Страница:
Титов Александр
Последняя мечта (рассказы)
Александр Титов
Последняя мечта
Рассказы
Полынные веники
Первый
Новые деньги
Активист
Полынные веники
В конце пятидесятых в нашем поселке ни клочка асфальта... В космосе летают две симпатичные собаки - Белка и Стрелка. На уроках Василиса Авдеевна каждый день напоминает нам о коммунизме. При этом ее свирепое по обыкновению лицо принимает какое-то плаксивое выражение.
Я - ученик второго класса, хилый и слабый. Плохо ем, мучаюсь бессонницей, но не болею, и помаленьку расту. Мечтаю о тех временах, когда у каждого школьника будет свой персональный летательный аппарат, вроде вертолета. Другой транспорт в осеннюю распутицу здесь не пройдет.
Ночью долго не могу заснуть, а утром неохота вставать. На завтрак отварная картошка с рыбьим жиром, всегда почему-то подванивающий керосином чай вприкуску с обломком серого сахара. На месте свежего скола сахар белый как снег. Кладу в рот кусок сахара, процеживаю сквозь него теплый чай.
Надеваю телогрейку, шапку, резиновые сапоги. В сапогах теплые войлочные стельки - бабушка еще с вечера просушила их на печке. На улице темно - то ли трансформатор сгорел, то ли поломка на Сергиевской ГЭС, построенной года четыре назад на Красивой Мече. Из низких, слабо различимых туч, нависших над выгоном, сеется бесконечными каплями вот уже третью неделю подряд холодный дождь. Под ногами чавкает сплошная серебрящаяся грязь. Шлепаю по ней без разбора, страясь не ухнуть в глубокую колею. Жидкая грязь стекает по голенищам, неприятным холодом проползает под пятку - прорвал недавно сапог гвоздем, но дома никому не говорю, иначе взбучка.
Навстречу медленно идет мужчина, несет на плечах мальчонку лет четырех. Дядька оскользается, балансирует, но не падает.
- Не хочу в детский сад, хочу дома сидеть, с бабушкой! - хнычет мальчуган.
- Нельзя с бабушкой... - устало пыхтит отец. - Болеет она...
Мне тоже не хочется идти в школу, хотя в классах тепло и Василиса Авдеевна рассказывает про коммунизм. Мне хочется вернуться домой, лечь на постель и спать, спать, слыша сквозь сон, как бабушка хлопочет возле печки. И стихотворение Пушкина не выучил. Помню только первую строчку:
Унылая пора! очей очарованье... Кстати, почему Пушкин ни одной строчки не посвятил великой русской грязи, которая, словно болото, каждую осень засасывает, угнетает душу черноземного человека? При коммунизме все дороги будут асфальтированы, говорит учительница. А Пушкина ссылали на Кавказ. Я видел картинку: море, пальмы, горы с белоснежными шапками на горизонте...
Издалека слышатся крики уборщицы тети Моти. Остановилась на выскобленном пороге: маленькая, в плюшевой жакетке, в кирзовых мужских сапогах.
- Куды претя?.. Показывайтя ноги!.. - командует старушонка. Короткая сухощавая рука, болтающаяся в широком рукаве, словно шлагбаум, загораживает вход в темный коридорчик. Даже мне, как соседу, нет никаких поблажек. Обмыв сапоги в корыте, пошаркав по ним обтрепанным полынным веником, я хотел проскочить в школу, но не тут-то было:
- Куды?.. - визжит так, что больно в ушах. - Тама, на подошвах, грязь осталася... Ишь, какой прыткай. Оттирай лутчи!..
Вода в корытах бурая от взмученной грязи, бурлит от покрасневших детских рук, тщательно отмывающих сапоги.
Тетя Мотя дает команду: сменить воду!
Вместе с другими мальчишками таскаем чистую воду из колодца. Звякает на барабане колодезная цепь. Хнычет какой-то первоклашка: залили ледяную воду в сапог. Одно ведро упустили, упало на дно. Тетя Мотя ругается: неудельные, безрукие! Опять придется звать истопника Перфилыча. У Перфилыча в кладовке есть "кошка" - штуковина, вроде морского якоря. "Кошка" привязана к веревке, и ею можно подцепить за дужку ведро, лежащее на дне.
- Подымай копыта! живея!.. - Дотошно разглядев мои подошвы, тетя Мотя заставляет еще раз вытереть их о груду полынных веников, лежащих внавал у порога, затем о влажную тряпку, расстеленную в темном коридорчике, и еще раз о чистый сухой половик у входа в школьный коридор. Здесь тепло.
Через горячие батареи отопления доносится отдаленное звяканье - Перфилыч шевелит топку. На стеклах окон крупные капли отпотелой влаги. На подоконниках две зажженные керосиновые лампы. Обе мигают желтыми коптящими языками пламени
- мальчишки бегают по коридору, вопят звонкими голосами. Скоро придет тетя Мотя, начнет щелкать их по стриженым затылкам сломанной указкой, затем даст звонок на первый урок.
Троечник... Смирился с этим. Иногда четверка по чтению. Василиса Авдеевна меня недолюбливает из-за давнего своего доноса, который она в 37 году написала на дедушку. Но дедушка и сам отчасти виноват. Будучи выпивши, он сравнил шерсть овцы, которую увидел в торговых рядах, с шевелюрой Карла Маркса: "Такая же, идол, лохматая...". Василиса Авдеевна, будучи старательной комсомолкой, некстати очутилась рядом и, вернувшись домой, сочинила соответствующий документ. К счастью, он попал в руки первого секретаря райкома Прохора Самсоновича, который хорошо знал дедушку и неоднократно с ним выпивал. Да и сам дедушка в то время был непростой человек - истопник и конюх райкома партии! Без лишних разговоров Прохор Самсонович взял да и порвал документ на глазах удивленного энкаведешника: помалкивай!..
Василиса Авдеевна писала выше - в область и в Москву. Приезжали специальные люди, разбирались. Прохор Самсонович сумел выгородить своего верного конюха. А всего на счету Василисы Авдеевны было то ли пять, то ли семь посаженных человек. С дедушкой номер не прошел, и учительница его возненавидела. Часть ее ненависти перенеслась на меня. Иногда возьмет да щелкнет по лбу: не спи!..
Недавно принесла "Пионерскую правду" со статьей про кулаков Титовых, которые убили лет двадцать пять назад пионера из обреза двустволки. Читала вслух, злорадно на меня поглядывала. На переменах ребята дразнили меня, показывали пальцами - "кулак"! Напрасно я говорил, что мой дедушка одним из первых вступил в колхоз. Маленькая месть учительницы состоялась.
Рассказал дедушке, а тот лишь мрачно махнул рукой: Бог с ней...
Зато другой старик, Пал Иваныч, так и подпрыгнул на лавке: почему мы разрешаем негодяям разного сорта влиять на ход истории?..
