- Да мы... - Илья, самый храбрый, шагнул вперед. - Мы боялись побеспокоить... Думали, потревожим, ему хуже будет.
   - Они ду-у-мали! - передразнил старик. - Конечно, человек из-за вас инфаркт схлопотал, а они ду-у-мают! Мысли у них. Хе!
   Он затащил всех на кухню - еле поместились - квартирка у Марка Николаевича была небольшая, хоть и в самом центре: на Садово-Кудринской, вернее, на улице Красина, которая от Садового протекает вниз, к бывшей Тишинке, там ещё теперь супермаркет большущий и дорогой... Так кухня этой самой квартирки была метров пять, не больше, в ней едва помещались допотопный холодильник "Саратов", столик с ободранной рваной клеенкой, две табуретки и мойка со старенькой битой раковиной, а на ней ржавым пятном полоса от подтекавшего крана. Ни вазочки, ни цветочка... и все чашки с краями отбитыми.
   В общем, полное запустение!
   - Марк с вами совсем о себе забыл, - старик перехватил недоуменные взгляды ребят. - Он ведь дневал и ночевал в студии, а дома у него часто и маковой росинки не было: все некогда было холодильник себе загрузить. С этой вашей "Пиковой Дамой"... а! - он в сердцах полоснул рукой. - А вы, разгильдяи, даже не поинтересовались, не надо ль ему чего...
   - Мы в больницу ходили, навещали... - пролепетала Аля.
   Ребята закивали, но не слишком уверенно: только тут поняли, какие ж они гады на самом деле - навещали-то всего раз! Но ведь не объяснишь, как все переволновались за Марка, только и разговоров было: как он и что он, скоро ли появится в студии, будет ли ставить... Они так его побаивались, что думали: уж лучше показаться зверями бесчувственными, чем его хоть чуть потревожить. Смалодушничали - это факт!
   - Значит так, архаровцы! - заявил старик. - Марк сейчас спит. И вы того... двигайтесь. Если не врете и хотите помочь, договоритесь, кто и когда к нему придет, что принесет... А впрочем, все это не нужно. Он вас и на порог не пустит - гордый уж очень... да! - старик крякнул и с удовольствием оглядел ребят. - Так что, господа актеры, по домам, по домам! Скоро ваш разлюбезный Марк Николаевич сам к вам явится. Собственной персоной! Врач сегодня был, сказал, совсем он поправился. Вот как! Так что, готовьтесь встречать. Да, с известием! Знатное известие он вам принесет, скажу я вам...
   Тут Николай Валерьянович приложил палец к губам, оглянулся и заговорщически зашептал.
   - Все просто: в белом плаще с кровавым подбоем шаркающей кавалерийской походкой...
   - ... ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана... звенящим от волнения шепотом подхватил Илья, и все вместе, дружно, улыбаясь как пьяные, прошептали хором, - в крытую колоннаду между двумя крыльями дворца Ирода Великого вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат.
   Глава 2
   НЕВРАСТЕНИЯ
   Он кружил и кружил по городу, всякий раз меняя маршрут, но неизменным оставляя одно - дорогу домой. Она вела по Садовому - по кольцу, исчирканному несметным множеcтвом шин. По кольцу, ловко накинутому петлей. Удавкой! Днем оно надсадно гудит и воет - душит Москву: выхлопы, едкий дым шлейфом из-под колес, - а ночью жжет глаза красными сигналами поворотов. Мчатся, мчатся железные звери, а внутри у них прячутся те, кто вечно спешат. Те, кто прут напролом как стадо от лесного пожара. Только о пожаре они не знают. Они не чуют опасности - просто мчат по кольцу, стряхивая пепел в продуваемое окно. А это Москва горит. Москва!
