцания чистого неба – а часто ли вы удостаиваете его взглядом, любезный читатель?»
   Философы убеждали человечество изучать природу, чтобы предвидеть то зло и добро, какое она посылает, подражать природе в практической деятельности ради достижения наивысшего успеха, Лукреций учил человека доверять природе и доверяться ей. Когда он приглашает читателя покинуть раззолоченные чертоги и узорчатые ковры, чтобы найти себе приют на мягкой траве, под ветвями высокого дерева, среди цветов, на берегу ручейка, под струями легкого ветерка, при ясной погоде – это уже не просто призыв довольствоваться малым, как это делал Диоген, который жил в лохмотьях и в пресловутой бочке, – здесь человеку предлагается из возможных удовольствий выбирать те, которые может предоставить ему природа, ибо они всего приятнее. Пока человек довольствуется природными дарами, ему не приходится силой оружия и ценой кровопролития добывать себе благополучную и счастливую жизнь. Природа породила человечество, выкормила его в пору младенчества, научила труду и искусствам, любви и семейной жизни, воспитанию детей – но зачем она породила также племя диких зверей, зачем насылает грозные стихийные бедствия? Нет, не для нас, разумеется, создан этот мир, уносятся мирные пейзажи, и человек остается один, голый и сирый, как потерпевший кораблекрушение пловец, выброшенный бурей на чужой неприветливый берег. Зачем же я родился и почему я должен умереть? То сцепление атомов, которое образовало мое тело и мою душу, – куда разлетится оно? А может быть, мои атомы когда-нибудь еще раз соберутся в том же порядке – ведь это вполне вероятно, – буду ли это я, или это будет кто-то другой? Если бы возможно было этим атомам сохранить память о прожитой мною жизни, это был бы я, но у расторгнутой и исторгнутой из этой жизни души нет памяти, как нет ее у зеркала. Кто же ты, моя природа, – мать или мачеха человеку? Зачем, подобно обезумевшей Медее, ты убиваешь собственных детей? Лукреций первый поставил природе эти вопросы. Поставил и оставил без ответа, хотя все рассуждения Эпикура о том, что смерть не имеет к нам отношения, были им добросовестно повторены. К нам смерть не имеет отношения, но к природе как относится смерть человека и любого другого ее создания? – этого вопроса не задавал Эпикур, да и никто другой из учителей Лукреция – ведь никто из них не возлагал столько надежд на природу, впервые возвеличенную римским поэтом от философской категории до мечты о материнском заботливом и ласковом лоне. И, пытаясь ответить на этот непредвиденный вопрос, Лукреций рисует еще один образ природы, уже не матери, а художницы. Природа не убивает нас, как и не рождает. Она больше рождения и смерти. Природа – творческая сила, она созидает, как художник, который воплощением замысла занят больше, чем хрупкостью творения. Когда в мастерской скульптора кончается свободный материал, а вдохновение требует воплощения в новом образе, мастер делает новое творение из старого, освобождая от формы использованный однажды материал. Материя бесконечно велика, но эту бесконечность нельзя представлять бездонным сосудом Данаид – не бесконечен рост, не бесконечны рождения. Жизнь не дается в собственность, она предоставляется в пользование, но пока бессмертна смерть, бессмертна и жизнь. Человек не есть нелепая случайность, но он – временное создание. Заключительные картины поэмы – знаменитая чума в Афинах времен Пелопоннесской войны, страдания умирающих, вопли осиротевших, погребальные костры. Итога нет, как нет его и у поэм Гомера. Как ученик Эпикура, Лукреций мог бы сказать: у природы нет загадок, какие не в силах был бы решить человеческий ум, – но, поэт природы и глубокий ее философ, он признается: я вижу, как, из чего и почему происходит то, что зовется жизнью природы, но я не знаю, зачем это происходит; я могу не ставить этого вопроса, и тогда я буду всеведущ, как Дельфийский бог, но я человек и не могу чувствовать себя спокойным и уверенным в этом мире, пока я не знаю, зачем я родился, зачем я нужен этому миру и почему мне так неистребимо хочется жить.