И опять они заспорили.
...Сижу на уроках, жду звонка. Время тетя Мотя определяет по старинным ходикам, затем звонит в медный колокольчик. На покосившемся шкафу пыльный глобус с прогрызенным боком. Вместо Северной Америки - дыра. Так им и надо, капиталистам! Глобус старинный, дореволюционный. Василиса Авдеевна хотела его выбросить, но директор из большой школы запретил - будем открывать музей!
На стене плакат - профили четырех вождей: Маркс - Энгельс - Ленин Сталин.
Василиса Авдеевна торопит истопника Перфилыча - снимай скорее плакат, потому что культ личности Сталина разоблачен. А Перфилыч то пьян, то лестницу никак не найдет. А учительница на уроках хвалит "дорогого Никиту Сергеевича", который строит коммунизм.
Отсидев четыре урока, бреду домой. Днем в поселке также серо и неуютно. Все та же грязь. Мелкий дождик не унимается. За окнами детского сада недружные писклявые голоса - малыши разучивают песни про счастливых октябрят, готовятся к праздничному утреннику.
Дома еще в сенях слышу голоса стариков, спорящих о чем-то. Дедушка и Пал Иваныч. Опять, наверное, выпили. Как выпьют, так начинают ругать власть. А бабушка пугается, пытается их урезонить: тише вы, окаянные, пасодють!
- Отомщу за всю Россию! - визгливо кричит Пал Иваныч, герой гражданской войны.
Захожу в комнату, заполненную махорочным дымом. Никто меня не замечает. Снимаю грязные сапоги, переобуваюсь в самодельные войлочные тапки, которые смастерил дедушка.
Бабушка выходит из чулана с ведром месива - для поросенка.
Старики сидят за столом в грязных сапогах. Грязь килограммами облепила резину, высыхает. Отваливается серыми комками на пол.
Дедушка облокотился на клеенку. Он плачет. Слезы неспешно падают на клеенчатую поверхность. Это означает, что выпил он сегодня изрядно. На столе капуста в миске, несколько вареных картофелин. И две бутылки. Одна порожняя, другая только начата. Дедушка жалеет собачек - Белку и Стрелку. Сегодня утром передали по радио, что они "за науку" сгорели в космосе. Сидели себе в спутнике, тявкали, колбасу сушеную ели, а спутник возьми да и сгори во время спуска на Землю.
На дощатой перегородке вырезка из газеты, прибитая маленьким ржавым гвоздем, - Белка и Стрелка.
- Дьявол с ними! - восклицает Пал Иваныч. - Мало ли собак бегает у нас по деревне?
- Все равно жалко... - Дедушка берет свой стаканчик. Они чокаются, выпивают, заедают квашеной капустой.
Я пристраиваюсь на уголке стола, бабушка подает тарелку щей. Горячие, только с печки.
В комнате душно, воняет самогонкой. На плите кипит чугун с очистками - ужин для поросенка.
- Хватит кипятить месиво! - ворчит дедушка. - Вынеси чугун в сени очистки сами упарятся.
Постные щи с ломтем черного хлеба кажутся вкусными. Странно: полдня продремал в школе, а есть все равно хочется!
Бабушка сходила в сарай, покормила поросенка, возвратилась с пустым ведром, воняющим кислым хлебом. Ругает "старых пьяниц". Те, в свою очередь, не обращают на нее внимания. Старики поссорились. Пал Иваныч обозвал дедушку "Рыковым" - за его бородку, а дедушка в отместку провеличал Пал Иваныча "Троцким". Вот-вот подерутся, и мне опять придется их разнимать. Бабушка держит наготове обтрепанный полынный веник.
- Отбереть Хрушшов поросенка! - причитает бабушка, усаживаясь в свой любимый уголок за печкой. - Вон какие громадные налоги наложил на яблони.
- Весь сад спилю под корень! - горячится дедушка. - И поросенка зарежу без всяких налогов...
- Из сельсовета на прошлой неделе приходили, записали и про яблони, и про поросенка, - всхлипывает бабушка. - Никуды таперича не денимси...
Пал Иваныч грохает жилистым кулаком об стол. Капуста разлетается по всей клеенке: не за это он, старый большевик, боролся! Он, Пал Иваныч, еще повоюет за настоящую советскую Россию. Надо, чтобы Советы правили, а не отдельные самодуры.
- Молчи, Павлушка! Молчи! - останавливает его бабушка. - Аль мало тебе было Колымы?
За невыученное стихотворение Василиса Авдеевна вполне законно поставила мне двойку. Завтра снова спросит. Если не выучу - вторую двойку поставит.
Беру с полки томик Пушкина.
- Почитай вслух! - просит дедушка. - Только не про осень. Она и без стихов надоела.
- Давай, шпарь... - поддакивает запьяневший Пал Иваныч.
Выбираю первое попавшееся: Что в имени тебе моем?
Оно умрет, как шум печальный
Волны, плеснувшей в берег дальный,
Как звук ночной в лесу глухом.
...Я читаю, оба старика беззвучно плачут.
Бабушка подметает пол. От веника, вместе с пылью, поднимается терпкая горечь.
Дедушка медленно поворачивает голову, вытирает покрасневшие глаза ладонью:
- Напиши, внучок, про нас, дураков, стихотворенье!
- Не лезь к ребенку, пушшай учитца! - Бабушка крестится на полку с учебниками.
Советует мне не обращать внимания на стариков: пьяные, болтают невесть что...
И как только советская власть терпит таких? Собаки в космосе летают, а у этих антихристов одна забота - раздобыть чекушку да поругать за глаза всех на свете начальников.
Пал Иваныч возражает: что такое космос - чепуха! Обыкновенная темнота.
Дедушка берет недоплетенную кошелку, заправляет в нее свежий лозиновый прут.
Таких прутьев у него целый пучок. Вчера срезал на задах огородов. Прутья терпко пахнут зеленой корой, духовитым осенним соком. Дедушка изрядно выпивши, однако пальцы его работают как бы сами собой, и кошелка тоже плетется сама.
Бабушка обхватывает булькающий чугун тряпкой и, задыхаясь от тяжести, несет его в сени.
Старики не обращают на нее внимания. Но вот дедушка огляделся, отложил на время кошелку, раскурил цигарку, заправленную крепчайшим самосадом.
- Наконец-то вынесла эти чертовы очистки! - облегченно вздыхает он. А то совсем дышать было нечем...
Дым от самосада такой резкий, что у меня начинают слезиться глаза. За окном смеркается короткий осенний день, строчек стихотворения не разобрать. Надо дожидаться, когда дедушка разожжет лампу.
Бабушка поторапливает: зажигай лампу, старый пень! Да не кури - дите Пушкина учит!
Пал Иваныч многозначительно поднимает указательный, изуродованный во время пыток палец.