   Он понимал, что все это бред. Что болен. Что душит его не Садовое душит его запущенный и застарелый невроз. Истерия. И вялость воли. Что те два года, как он начал писать, он не жил. Он начал бояться слова. Понял, что игры со словом опасны. У него не хватает сил... Жизнь, смеясь, опрокинула его на лопатки, и как жук, щелчком сбитый с листка, он беспомощно дрыгал лапками, понимая, что встать не сможет.
   Да, он перестал верить в себя - это так. Понял, что слаб - и это. И уверял себя, что уже полдела - понять, кто ты на самом деле. Но трезвость не помогала, и он старательно долбал и долбал себя - прямо в темечко, как волшебный Петушок в сказке Пушкина. Он был и Петушком и Додоном одновременно: губящий и гибнущий в едином обличье. Хорош персонаж!
   Ах, Миколка!
   Михаил Валентинович Летов. А Микол - это в честь Николки из "Дней Турбиных" - мама придумала! Имя-то какое красивое... А он... Три года проучился в Бауманском - вышибли за участие в концерте памяти Галича играл на гитаре, пел. Армия как болезнь, как тяжелое поражение мозга... и как не свихнулся - не ясно. Стихи помогали. Он твердил их - любимые! - про себя, впаивая в ритм душу, удерживая сознание на краю паники, у кромки абсурда. Ритм стиха стал его мускулом и душа окрепла.
   Вернулся из армии - мать заболела. Парализовало - инсульт. Сиделка была нужна: в дом престарелых он маму отдавать не хотел, а возле неё весь день не просидишь - зарабатывать нужно. Работал, где придется и как придется. Маляром, рабочим сцены, потом при маклере одном пристроился документы нужные собирал, квартиры бегал показывал... Но все свободное время пропадал по театрам. Странное это высвеченное пространство - сцена, где двигаются, и дышат, и произносят слова, и молчат, - оно притягивало его. Дневал и ночевал на Бронной у Эфроса, слушал капризный голос простуженной феи - Ольги Яковлевой... Реальность: деньги, карьера, семья нет, это не для него! Пусто. Скучно. Темно...
   Умерла мама. Он со второго захода поступил в ГИТИС на режиссерский. Без взяток, без связей - талант! Пять лет полыхнули кометой. Молодость, розыгрыши, капустники, ночи в сигаретном дыму... Голуби ворковали на чердаках Арбата, где сиживали с актрисами и пили вино. Девушки льнули к нему. Он был строен, красив - хоть и невысок ростом. И часто шальные веселые искры загорались в глазах - он и впрямь был шальной. Безрассудный. И жадный. Ему мало было той реальности, с которой приходилось мириться, он ждал: рано или поздно приоткроется дверца и тогда...
   Что за дверца, которая так манила его, что за детские игры, которых он не изжил... Что ж, выходит так и остался ребенком? Пожалуй что так. Только об этом никто не догадывался - он берег свое одиночество. Он верил в чудо... и ждал.
   "Почему ты бросил меня, мой город? Почему ты теперь не живой? Или это я не живой? Я..."
   Да, теперь, чуть оправившись, и выбравшись из больницы, он твердо знал это. Язву-то подлатали, тело выдюжило, а душа...
   Москва давно приворожила его. Заразила тягой к несбыточному, как и многих, многих других, кого пробудила она - поэтов, художников, ответивших на её зов на языке своих совершенных творений. Мирискуссники, символисты, Булгаков - те, что жили в ней, те, что вплетали неповторимый узор своих помыслов в священную ткань - ткань жизни... И город жил и дышал под этим невидимым покрывалом, и тот, чье дыхание попадало в такт, становился избранным. Неофитом. Он выпадал из торопливой скороговорки будней, сметанных на скорую руку, и прорывался в иное пространство - живое, тайное, где нет ничего невозможного.
   Это выпадение - сущее чудо, - Микол понимал... И это чудо подарила ему Москва, точнее одна прогулка.
