Кто такая Мамочка?
   Это, Сэмми, негритянка была. Я таких, скажу честно, ни до, ни после не видал. Ростом – на голову выше меня теперешнего. Толстенная – не обхватишь. Старая-престарая, лет сто на вид, не меньше, но совсем даже не усохла, как со старухами бывает. И вполне бодро так по дому шныряет.
   Ее полковник Монтгомери откуда-то лет пять назад привез… Причем не купил, а… Не знаю, смутная там какая-то история вышла, мне так толком и не объяснили. Но вроде как ее, Мамочку, продать нельзя, если сама к другому хозяину уйти не пожелает. Что – странно? Мне и самому, Сэмми, тогда странным это показалось – чтоб на Юге, да в те годы, да негритянка сама решала, у какого хозяина жить… Но такие слухи ходили.
   Вот… А привез полковник Мамочку не просто так. Я уже говорил – дочка у него росла, единственная, Эммелина, попросту если – Эмми. Красивая девчонка – тоненькая, бледная, хрупкая, на «сестриц» пышнотелых вовсе не похожая. И – с самого детства талант имела. Стихи писала, картинки всякие рисовала – и карандашом, и маслом, и водяными красками… Видел я те картинки, и стихи в альбоме читал – благо крупными буквами, как печатными, написаны оказались. Хорошие стихи, и рисунки тоже, но… Мрачные какие-то. Всё про смерть, да про разлуку. Но талант от бога был, это точно.
   Только недаром говорят: кому бог много дает – в смысле души, не денег, – того к себе и прибрать норовит поскорее. В тринадцать лет заболела Эмми – на глазах чахнет, слабеет, врачи руками разводят, ничего понять не могут. Старик Монтгомери денег не жалел – из Мемфиса докторов привозил, из Сен-Луи. Один даже из Орлеана профессор приехал. Да все без толку. Осмотрел Эммелину профессор, руки вымыл, говорит: мужайтесь, полковник, но жить дочке вашей не больше месяца.
   Тогда-то в доме Монтгомери и появилась Мамочка. Поскольку среди негров слухи ходили – знахарка она, силу великую имеет, хоть мертвого на ноги поставит. Слухи и есть слухи, тем более между черными, – кто же к белому больному негритянку-то подпустит. Но полковнику тогда уже не до приличий оказалось.
   И – что ты думаешь, Сэмми? – вылечила Эмми старуха. Каким способом – никто не знал, и, кроме полковника, не видел. А он никому не рассказывал… Стала дочка здоровее прежнего, однако рисовать и стихи писать перестала. Напрочь. Словно жилка художественная в мозгу от болезни лопнула… Но полковник и без того рад был безмерно.
   Мамочка же так в доме у него и осталась. При Эммелине. Вроде как прислуга личная, только никакая не прислуга, – хотя много времени рядом с Эмми проводила. Знаешь, сейчас я ее бы назвал наблюдающим врачом. А тогда… Врач-негритянка? Смешно…
   А теперь, значит, выясняется, что и в тайную комнату полковника старуха допущена. Меня пуще прежнего любопытство разбирает. Решил у негров что-нибудь вызнать – через Джима, понятно. Его, лентяя этакого, в поле работать не гоняли, он ведь моим негром считался… Иногда, если я куда прокатиться-прогуляться на бричке соберусь – он на козлы, а так в основном бездельничает. Питается от пуза, раздобрел, животик уже наметился… Ну ладно, провел через него разведку. Выяснилось: ничегошеньки про то, что внутри тайной комнаты, негры не знают. С приездом Мамочки окна там кирпичом заложили, в дверь замки врезали, – и никому туда хода нет. Саму же Мамочку, между прочим, негры до смерти бояться. Полковник, дескать, ни одного негра не продаст и не купит, с ней раньше не посоветовавшись. А продавать-покупать в последние годы стал отчего-то постоянно, зачастили к полковнику работорговцы. Причем как-то странно все происходит: сегодня партию рабов полковник продаст, завтра – примерно такую же купит, словно не хочет, чтобы черные у него на плантациях долго задерживались. Дворовых слуг, с которыми Джим общался, это не касалось, хотя и они порой под горячую руку попадали – и отправлялись на продажу. Но этих-то хоть за дело, за провинности какие-нибудь…
   В общем, тайна осталась тайной.