- Пушкин, товарищи, это душа России! Зачем ему писать про нашу грязь и наши уродства, ежели он гений?
Я смотрю на едва различимую фотографию Белки и Стрелки и думаю о том, что когда-нибудь в космос пошлют школьника и вдруг этим школьником страшно подумать! - окажусь я?..
Дедушка пинает полынный веник. Говорит бабушке, чтобы взяла березовых в сарае.
От березы и запах приятнее, и метут они лучше. Встает, поправляет на стене вырезку с портретами собак - жалко! А ежели человек сгорит, еще жальчее будет...
От едкого дыма махорки, от пыли, поднятой полынным веником, слезы сами собой начинают капать из моих глаз на страницы книги с почти неразличимыми строчками стихов.
Пал Иваныч, опустивший было голову на стол и задремавший, с липким звуком отдирает от клеенки морщинистую щеку, тупо смотрит на меня выцветшими хмельными глазами.
- Не плачь, юный товарищ! Человек не сгорит ни в каком космосе, ни в какой ядерной войне. Партия не позволит сгореть. Потому что партия настоящая, коль осознала свои ошибки... Я - несгораемый революционер!.. Он стучит себя в гимнастерочную грудь с прилипшими к материи листочками квашеной капусты.
- Забяруть тебя, Павлушка, опять забяруть... - вздыхает бабушка.
- Ничего, авось доживу до новой заварухи! - Пал Иваныч потирает ладони, глаза его воинственно блестят.
Бабушка сама разжигает керосиновую лампу, протирает кухонной тряпкой закопченное ламповое стекло, надевает его осторожно поверх потрескивающего желтого язычка пламени. Стекло попискивает, хрустит в пазах.
- А вот был у нас во время империалистической такой случай... - Дедушка тянется потухшей цигаркой к вершине лампового стекла - вспыхивает вновь зажженный малиновый огонек.
Пал Иваныч, перестав дремать, раскачивается на табуретке и грозит дедушке пальцем, словно заранее хочет сказать: никак не могло быть такого случая!..
Первый
Я знал, отчего у дедушки заболели глаза: долгие годы он топил печки в райкоме, в самом большом и массивном здании нашего поселка. Глаза его стали сохнуть от повседневного жара. Тем не менее, он до конца дней своих гордился, что работал в таком важном учреждении. Тогдашний первый секретарь Прохор Самсонович Зыков здоровался с ним непременно за руку.
Дедушка часто вспоминал хлопотливую райкомовскую жизнь. Иной раз приходилось давать дельные советы самому Прохору Самсоновичу, которого и поныне звал Первым, считая самым умным из всех начальников, которых дедушке доводилось видеть в своей жизни.
Прохор Самсонович, по рассказам дедушки, был тертый калач, умел выкрутиться из любых конфузий. Однажды верный областной чиновник загодя уведомил Первого о том, что в район собирается внезапно нагрянуть важный московский проверяющий аж из самого ЦК. В Москву дошли слухи о том, что в районе ушли под снег многие гектары сахарной свеклы.
Первый старательно подготовился к встрече с грозным инспектором разложил на подоконниках своего кабинета самые отборные корнеплоды и, едва ревизор, хмуря чело, переступил порог, как Прохор Самсонович тут же схватил с подоконника две огромные свеклищи и сунул их гостю под нос, рявкнул, будто с трибуны, солидным сельскохозяйственным басом: вот, мол, какие подарки приносит трудящимся наша земля!
А как хорошо было по утрам в тогдашнем райкоме! В печках трещат дрова - только успевай подкладывать. На стенах коридора играют малиновые отблески топок, накаляется отборный уголь. Пахнет дымом и березовыми дровами. Воздух постепенно прогревается, легкий пахучий ветерок движется по коридорам и комнатам учреждения: то морозным холодком повеет, то прильнет к лицу дымным печным теплом. По времени уже рассвет, а в зимних заиндевелых окнах синяя чернота.
Юркие инструкторы уже тут как тут, стараются показаться друг перед дружкой, и особливо перед начальством: вот, дескать, какие мы старательные, явились на службу раньше положенного. Стало быть, движет нами не холодный дисциплинарный расчет, но служебная душевность.
Бегают из кабинета в кабинет, пошмыгивают легкими подошвами подшитых валенок - кругленькие, в галифе по тогдашней моде, в пиджачках, и уж непременно при галстуках. Райкомовский работник без галстука - ноль без палочки. Бодрые щебечущие голоса полны деловитости и осведомленности во всех районных делах.
Уж ни о чем постороннем не заговорят, упаси Бог включиться в постороннюю тему,
- все больше о том, какое мероприятие следует провести на этой неделе, какую бумагу подготовить по данному вопросу и как этот документ получше показать на областном семинаре. Заодно его в виде обращения ко всем сельхозтруженикам можно спустить в колхозные низы. Такая работа с документом пройдет несомненным идеологическим плюсом.
Шорх-шорх! - размахивают бумажками в нагревающемся коридорном воздухе.
Дзинь-дзинь! - накручивают рукоятки телефонных аппаратов, названивают в колхозы и сельсоветы, требуют строгими неумолимыми голосами - словно ангелы с небес! - беспрекословных данных про надои и привесы, чтобы точнее соображать в дальнейшем линию районной экономической политики. А заодно сведения идеологического характера - почему не работает в сельском клубе кружок балалаечников и какую пьесу в данный момент репетирует драмкружок?
На каждый случай имеет под рукой инструктор нужные данные. Потребует начальник что-нибудь этакое, неожиданное, а уж она тут как тут, в блокнотике трепещет цифрочка!
Нужный народ - инструктора. Без них райком все равно что пруд без рыбок-мальков.
А вот и сам Первый заявляется! Торжественная минута. Стихает излишний шум, усиливается всеобщая деловитость, упорядочивается движение инструкторов по коридорам. Все чаще хлопают двери: хозяин пришел! Не дай Бог, замечание сделает - на неделю настроение испорчено.
Неспешно шагает Прохор Самсонович по чистым крашеным доскам пола.
Широкоплечий, краснолицый с мороза, в заиндевелом полушубке, в скрипучих, ярко начищенных сапогах. Точно такие же сапоги были на большом, в полный рост, портрете товарища Сталина, висевшем в кабинете Первого. Волей-неволей вытянешься перед таким в струнку, даже если ты простой истопник и вроде бы не к чему тебе выслуживаться.
Впрочем, дедушке, ввиду его незначительной должности и природной дерзости, дозволялось сидеть в присутствии Первого. Мало того - Прохор Самсонович всегда первым подавал ему мягкую тяжелую ладонь нетрудящегося богатыря, справлялся о здоровье, глядел спокойными, с хитринкой, глазами, слезящимися с мороза.
Сильные холода стояли в те времена. Зимы были долгие, снежные, настоящие!
Морозы шпарили под сорок, не то что теперь.