   Он вышел тогда со Спиридоновки к Патриаршему - пруд горел, зажженный огнями ночных фонарей. Золотилась листва и дышала под ветром, стоял август, терпкий, щедрый, живой... Чей-то говор, смех, музыка - переборы гитары в бликах света, жаркий шепот ... и неожиданное как удар, осиянное звездами небо. Он брел под липами, а потом запрокинул голову и увидел его - это небо. И что-то дрогнуло в нем.
   Он потом про себя называл этот миг посвящением. Точно кто-то невидимый поднял его над землей, тряхнул хорошенько, и он, до того незрячий, бесчувственный, вдруг очнулся, прозрел... Жизнь обрушилась на него, словно свод небес опрокинулся и обнял его - живой! Это была доселе ему незнакомая жизнь, а мир - его мир, мир забот и привычных радостей, разом отхлынул прочь. Жизнь сразу стала родной, и целовала его, как блудного сына, вернувшегося домой. Тот мир, который он не увидел - нет! - но который почувствовал, мир невозможного с точки зрения житейской логики - этот мир в ту ночь поманил его, приоткрылся ему и приподнял над землей. Над житейским. Над суетным. Но КАК это случилось и ЧТО на самом деле случилось с ним, Микол объяснить бы не смог.
   Он просто увидел улыбку Небес. Отблески рая.
   Было ему тогда двадцать пять. Болтался по Москве после армии. Мама ещё жила...
   Вот тогда-то он понял, что только в театре сумеет передать людям то, что пережил. Только театр, - думал он, - может показать людям чудо. Он прямо-таки заболел этим - повести за собой, разжечь в душах огонь, который опалил его самого. Небесный огонь. Он крестился. Поступил в ГИТИС. И до поры не предполагал, что тайна небес и театр - две вещи несовместные...
   До выпуска на его счету было два спектакля, поставленных на учебной сцене. "Сон в летнюю ночь" и "Прошлым летом в Чулимске". Шекспир и Вампилов. О нем тогда сразу заговорили. А он качался между мальчишеской безрассудной верой в чудесное и страхом утратить её. Потерять почву под ногами. Он качался, потому что хорошо чувствовал время. Начало девяностых... Время, которое можно было пережить только в состоянии алкогольной амнезии, потому что оно призывало к трезвости. Не впишешься в новую колею - пропадешь! Рынок или забвение.
   Он относился к жизни, как к ожиданию праздника. Сегодня - не в счет, все произойдет завтра. Завтра о нем заговорят, он увидит сияющие глаза людей, выходящих после спектакля. Его спектакля! Премьера станет событием. Но даже не это важно: он верил, что сможет помочь им - этим замордованным людям, которым выпало биться за выживание в своем проседающем времени. Он хотел, чтобы спектакль омыл им души, словно живой водой, чтоб очнулись, проснулись, поверили: красота жива! Она внутри нас. И у каждого свой путь к ней. А чудеса... они рядом.
   Два года мыкался, обивая пороги театров, пока не получил места режиссера-стажера в одном не слишком приметном и не весьма избалованном вниманием критики. Его молодой азарт с налету пробил застойные испарения застарелых склок и амбиций. Пробил и увяз. И ряска сомкнулась над ним. Его не приняли - раздражал. Перезрелая прима дернулась было подцепить на крючок свежую плоть - не дался. Нажил врагов. Не скис. И, что ни день, убеждал руководство поставить Булгакова. Он был с юности болен Булгаковым. Однако, этот автор требовал сметы - на копейки его не поставишь. Прошли блаженные времена государственного финансирования - теперь спонсоров ищем сами, говорили ему. Хочешь ставить - ищи! А пока доводи до ума второй актерский состав во французской кассовой мелодраме. Три действующих лица при минимуме затрат - это то, что мы себе можем позволить. То, на что пойдет зритель. Верняк!
   Он маялся, мучился - уж больно противно! Был невнимателен к людям часто пропускал мимо ушей то, что ему говорили. Молчал о своем. А вот этого ему простить не могли! Если свой - рви тельняшку! Душу изволь наизнанку вывернуть. А не хочешь - значит человек ты не театральный, доверия не достойный, а попросту говоря - чужак!