   Свежим, смелым поэтическим властителем мира назвал Лукреция К. Маркс. Изображенная в поэме Лукреция картина природы вобрала в себя все наиболее плодотворные идеи античной натурфилософии, но поэт сумел пройти много дальше своих учителей, избрав для себя путь жизненной правды и высокой человеческой ответственности за выводы и предписания философской теории, – вот почему наш современник найдет в этой поэме и созвучные нашему веку проблемы, и поучительные уроки.

Книга первая

[Введение: Стихи 1-145]
   Рода Энеева мать, {1} людей и бессмертных услада,
   О благая Венера! Под небом скользящих созвездий
   Жизнью ты наполняешь и всё судоносное море,
   И плодородные земли; тобою все сущие твари
   Жить начинают и свет, родившися, солнечный видят.
   Ветры, богиня, бегут пред тобою; с твоим приближеньем
   Тучи уходят с небес, земля-искусница {2} пышный
   Стелет цветочный ковёр, улыбаются волны морские,
   И небосвода лазурь сияет разлившимся светом.
   10 Ибо весеннего дня лишь только откроется облик,
   И, встрепенувшись от пут, Фавоний [1] живительный дунет,
   Первыми весть о тебе и твоём появлении, богиня,
   Птицы небес подают, пронзённые в сердце тобою.
   Следом и скот, одичав, по пастбищам носится тучным
   И через реки плывёт, обаяньем твоим упоённый,
   Страстно стремясь за тобой, куда ты его увлекаешь,
   И, наконец, по морям, по горам и по бурным потокам,
   По густолиственным птиц обиталищам, долам зелёным,
   Всюду внедряя любовь упоительно-сладкую в сердце,
   20 Ты возбуждаешь у всех к продолжению рода желанье.
   Ибо одна ты в руках своих держишь кормило природы,
   И ничего без тебя на божественный свет не родится,
   Радости нет без тебя никакой и прелести в мире.
   Будь же пособницей мне при создании этой поэмы,
   Что о природе вещей {3} я теперь написать собираюсь
   Меммия милому сыну, {4} которого ты пожелала
   Всеми дарами почтить и достоинством щедро украсить;
   Даруй поэтому ты словам моим вечную прелесть,
   Сделав тем временем так, чтоб жестокие распри и войны
   30 И на земле, и в морях повсюду замолкли и стихли.
   Ты ведь одна, только ты можешь радовать мирным покоем
   Смертных людей, ибо всем военным делом жестоким
   Ведает Марс всеоружный, который так часто, сражённый
   Вечною раной любви, на твоё склоняется лоно;
   Снизу глядя на тебя, запрокинувши стройную шею,
   Жадные взоры свои насыщает любовью, богиня,
   И, приоткрывши уста, твоё он впивает дыханье.
   Тут, всеблагая, его, лежащего так, наклонившись
   Телом священным своим, обойми и, отрадные речи
   40 С уст изливая, проси, достославная, мира для римлян,
   Ибо ни мы продолжать работу не можем спокойно
   В трудные родины дни, ни Меммия отпрыск не смеет
   Этой тяжёлой порой уклониться от общего дела. {5}
* * *
   50 Ты же теперь напряги свой слух и свой ум прозорливый
   Освободи от забот, достоверному внемля ученью,
   Чтобы дары, приносимые мной с беспристрастным усердьем,
   Прежде чем их оценить, с презрением прочь не отринул.
   Ибо о сущности высшей небес и богов {6} собираюсь
   Я рассуждать для тебя и вещей объясняю начала,
   Всё из которых творит, умножает, питает природа
   И на которые всё после гибели вновь разлагает,
   Их, объясняя их суть, материей мы называем
   И для вещей родовыми телами обычно, а также
   60 Их семенами вещей мы зовем и считаем телами
   Мы изначальными, ибо началом всего они служат.
   В те времена, как у всех на глазах безобразно влачилась
   Жизнь людей на земле под религии тягостным гнётом,
   С областей неба главу являвшей, взирая оттуда
   Ликом ужасным своим на смертных, поверженных долу,
   Эллин впервые один {7} осмелился смертные взоры