У многих жителей поселка, вздыхал дедушка, сохранилось неправильное впечатление, будто Прохор Самсонович был груб, резок в обращении, во всех делах рубил сплеча, придерживаясь лишь главной линии, указанной сверху, не замечая ни людей, ни их настроений.
Дедушка знал совсем другого Первого - любителя прибауток, частушек, соленых словечек. Иногда Первый нарочно задерживался в райкоме допоздна, разгоняя из кабинетов не в меру службистых инструкторов, чтобы в спокойной обстановке хлопнуть по стаканчику-другому. Выпивали даже в те времена потихоньку, ибо алкоголь, по словам Прохора Самсоновича, уводил массы в религию опьянения вместо конкретного труда на пользу общества и напрочь уничтожал духовные идеалы. Хоронились в чуланчике, где лежали уголь и дрова для растопки печек.
То ли от древесного сочного запаха свежих поленьев, то ли от своей простонародности и открытости Первый после первой же стопки заводил длинную тягучую песню, взятую из таких темных глубин народа, о каких дедушка и не подозревал. Буйный, с проседью, чуб Первого падал ему на глаза, и он небрежно откидывал его ладонью назад.
Дедушка предостерегающе показывал пальцем на дверь, за которой притаился отчаянно смелый любопытный инструкторишка. Услыхал, наверное, звяканье граненых стаканов, подбежал на цыпочках к двери, приложился лохматым морщинистым ухом.
"Дай я поленом его звездану, Прохор Самсоныч!" - громко восклицал дедушка, указывая в сторону двери, и шорохи затихали.
"Нехай подслушивает, зараза этакая. Авось побоится доложить. Он у меня еще дождется, харя подхалимская..." - Первый беспечно махал рукой, будто от мухи отбивался. Затем с минуту с серьезным видом вслушивался в себя - припоминал куплет недопетой песни.
Когда объявили, что умер Сталин, Прохор Самсонович вышел из кабинета в приемную - бледный, покачиваясь на ослабевших ногах, обнял одного только истопника, не обращая внимания на местных начальников, собравшихся в испуганную кучку в ожидании соответствующих моменту распоряжений. Но Прохор Самсонович поначалу ничего не сказал, а только всхлипывал тонко и протяжно, словно заблудившийся в лесу ребенок. Это был даже не плач, а какой-то внутренний писк, вырывающийся наружу из этого огромного человека. И все остальные начальники, сообразив, что вышла негласная директива на слезу прощания, достали свежие носовые платки. Дедушка, поддавшись общему настроению, тоже вытер глаза и шмыгнул для порядочности носом по случаю великого всенародного рыдания.
Но с этого дня Первый уже не засиживался допоздна в кабинете, и весь остальной служилый люд райцентра вздохнул с облегчением.
В рассказах дедушки Первый выглядел всегда добродушным, а порой и забавным.
Однажды Прохор Самсонович, утомленный долгим заседанием, вышел на берег пруда и с таким шумом выпустил газы, что гуси, задремавшие посреди водоема, испуганно загагакали, возмущенно захлопали по воде крыльями. В те времена долгие совещания и заседания были, и важные вопросы районного масштаба на них решались.
- Рванул так рванул! - восхищенно потрясал руками дедушка, и в голосе его слышался оттенок давнего, хотя и с нынешней легкой усмешкой, подобострастия:
вот, мол, какие богатыри жили в наше время. По мнению дедушки, тот давний могучий звук имел истинно бюрократическое происхождение: "Будто вся районная канцелярия в ад провалилась!".
Я спрашивал: а как это дедушка очутился поздним вечером на берегу пруда. Рыбу, что ли, ловил?
Пояснение сделала бабушка. Оказывается, в те дни он косил для райкомовских лошадей сено и половину накошенного пропивал. Так и просыпался вечерами в сумерках: то на берегу пруда, то в лесополосе, а то милиция где-нибудь возле чайной подберет.
- Меня, райкомовского человека, никакая милиция забирать не смела! -Дедушка стучал кулаком по столу, приосанивался, гордо распрямлялся. Она, милиция родимая, домой меня доставляла, чин по чину, в постель укладывала. Везут меня, бывало, на милицейской рессорной бричке, придерживают аккуратно, а я шумлю как попало: милиция, милиция, дайте похмелиться...
- Грешник, грешник! - крестилась бабушка, глядя на угол, увешанный иконами, где под тлеющей лампадкой сидел на продавленном диване дедушка. Диван, между прочим, был кожаный, райкомовский, на нем когда-то сам Первый сиживал. Когда в шестьдесят втором году район расформировали, дедушка успел стащить домой этот диван.
Сидя на диване, дедушка, особенно когда подвыпьет, готов с утра до вечера рассказывать о своей бывшей райкомовской службе, о том, как вывозил начальство разных рангов на берег Красивой Мечи, варил уху, студил водку в ледяном роднике. Он же, дедушка, затыкал всех за пояс, когда разгорался спор о "сурьезной" политике.
Бабушка глядела на него, кивала седой печальной головой: как был трепачом, так и остался. А когда дедушка заявлял, что коммунизм так вот запросто, с наскока не построить, потому что сволочь-человек не желает перевоспитываться и меняться к лучшему, перепуганная бабушка затыкала уши и убегала в чулан. Ей казалось, что сейчас в дом войдут строгие молчаливые люди, арестуют дедушку, выведут во двор и расстреляют возле покосившегося курятника.
Новые деньги
В те годы часто звучала песня про мадьярку, которая вышла на берег Дуная и бросила в воду цветок.
Я все думал, почему она оказалась возле реки совсем одна - без кавалера, без подруги? Постепенно в моем воображении возникла далекая девушка. Быть может, для меня она бросила с крутого обрыва темную розу, закачавшуюся на серебристых вечерних волнах? Люди увидели цветок, знак неразделенной любви, и присоединили к нему другие цветы. Получился венок, украсивший реку, и песня получилась хорошая.
Я готов был слушать ее бесконечно, видел будто наяву голубую в сумерках реку, смуглую красавицу с венком на голове. Песня кончалась, и лицо девушки меркло, расплывались яркие пятна народного костюма.
- А когда мальчик будет петь? - спрашивает ослепший дедушка, догадываясь каким-то образом, что я уселся возле репродуктора. - Этот самый, из Италии?
Лабертино!..
Бабушка, услыхав наш разговор, выходила из-за печки, умильно складывала на груди ладони, качала головой:
- Ах, этот Лабертино! Как он поет... Голос ручейком бежит. Про маму дюже переживательная песня. Я всегда плачу на эту песню...
Когда по радио пел Робертино, в доме умолкали все разговоры. Бабушка, прослушав песню, подходила ко мне, разглядывала меня с нежностью и необычным вниманием, будто перед ней сидел живой Робертино. Дедушка, если был неподалеку, клал на мою голову тяжелую, пахнущую табаком ладонь.