   Три-четыре романа с актрисами измотали и издергали душу. Он устал. Женился. Быстро понял, что зря. Ей не он - ей прописка была нужна, без прописки в театр не брали. Она в Москву из Липецка сорвалась, гибла там от тоски, о славе мечтала... Еще волосы были такие густые и мягкие у неё чистый шелк! И глаза всегда удивленные. Только она - Люба-Любаня - совсем чужой оказалась. Жить ей хотелось. А под словом этим загадочным - "жизнь" ей представлялось гулянье, тряпки, шум, гром, кабаки и подарки. И быстро она поняла, что с Миколом такой жизни не будет. Ускакала с одним журналистом, идущим в гору, от него к прозаику одному... Он потосковал - и привык. Потом оправился, перечеркнул и решил, что песня эта - женитьба - не про него. Наигрался - и будет! Видно создан таким - бобылем...
   За семь лет сделал две самостоятельные работы в других театрах. Правда, не слишком удачные. Не его... Он не любил тусовок - не хотел размениваться на пустой треп за рюмкой в кабаке СТД или где-то, куда позовут мутноглазые парни с туго набитыми кошельками - те, которым было ещё в диковинку общаться с элитой: слово "режиссер" почему-то для некоторых доныне звучало гордо... Знал: без тусовок ты нуль, никто, твое имя не на слуху, тебя никто не видит, не знает, - и все-таки избегал их...
   Он сделал свой выбор: наплевал на правила игры и принялся ваять свою душу. Это была строго выверенная система запретов, когда все было подчинено одному - совершенствованию умения мыслить и чувствовать. Он решил не плыть по течению - нырнул на глубину, пристроился там, под корягой и затих. Ему было тошно. Что-то внутри свербело, сосало, тянуло, нашептывая: все не то и не так! Не твое это - не твой путь, не твой мир... Жди и терпи - и твое подаст весть о себе...
   И Микол ждал и терпел. И не раз его выручала природная брезгливость, когда другие, потеряв кормушку: командировки от ВТО, разовые театральные постановки в глубинке и всяческие приработки, безотказно пополнявшие кошелек в блаженное время застоя, либо пускались во все тяжкие, ублажая бандитов, либо уходили в запой, поставив на себе крест, либо тихо существовали, сдав квартиру... Шли на многое: устраивали театр на дому - а попросту пьяные костюмированные оргии на квартирах, актрис возили на дачи... и получали круглые суммы на вожделенный спектакль. Он избежал этих искусов, потому что был не тщеславен и не связан семьей, которую, хочешь не хочешь - корми! Ему мало требовалось. И с недоумением, от которого что-то холодело внутри, глядел, как люди, которых громко на всех углах обзывали элитой, мутировали на глазах...
   Он старался не скурвиться. Сидел без работы. И ночами бродил по Москве. Он пытался вспомнить, вновь ощутить в себе то зыбкое, то странное состояние духа, с которого все началось.
   Ах, Мико-о-олка! - тянули зазывное "о" актриски, - чего ты ходишь смурной такой?! Это ж тиятр, друг милый, удовольствие по нашим временам дорогое - за него надо платить! А ты не боись - потом в баньку сходишь, отмоешься... а деньжат на постановку - глядь! - и нароешь. Вон Ванька Шутов - актеришко захудаленький был, а с нужными людьми поварился, так знаешь, кто он теперь? Про-дю-сер! Фильмы крутейшие финансирует - а это вам не козявки кушать!
   И тем яростнее он мечтал воссоздать красоту на сцене - застолбить свое чудо, как участок земли на Клондайке. Он хотел увести своих зрителей в потайной ход, спрятанный за холстом, на котором нарисован очаг в каморке папы Карло. Он хотел этого, потому что ему было жаль своих зрителей - жаль людей. Им было плохо. У них были скорбные лица и измученные глаза. А он любил их. Хоть не признавался в этом даже себе самому. Он вообще от многого в жизни старался отгородиться, укрыться, потому что наивно верил, что так сохранит свою веру в чудо. Свое незнаемое. Потому что, в сущности, он и был Буратино. Самый настоящий, только живой.
   Но не мог он, не мог смириться с бездействием! Чары великого города с юности пробудили в нем жажду неведомого: пойди туда, не знаю, куда, найди то, не знаю, что... Вот и шел, и искал. Вел дневник. Жил отшельником. И внезапно слово ожило в нем.
   Дожил, дождался - вот оно!
   Он пропал! Он начал писать.
   И откуда взялось это: вдруг зажжется в сознании, полыхнет, шевельнется в душе, и - разом - из ниоткуда, из пустоты вспыхнет в мозгу история, какая-то сценка, деталь... И столько в ней смысла ещё непонятного, скрытого! Но он проявляется - этот смысл, он растет и заслоняет реальность, и все, чем живет нормальный жизнерадостный человек, становится скучным, пресным, пустым, и только эта непрошенная история, что оживает и ширится на глазах, - всего на свете важней... Вот появляется персонаж, которого он научит произносить слова, одеваться, шляться по городу, влюбляться, ругаться, шутить, за ним другой, третий... Они начинают творить, что хотят, своевольничают и вырываются на свободу. Он спорит с ними, ищет им оправданий, злится, радуется... они увертываются, прыгают в кибитку, он подхватывает вожжи - и с уханьем, с гиканьем по ухабам и косогорам мчатся они, скачут так, что дух захватывает и лучше этой бешеной гонки нет ничего!
   Он понял: только эта неясным образом рожденная им реальность настоящая, все иное - мираж, наваждение, суета... Жизнь обыденная утратила для него вкус и цвет, жизнь, проявленная на бумаге, дарила ни с чем не сравнимые минуты наслаждения и восторга.
   Он взлетел как листок, оборвавшийся с ветки, взлетел вместо того, чтоб упасть. Взлетел, чтобы поселиться среди бульваров, набережных, двориков и садов, чтобы впитать в себя дух старого города, которому было ведомо столько тайн... Он дышал им и пыльными корешками книг, взятых из библиотеки. Читал запоем. Слушал Москву. И писал.
   Только теперь, отгородившись от мира листом бумаги, он стал свободен. Смета, спонсоры, кассовость - все это не для него! Он не бросил театр бросать по сути-то было и нечего - ведь в штате нигде не числился, на службе не состоял. Полгода ему позванивали: актрисы, приятели, однокурсники, которые ваяли спектакли по городам и весям, - из всех лишь один Мирон зацепился в Москве - частная антреприза. Что ж, этот, ещё учась в институте, умел устраиваться... Ну и Бог ему в помощь, - кивал Микол, только вся эта круговерть больше его не касается.
   Смысла в ней нет. Нету смысла!
   На одном дыхании, не отрываясь от письменного стола за две недели написал сказку. Умную, грустную сказку о Москве. Это была дань любимому с юных лет жанру фэнтези, сотворение своего мира, в котором вольготно дышится... Отдышался, перечел и понял - живая! И, отложив её в стол, чтобы вызрела, начал писать роман.
   Полгода писал. Кровью. О человеке, который принес себя в жертву. Но не погиб. Чудом. Собственно, это был о чуде роман. Микол хотел сказать, что это самое чудо по сей день творится у всех на глазах. Он видел, он знал...
   Так сросся с романом, что от боли, рвавшей шкуру героя, сам стонал. Выл. Не в голос, конечно, - про себя. Душа так болела, как прежде и представить не мог. Но вынырнуть из романа, пойти в мир, к людям - это было смерти подобно! Пока в нем сидел этот нож - роман, который он сам в рваной ране теребил, поворачивал, ни о чем, ни о ком он думать не мог - только что есть сил натягивал вожжи, чтоб кибитку не занесло. Потому что лошади мчали, не разбирая пути, в ночи, без огней...