Последняя мечта
Рассказы
Полынные веники
Первый
Новые деньги
Активист
Полынные веники
В конце пятидесятых в нашем поселке ни клочка асфальта... В космосе летают две симпатичные собаки - Белка и Стрелка. На уроках Василиса Авдеевна каждый день напоминает нам о коммунизме. При этом ее свирепое по обыкновению лицо принимает какое-то плаксивое выражение.
Я - ученик второго класса, хилый и слабый. Плохо ем, мучаюсь бессонницей, но не болею, и помаленьку расту. Мечтаю о тех временах, когда у каждого школьника будет свой персональный летательный аппарат, вроде вертолета. Другой транспорт в осеннюю распутицу здесь не пройдет.
Ночью долго не могу заснуть, а утром неохота вставать. На завтрак отварная картошка с рыбьим жиром, всегда почему-то подванивающий керосином чай вприкуску с обломком серого сахара. На месте свежего скола сахар белый как снег. Кладу в рот кусок сахара, процеживаю сквозь него теплый чай.
Надеваю телогрейку, шапку, резиновые сапоги. В сапогах теплые войлочные стельки - бабушка еще с вечера просушила их на печке. На улице темно - то ли трансформатор сгорел, то ли поломка на Сергиевской ГЭС, построенной года четыре назад на Красивой Мече. Из низких, слабо различимых туч, нависших над выгоном, сеется бесконечными каплями вот уже третью неделю подряд холодный дождь. Под ногами чавкает сплошная серебрящаяся грязь. Шлепаю по ней без разбора, страясь не ухнуть в глубокую колею. Жидкая грязь стекает по голенищам, неприятным холодом проползает под пятку - прорвал недавно сапог гвоздем, но дома никому не говорю, иначе взбучка.
Навстречу медленно идет мужчина, несет на плечах мальчонку лет четырех. Дядька оскользается, балансирует, но не падает.
- Не хочу в детский сад, хочу дома сидеть, с бабушкой! - хнычет мальчуган.
- Нельзя с бабушкой... - устало пыхтит отец. - Болеет она...
Мне тоже не хочется идти в школу, хотя в классах тепло и Василиса Авдеевна рассказывает про коммунизм. Мне хочется вернуться домой, лечь на постель и спать, спать, слыша сквозь сон, как бабушка хлопочет возле печки. И стихотворение Пушкина не выучил. Помню только первую строчку:
Унылая пора! очей очарованье... Кстати, почему Пушкин ни одной строчки не посвятил великой русской грязи, которая, словно болото, каждую осень засасывает, угнетает душу черноземного человека? При коммунизме все дороги будут асфальтированы, говорит учительница. А Пушкина ссылали на Кавказ. Я видел картинку: море, пальмы, горы с белоснежными шапками на горизонте...
Издалека слышатся крики уборщицы тети Моти. Остановилась на выскобленном пороге: маленькая, в плюшевой жакетке, в кирзовых мужских сапогах.
- Куды претя?.. Показывайтя ноги!.. - командует старушонка. Короткая сухощавая рука, болтающаяся в широком рукаве, словно шлагбаум, загораживает вход в темный коридорчик. Даже мне, как соседу, нет никаких поблажек. Обмыв сапоги в корыте, пошаркав по ним обтрепанным полынным веником, я хотел проскочить в школу, но не тут-то было:
- Куды?.. - визжит так, что больно в ушах. - Тама, на подошвах, грязь осталася... Ишь, какой прыткай. Оттирай лутчи!..
Вода в корытах бурая от взмученной грязи, бурлит от покрасневших детских рук, тщательно отмывающих сапоги.
Тетя Мотя дает команду: сменить воду!
Вместе с другими мальчишками таскаем чистую воду из колодца. Звякает на барабане колодезная цепь. Хнычет какой-то первоклашка: залили ледяную воду в сапог. Одно ведро упустили, упало на дно. Тетя Мотя ругается: неудельные, безрукие! Опять придется звать истопника Перфилыча. У Перфилыча в кладовке есть "кошка" - штуковина, вроде морского якоря. "Кошка" привязана к веревке, и ею можно подцепить за дужку ведро, лежащее на дне.
- Подымай копыта! живея!.. - Дотошно разглядев мои подошвы, тетя Мотя заставляет еще раз вытереть их о груду полынных веников, лежащих внавал у порога, затем о влажную тряпку, расстеленную в темном коридорчике, и еще раз о чистый сухой половик у входа в школьный коридор. Здесь тепло.
Через горячие батареи отопления доносится отдаленное звяканье - Перфилыч шевелит топку. На стеклах окон крупные капли отпотелой влаги. На подоконниках две зажженные керосиновые лампы. Обе мигают желтыми коптящими языками пламени
- мальчишки бегают по коридору, вопят звонкими голосами. Скоро придет тетя Мотя, начнет щелкать их по стриженым затылкам сломанной указкой, затем даст звонок на первый урок.
Троечник... Смирился с этим. Иногда четверка по чтению. Василиса Авдеевна меня недолюбливает из-за давнего своего доноса, который она в 37 году написала на дедушку. Но дедушка и сам отчасти виноват. Будучи выпивши, он сравнил шерсть овцы, которую увидел в торговых рядах, с шевелюрой Карла Маркса: "Такая же, идол, лохматая...". Василиса Авдеевна, будучи старательной комсомолкой, некстати очутилась рядом и, вернувшись домой, сочинила соответствующий документ. К счастью, он попал в руки первого секретаря райкома Прохора Самсоновича, который хорошо знал дедушку и неоднократно с ним выпивал. Да и сам дедушка в то время был непростой человек - истопник и конюх райкома партии! Без лишних разговоров Прохор Самсонович взял да и порвал документ на глазах удивленного энкаведешника: помалкивай!..
Василиса Авдеевна писала выше - в область и в Москву. Приезжали специальные люди, разбирались. Прохор Самсонович сумел выгородить своего верного конюха. А всего на счету Василисы Авдеевны было то ли пять, то ли семь посаженных человек. С дедушкой номер не прошел, и учительница его возненавидела. Часть ее ненависти перенеслась на меня. Иногда возьмет да щелкнет по лбу: не спи!..
Недавно принесла "Пионерскую правду" со статьей про кулаков Титовых, которые убили лет двадцать пять назад пионера из обреза двустволки. Читала вслух, злорадно на меня поглядывала. На переменах ребята дразнили меня, показывали пальцами - "кулак"! Напрасно я говорил, что мой дедушка одним из первых вступил в колхоз. Маленькая месть учительницы состоялась.
Рассказал дедушке, а тот лишь мрачно махнул рукой: Бог с ней...
Зато другой старик, Пал Иваныч, так и подпрыгнул на лавке: почему мы разрешаем негодяям разного сорта влиять на ход истории?..
И опять они заспорили.
...Сижу на уроках, жду звонка. Время тетя Мотя определяет по старинным ходикам, затем звонит в медный колокольчик. На покосившемся шкафу пыльный глобус с прогрызенным боком. Вместо Северной Америки - дыра. Так им и надо, капиталистам! Глобус старинный, дореволюционный. Василиса Авдеевна хотела его выбросить, но директор из большой школы запретил - будем открывать музей!
На стене плакат - профили четырех вождей: Маркс - Энгельс - Ленин Сталин.
Василиса Авдеевна торопит истопника Перфилыча - снимай скорее плакат, потому что культ личности Сталина разоблачен. А Перфилыч то пьян, то лестницу никак не найдет. А учительница на уроках хвалит "дорогого Никиту Сергеевича", который строит коммунизм.
Отсидев четыре урока, бреду домой. Днем в поселке также серо и неуютно. Все та же грязь. Мелкий дождик не унимается. За окнами детского сада недружные писклявые голоса - малыши разучивают песни про счастливых октябрят, готовятся к праздничному утреннику.
Дома еще в сенях слышу голоса стариков, спорящих о чем-то. Дедушка и Пал Иваныч. Опять, наверное, выпили. Как выпьют, так начинают ругать власть. А бабушка пугается, пытается их урезонить: тише вы, окаянные, пасодють!
- Отомщу за всю Россию! - визгливо кричит Пал Иваныч, герой гражданской войны.
Захожу в комнату, заполненную махорочным дымом. Никто меня не замечает. Снимаю грязные сапоги, переобуваюсь в самодельные войлочные тапки, которые смастерил дедушка.
Бабушка выходит из чулана с ведром месива - для поросенка.
Старики сидят за столом в грязных сапогах. Грязь килограммами облепила резину, высыхает. Отваливается серыми комками на пол.
Дедушка облокотился на клеенку. Он плачет. Слезы неспешно падают на клеенчатую поверхность. Это означает, что выпил он сегодня изрядно. На столе капуста в миске, несколько вареных картофелин. И две бутылки. Одна порожняя, другая только начата. Дедушка жалеет собачек - Белку и Стрелку. Сегодня утром передали по радио, что они "за науку" сгорели в космосе. Сидели себе в спутнике, тявкали, колбасу сушеную ели, а спутник возьми да и сгори во время спуска на Землю.
На дощатой перегородке вырезка из газеты, прибитая маленьким ржавым гвоздем, - Белка и Стрелка.
- Дьявол с ними! - восклицает Пал Иваныч. - Мало ли собак бегает у нас по деревне?
- Все равно жалко... - Дедушка берет свой стаканчик. Они чокаются, выпивают, заедают квашеной капустой.
Я пристраиваюсь на уголке стола, бабушка подает тарелку щей. Горячие, только с печки.
В комнате душно, воняет самогонкой. На плите кипит чугун с очистками - ужин для поросенка.
- Хватит кипятить месиво! - ворчит дедушка. - Вынеси чугун в сени очистки сами упарятся.
Постные щи с ломтем черного хлеба кажутся вкусными. Странно: полдня продремал в школе, а есть все равно хочется!
Бабушка сходила в сарай, покормила поросенка, возвратилась с пустым ведром, воняющим кислым хлебом. Ругает "старых пьяниц". Те, в свою очередь, не обращают на нее внимания. Старики поссорились. Пал Иваныч обозвал дедушку "Рыковым" - за его бородку, а дедушка в отместку провеличал Пал Иваныча "Троцким". Вот-вот подерутся, и мне опять придется их разнимать. Бабушка держит наготове обтрепанный полынный веник.
- Отбереть Хрушшов поросенка! - причитает бабушка, усаживаясь в свой любимый уголок за печкой. - Вон какие громадные налоги наложил на яблони.
- Весь сад спилю под корень! - горячится дедушка. - И поросенка зарежу без всяких налогов...
- Из сельсовета на прошлой неделе приходили, записали и про яблони, и про поросенка, - всхлипывает бабушка. - Никуды таперича не денимси...
Пал Иваныч грохает жилистым кулаком об стол. Капуста разлетается по всей клеенке: не за это он, старый большевик, боролся! Он, Пал Иваныч, еще повоюет за настоящую советскую Россию. Надо, чтобы Советы правили, а не отдельные самодуры.
- Молчи, Павлушка! Молчи! - останавливает его бабушка. - Аль мало тебе было Колымы?
За невыученное стихотворение Василиса Авдеевна вполне законно поставила мне двойку. Завтра снова спросит. Если не выучу - вторую двойку поставит.
Беру с полки томик Пушкина.
- Почитай вслух! - просит дедушка. - Только не про осень. Она и без стихов надоела.
- Давай, шпарь... - поддакивает запьяневший Пал Иваныч.
Выбираю первое попавшееся: Что в имени тебе моем?
Оно умрет, как шум печальный
Волны, плеснувшей в берег дальный,
Как звук ночной в лесу глухом.
...Я читаю, оба старика беззвучно плачут.
Бабушка подметает пол. От веника, вместе с пылью, поднимается терпкая горечь.
Дедушка медленно поворачивает голову, вытирает покрасневшие глаза ладонью:
- Напиши, внучок, про нас, дураков, стихотворенье!
- Не лезь к ребенку, пушшай учитца! - Бабушка крестится на полку с учебниками.
Советует мне не обращать внимания на стариков: пьяные, болтают невесть что...
И как только советская власть терпит таких? Собаки в космосе летают, а у этих антихристов одна забота - раздобыть чекушку да поругать за глаза всех на свете начальников.
Пал Иваныч возражает: что такое космос - чепуха! Обыкновенная темнота.
Дедушка берет недоплетенную кошелку, заправляет в нее свежий лозиновый прут.
Таких прутьев у него целый пучок. Вчера срезал на задах огородов. Прутья терпко пахнут зеленой корой, духовитым осенним соком. Дедушка изрядно выпивши, однако пальцы его работают как бы сами собой, и кошелка тоже плетется сама.
Бабушка обхватывает булькающий чугун тряпкой и, задыхаясь от тяжести, несет его в сени.
Старики не обращают на нее внимания. Но вот дедушка огляделся, отложил на время кошелку, раскурил цигарку, заправленную крепчайшим самосадом.
- Наконец-то вынесла эти чертовы очистки! - облегченно вздыхает он. А то совсем дышать было нечем...
Дым от самосада такой резкий, что у меня начинают слезиться глаза. За окном смеркается короткий осенний день, строчек стихотворения не разобрать. Надо дожидаться, когда дедушка разожжет лампу.
Бабушка поторапливает: зажигай лампу, старый пень! Да не кури - дите Пушкина учит!
Пал Иваныч многозначительно поднимает указательный, изуродованный во время пыток палец.
- Пушкин, товарищи, это душа России! Зачем ему писать про нашу грязь и наши уродства, ежели он гений?