   Он вынырнул из этой бешеной гонки к началу апреля. В воздухе свежесть, талый снег под ногами хлюпает, ветер рвется, играет - шалый, дурной! Кажется, мир радовался вместе с ним, вместе праздновали они победу: кончено, наконец, последняя точка, финал!
   Дальше что? Отксерил, понес по издательствам. Слава Богу, не нужно было ломать голову, где достать денег - оставалась заначка от мамы, на которую эти полгода существовал. Да ещё зимой, перед Новым годом приятель помог с хлебной халтурой - ставить утренники. Дед Мороз, Снегурочка, два притопа, три прихлопа... Сварганил три штуки, подзаработал на хлеб без масла - до лета должно хватить, если жить экономно... А ему и не привыкать, много ли надо: сигареты, чай, кофе, хлеб, колбаса, да суп быстрого приготовления - полный комплект, чтобы испортить желудок! Так и случилось: под осень слег с язвой, а все лето подрабатывал на рынке грузчиком и названивал в издательства - что с романом? Говорили: роман любопытный, только ни в одну готовую серию не ложится - так что, успехов вам... Правда, успехов Миколу в одном месте всего пожелали, а в других говорили коротко, зло, точно он у них рукопись своровал: "Не пойдет!" - и хлопали трубку.
   Горькие подозрения отравой полезли в душу: а что если вся эта новая жизнь - самообман, нет у него никакого дара, одна только блажь графоманская? Если правы эти в издательствах, которых он так разозлил, то лучшее, что можно сделать - это раздолбать молотком печатную машинку и останки швырнуть в окно!
   Его спас случай: зашел приятель Мирон, с которым не виделись года два. Просто так зашел - посидеть, выпить... Разговорились, принялись старое ворошить, за жизнь толковать: кто, да где, да что?.. Микол обмолвился спьяну, - они чуток перебрали, а пить он отвык, - мол, сказку наваял про подземный город, про любопытного мальчика и странноватое трогательное существо, с которым тот подружился... Мирон затряс головой: где-то читал, мол, издательство "Слово" объявило конкурс, им как раз сказки требуются, срочно хватай свою и неси!
   Он оставил Микола в полном раздрызге: тот ворочался на диване всю ночь и прикидывал: нести - не нести? Если на конкурсе он провалится, тогда кончено, никаких путей уж нет для него ни вперед, ни назад...
   Наутро умылся, чаю напился крепкого, рукопись уложил в папочку и понес. Конкурс был анонимный - проходил под девизом. Он выбрал девизом название повести Гофмана: "Золотой горшок". Папочку у него отобрали, зарегистрировали и сказали, что результаты будут известны к весне.
   Что ж, - думал, - на премию я и не претендую, но по крайней мере понятно будет, что со мной за история и куда меня завела... Люди там в комиссии сидят не случайные, в прозе уж конечно кое-что понимают - вот и пускай решают судьбу, а пока нельзя и мечтать...
   А что ж тогда делать, скажите на милость, а? Вон Михаил Афанасьевич он тоже мечтал. Сомневался сначала, боялся, не верил... а все ж таки говорил себе: "Ничем иным я быть не могу, я могу быть одним - писателем." Ну, а он, Микол, что же? И он, и он...
   Шла поздняя осень. Листья уже смело. Он бродил по голым бульварам, подняв воротник, и ждал... знал ли, понимал ли, чего? Не знал, но верил, догадывался: все, что с ним, не случайно; раз доверили ему дар, не бросят его... Что-то вот-вот случится и непременно хорошее! Примут роман, его не могут не взять, - если он не живой, что ж живое тогда?.. А особенно хотелось ему, чтоб раздался телефонный звонок, а ещё лучше прямо бы в дверь позвонили и вошли к нему, сели на стул посреди пустой комнаты, - кроме кушетки и столика, на котором он печатал и ел, мебели у Микола в комнате не было - мебель он распродал, а старинный буфет бывшая жена увезла, - сели бы и сказали: "Хороший у вас роман. Хорошо бы по нему инсценировочку сделать!" Понятно, что в мечтах нежданный гость приходил к нему из театра, и Миколин герой из стопки страниц перешагивал прямо на сцену...