Я смотрю на едва различимую фотографию Белки и Стрелки и думаю о том, что когда-нибудь в космос пошлют школьника и вдруг этим школьником страшно подумать! - окажусь я?..
Дедушка пинает полынный веник. Говорит бабушке, чтобы взяла березовых в сарае.
От березы и запах приятнее, и метут они лучше. Встает, поправляет на стене вырезку с портретами собак - жалко! А ежели человек сгорит, еще жальчее будет...
От едкого дыма махорки, от пыли, поднятой полынным веником, слезы сами собой начинают капать из моих глаз на страницы книги с почти неразличимыми строчками стихов.
Пал Иваныч, опустивший было голову на стол и задремавший, с липким звуком отдирает от клеенки морщинистую щеку, тупо смотрит на меня выцветшими хмельными глазами.
- Не плачь, юный товарищ! Человек не сгорит ни в каком космосе, ни в какой ядерной войне. Партия не позволит сгореть. Потому что партия настоящая, коль осознала свои ошибки... Я - несгораемый революционер!.. Он стучит себя в гимнастерочную грудь с прилипшими к материи листочками квашеной капусты.
- Забяруть тебя, Павлушка, опять забяруть... - вздыхает бабушка.
- Ничего, авось доживу до новой заварухи! - Пал Иваныч потирает ладони, глаза его воинственно блестят.
Бабушка сама разжигает керосиновую лампу, протирает кухонной тряпкой закопченное ламповое стекло, надевает его осторожно поверх потрескивающего желтого язычка пламени. Стекло попискивает, хрустит в пазах.
- А вот был у нас во время империалистической такой случай... - Дедушка тянется потухшей цигаркой к вершине лампового стекла - вспыхивает вновь зажженный малиновый огонек.
Пал Иваныч, перестав дремать, раскачивается на табуретке и грозит дедушке пальцем, словно заранее хочет сказать: никак не могло быть такого случая!..
Первый
Я знал, отчего у дедушки заболели глаза: долгие годы он топил печки в райкоме, в самом большом и массивном здании нашего поселка. Глаза его стали сохнуть от повседневного жара. Тем не менее, он до конца дней своих гордился, что работал в таком важном учреждении. Тогдашний первый секретарь Прохор Самсонович Зыков здоровался с ним непременно за руку.
Дедушка часто вспоминал хлопотливую райкомовскую жизнь. Иной раз приходилось давать дельные советы самому Прохору Самсоновичу, которого и поныне звал Первым, считая самым умным из всех начальников, которых дедушке доводилось видеть в своей жизни.
Прохор Самсонович, по рассказам дедушки, был тертый калач, умел выкрутиться из любых конфузий. Однажды верный областной чиновник загодя уведомил Первого о том, что в район собирается внезапно нагрянуть важный московский проверяющий аж из самого ЦК. В Москву дошли слухи о том, что в районе ушли под снег многие гектары сахарной свеклы.
Первый старательно подготовился к встрече с грозным инспектором разложил на подоконниках своего кабинета самые отборные корнеплоды и, едва ревизор, хмуря чело, переступил порог, как Прохор Самсонович тут же схватил с подоконника две огромные свеклищи и сунул их гостю под нос, рявкнул, будто с трибуны, солидным сельскохозяйственным басом: вот, мол, какие подарки приносит трудящимся наша земля!
А как хорошо было по утрам в тогдашнем райкоме! В печках трещат дрова - только успевай подкладывать. На стенах коридора играют малиновые отблески топок, накаляется отборный уголь. Пахнет дымом и березовыми дровами. Воздух постепенно прогревается, легкий пахучий ветерок движется по коридорам и комнатам учреждения: то морозным холодком повеет, то прильнет к лицу дымным печным теплом. По времени уже рассвет, а в зимних заиндевелых окнах синяя чернота.
Юркие инструкторы уже тут как тут, стараются показаться друг перед дружкой, и особливо перед начальством: вот, дескать, какие мы старательные, явились на службу раньше положенного. Стало быть, движет нами не холодный дисциплинарный расчет, но служебная душевность.
Бегают из кабинета в кабинет, пошмыгивают легкими подошвами подшитых валенок - кругленькие, в галифе по тогдашней моде, в пиджачках, и уж непременно при галстуках. Райкомовский работник без галстука - ноль без палочки. Бодрые щебечущие голоса полны деловитости и осведомленности во всех районных делах.
Уж ни о чем постороннем не заговорят, упаси Бог включиться в постороннюю тему,
- все больше о том, какое мероприятие следует провести на этой неделе, какую бумагу подготовить по данному вопросу и как этот документ получше показать на областном семинаре. Заодно его в виде обращения ко всем сельхозтруженикам можно спустить в колхозные низы. Такая работа с документом пройдет несомненным идеологическим плюсом.
Шорх-шорх! - размахивают бумажками в нагревающемся коридорном воздухе.
Дзинь-дзинь! - накручивают рукоятки телефонных аппаратов, названивают в колхозы и сельсоветы, требуют строгими неумолимыми голосами - словно ангелы с небес! - беспрекословных данных про надои и привесы, чтобы точнее соображать в дальнейшем линию районной экономической политики. А заодно сведения идеологического характера - почему не работает в сельском клубе кружок балалаечников и какую пьесу в данный момент репетирует драмкружок?
На каждый случай имеет под рукой инструктор нужные данные. Потребует начальник что-нибудь этакое, неожиданное, а уж она тут как тут, в блокнотике трепещет цифрочка!
Нужный народ - инструктора. Без них райком все равно что пруд без рыбок-мальков.
А вот и сам Первый заявляется! Торжественная минута. Стихает излишний шум, усиливается всеобщая деловитость, упорядочивается движение инструкторов по коридорам. Все чаще хлопают двери: хозяин пришел! Не дай Бог, замечание сделает - на неделю настроение испорчено.
Неспешно шагает Прохор Самсонович по чистым крашеным доскам пола.
Широкоплечий, краснолицый с мороза, в заиндевелом полушубке, в скрипучих, ярко начищенных сапогах. Точно такие же сапоги были на большом, в полный рост, портрете товарища Сталина, висевшем в кабинете Первого. Волей-неволей вытянешься перед таким в струнку, даже если ты простой истопник и вроде бы не к чему тебе выслуживаться.
Впрочем, дедушке, ввиду его незначительной должности и природной дерзости, дозволялось сидеть в присутствии Первого. Мало того - Прохор Самсонович всегда первым подавал ему мягкую тяжелую ладонь нетрудящегося богатыря, справлялся о здоровье, глядел спокойными, с хитринкой, глазами, слезящимися с мороза.
Сильные холода стояли в те времена. Зимы были долгие, снежные, настоящие!
Морозы шпарили под сорок, не то что теперь.