   Ах, Миколка! Не мог он, не мог отделить себя от кумира - Михаила Булгакова, своего бессмертного тезки, который, как видно, невидимкой однажды гуляючи по Москве, ненароком пересек ему путь, углядел в нем нечто особенное, тронул что-то в душе его, что-то там подцепил в ней, поворошил... и пропал Микол! Сгинул. Кончился. Все простое, понятное, человеческое куда-то ухнуло в нем и одно только слово с тех пор жгло его, трогало, волновало, и болезненная эта однобокая страсть неминуемо повлекла его к гибели.
   Вы, добрый читатель, спросите: зачем же сразу и к гибели? А как же иначе? Что ещё по-вашему может ждать человека, если он не ест, не пьет, бродит по Москве с пересохшими обветренными губами, шевелит ими беззвучно, вид имеет потерянный и ничто его не занимает, кроме черненьких знаков, которые выстукиваются на белом листе бумаги, да имени человека, из-за которого эта оказия с ним приключилась?! Булгаков стал для несчастного одержимого живым мифом, и миф этот больше воздействовал на него, нежели все окружающее...
   Осень расплылась пятном, скорчилась и пропала, зима стояла снежная, ледяная, колючая. Микол бродить перестал - нанялся сторожем при аптекарском складе и взялся за новую вещь. Он писал о любви. Он придумал свою Маргариту, назвал её Александрой, слепил из придаточных предложений и на волю пустил. Нет, новый роман он никуда не понес - он его не закончил. Остановился на полпути. Он понял, что не хочет заканчивать вещь - не хочет её отпускать... Решил, что будет длить и длить пространство и время романа, пока не придет весна. С ним не так страшно ждать приговора "Столицы"...
   Было ему тридцать два. Героине его незаконченного романа - семнадцать.
   Фи, как пошло, как глупо, скажете вы, - моветон! Тоже еще, Набоков нашелся!
   А вот так получилось: он не думал, сколько ей лет, рука сама настучала - восемнадцать. Потом перечеркнула сверху гелевой ручкой и вывела окончательный приговор: "семнадцать".
   Однако, неразбериха с первым романом между тем продолжалась. В питерском крупном издательстве, - он туда рукопись по почте послал, - её утеряли, в новомодном московском ещё в конце прошлой весны огорошили: пойдет ваш роман! - ставим в план! - и даже название серии пропели по телефону...
   Он через каждую вторую неделю на третью звонил, тоскуя, с надеждой спрашивал, теребя телефонный шнур: "Как там мои дела?" Ему отвечали редактор отвечал, добрый, вежливый: "Думаю, все будет хорошо..." Спустя год с лишним Миколов роман каким-то никому не известным образом из плана издательства выпал, само издательство переместилось в промышленные трущобы в Текстильщиках, Микол пришел забрать рукопись и долго плутал по пустырю средь бараков, покуда не обнаружил редактора в громадном полупустом ангаре. И редактор, уже ставший ему родным, молча отдал ему папку с романом и ушел куда-то за загородку, так и не посмотрев Миколу в глаза.
   И Микол двинулся дальше.
   В самом модном московском издательстве снисходительный красавец с лицом, на котором читалось отвращение к жизни вообще и к литературе в частности, похоже, чрезвычайно уставший от притязаний особ женского пола, объяснил ему, что роман у него любопытный, даже весьма любопытный, но он не пойдет. А пойти он не может, потому что у автора нету имени, а если б имя и было... впрочем, можно попробовать. Не желает ли Микол попытаться состряпать себе литературное имя, налудив с десяток любовных романов? И Микол... согласился.