У многих жителей поселка, вздыхал дедушка, сохранилось неправильное впечатление, будто Прохор Самсонович был груб, резок в обращении, во всех делах рубил сплеча, придерживаясь лишь главной линии, указанной сверху, не замечая ни людей, ни их настроений.
Дедушка знал совсем другого Первого - любителя прибауток, частушек, соленых словечек. Иногда Первый нарочно задерживался в райкоме допоздна, разгоняя из кабинетов не в меру службистых инструкторов, чтобы в спокойной обстановке хлопнуть по стаканчику-другому. Выпивали даже в те времена потихоньку, ибо алкоголь, по словам Прохора Самсоновича, уводил массы в религию опьянения вместо конкретного труда на пользу общества и напрочь уничтожал духовные идеалы. Хоронились в чуланчике, где лежали уголь и дрова для растопки печек.
То ли от древесного сочного запаха свежих поленьев, то ли от своей простонародности и открытости Первый после первой же стопки заводил длинную тягучую песню, взятую из таких темных глубин народа, о каких дедушка и не подозревал. Буйный, с проседью, чуб Первого падал ему на глаза, и он небрежно откидывал его ладонью назад.
Дедушка предостерегающе показывал пальцем на дверь, за которой притаился отчаянно смелый любопытный инструкторишка. Услыхал, наверное, звяканье граненых стаканов, подбежал на цыпочках к двери, приложился лохматым морщинистым ухом.
"Дай я поленом его звездану, Прохор Самсоныч!" - громко восклицал дедушка, указывая в сторону двери, и шорохи затихали.
"Нехай подслушивает, зараза этакая. Авось побоится доложить. Он у меня еще дождется, харя подхалимская..." - Первый беспечно махал рукой, будто от мухи отбивался. Затем с минуту с серьезным видом вслушивался в себя - припоминал куплет недопетой песни.
Когда объявили, что умер Сталин, Прохор Самсонович вышел из кабинета в приемную - бледный, покачиваясь на ослабевших ногах, обнял одного только истопника, не обращая внимания на местных начальников, собравшихся в испуганную кучку в ожидании соответствующих моменту распоряжений. Но Прохор Самсонович поначалу ничего не сказал, а только всхлипывал тонко и протяжно, словно заблудившийся в лесу ребенок. Это был даже не плач, а какой-то внутренний писк, вырывающийся наружу из этого огромного человека. И все остальные начальники, сообразив, что вышла негласная директива на слезу прощания, достали свежие носовые платки. Дедушка, поддавшись общему настроению, тоже вытер глаза и шмыгнул для порядочности носом по случаю великого всенародного рыдания.
Но с этого дня Первый уже не засиживался допоздна в кабинете, и весь остальной служилый люд райцентра вздохнул с облегчением.
В рассказах дедушки Первый выглядел всегда добродушным, а порой и забавным.
Однажды Прохор Самсонович, утомленный долгим заседанием, вышел на берег пруда и с таким шумом выпустил газы, что гуси, задремавшие посреди водоема, испуганно загагакали, возмущенно захлопали по воде крыльями. В те времена долгие совещания и заседания были, и важные вопросы районного масштаба на них решались.
- Рванул так рванул! - восхищенно потрясал руками дедушка, и в голосе его слышался оттенок давнего, хотя и с нынешней легкой усмешкой, подобострастия:
вот, мол, какие богатыри жили в наше время. По мнению дедушки, тот давний могучий звук имел истинно бюрократическое происхождение: "Будто вся районная канцелярия в ад провалилась!".
Я спрашивал: а как это дедушка очутился поздним вечером на берегу пруда. Рыбу, что ли, ловил?
Пояснение сделала бабушка. Оказывается, в те дни он косил для райкомовских лошадей сено и половину накошенного пропивал. Так и просыпался вечерами в сумерках: то на берегу пруда, то в лесополосе, а то милиция где-нибудь возле чайной подберет.
- Меня, райкомовского человека, никакая милиция забирать не смела! -Дедушка стучал кулаком по столу, приосанивался, гордо распрямлялся. Она, милиция родимая, домой меня доставляла, чин по чину, в постель укладывала. Везут меня, бывало, на милицейской рессорной бричке, придерживают аккуратно, а я шумлю как попало: милиция, милиция, дайте похмелиться...
- Грешник, грешник! - крестилась бабушка, глядя на угол, увешанный иконами, где под тлеющей лампадкой сидел на продавленном диване дедушка. Диван, между прочим, был кожаный, райкомовский, на нем когда-то сам Первый сиживал. Когда в шестьдесят втором году район расформировали, дедушка успел стащить домой этот диван.
Сидя на диване, дедушка, особенно когда подвыпьет, готов с утра до вечера рассказывать о своей бывшей райкомовской службе, о том, как вывозил начальство разных рангов на берег Красивой Мечи, варил уху, студил водку в ледяном роднике. Он же, дедушка, затыкал всех за пояс, когда разгорался спор о "сурьезной" политике.
Бабушка глядела на него, кивала седой печальной головой: как был трепачом, так и остался. А когда дедушка заявлял, что коммунизм так вот запросто, с наскока не построить, потому что сволочь-человек не желает перевоспитываться и меняться к лучшему, перепуганная бабушка затыкала уши и убегала в чулан. Ей казалось, что сейчас в дом войдут строгие молчаливые люди, арестуют дедушку, выведут во двор и расстреляют возле покосившегося курятника.
Новые деньги
В те годы часто звучала песня про мадьярку, которая вышла на берег Дуная и бросила в воду цветок.
Я все думал, почему она оказалась возле реки совсем одна - без кавалера, без подруги? Постепенно в моем воображении возникла далекая девушка. Быть может, для меня она бросила с крутого обрыва темную розу, закачавшуюся на серебристых вечерних волнах? Люди увидели цветок, знак неразделенной любви, и присоединили к нему другие цветы. Получился венок, украсивший реку, и песня получилась хорошая.
Я готов был слушать ее бесконечно, видел будто наяву голубую в сумерках реку, смуглую красавицу с венком на голове. Песня кончалась, и лицо девушки меркло, расплывались яркие пятна народного костюма.
- А когда мальчик будет петь? - спрашивает ослепший дедушка, догадываясь каким-то образом, что я уселся возле репродуктора. - Этот самый, из Италии?
Лабертино!..
Бабушка, услыхав наш разговор, выходила из-за печки, умильно складывала на груди ладони, качала головой:
- Ах, этот Лабертино! Как он поет... Голос ручейком бежит. Про маму дюже переживательная песня. Я всегда плачу на эту песню...
Когда по радио пел Робертино, в доме умолкали все разговоры. Бабушка, прослушав песню, подходила ко мне, разглядывала меня с нежностью и необычным вниманием, будто перед ней сидел живой Робертино. Дедушка, если был неподалеку, клал на мою голову тяжелую, пахнущую табаком ладонь.