   И лишь в конце лета я ее разгадал. Вернее, мне показалось, что разгадал.
   А тогда, в июле, на время загадка той комнаты у меня из головы вылетела. Потому что со мной другое происшествие случилось.
* * *
   Месяц я где-то у Монтгомери прожил, может чуть больше. И вот как-то утром, перед тем как в поля отправиться, приглашает меня полковник, негромко и вежливо: не угодно ли вам, мистер Джексон, проследовать в мой кабинет для серьезного разговора.
   Я не против, в кабинет так в кабинет. Хотя у самого мыслишка – скажет сейчас мне полковник: загостился, парень, пора и честь знать. Одна надежда – может, денег на пароход до Луизианы предложит.
   Ладно, прошли в кабинет, полковник за стол свой усаживается, на столе бумаги какие-то. Мне сесть предлагает, и начинает разговор свой серьезный.
   Для начала документ мне протягивает – возьмите, мол, мистер Джексон, ознакомьтесь. Я ознакомился – но не всё понял, а лишь где буквы печатные были.
   Полковник объясняет, что мне негра моего, Джима, без документов везти в Луизиану никак невозможно, и продать нельзя, – отберут попросту. А это, значит, купчая, – дескать, купил я его у полковника вполне законно, и все приметы Джима там изложены.
   Так-так, думаю, угадал: пришла пора прощаться. Слушаю, что дальше Монтгомери скажет. А он спрашивает этак по-простому: чем вы в жизни заняться собираетесь, мистер Джексон? Как равного спрашивает, как взрослого. А мне всего-то пятнадцатый год идет, хоть ростом и удался, на пару лет старше выгляжу, но сам – пацан пацаном.
   Призадумался я: чем, действительно, в жизни бы заняться? Ну и вспомнил, как папашка мой однажды торговца хлопком ограбил и не попался – и полгода себе ни в чем не отказывал. Жил в Сен-Луи в лучшей гостинице – за три доллара в день, не шутка! Сигары курил дорогущие и хлестал вина, аж из Европы привезенные. Да еще устриц на закусь требовал – правда, без толку, никто таких зверей в Сен-Луи и в глаза не видел. Потом-то старик все спустил, конечно, но случай мне запомнился.
   В общем, я солидно так отвечаю, что хочу заняться хлопковым бизнесом.
   Прекрасно, говорит полковник, тогда я напишу письмо моим старым друзьям в Новый Орлеан, в торговый дом «Монлезье-Руж» – чтобы, значит, они вас, мистер Джексон, приняли и к делу этому пристроили.
   И что ты думаешь, Сэмми, – взял перо и тут же написал. Мне отдал, потом еще одну бумажку заполнил. Тоже мне протягивает.
   Вот, говорит, мой вексель к Монлезье, на тысячу долларов, – чтобы вы, мистер Джексон, не просто наемным работником стали, но младшим партнером. А четверть прибыли, что на эти деньги причитаться будет, мне пойдет, – пока весь долг не покроете.
   Ну, тут я обалдел просто. В те времена тысяча долларов ого-го-го какими деньгами была, а уж для меня…
   Так и это не всё. Вручает мне полковник восемьдесят долларов наличными – на проезд в Орлеан и на прочие расходы. Ну дела… Уж не ждал, что Монтгомери так по-царски меня выпроводит. Благодарю его, откланиваться собираюсь. Ан нет, разговор не закончен еще.
   Теперь, говорит, когда я помог вам из стесненного положения выпутаться, и свобода выбора у вас, мистер Джексон, появилась, делаю вам от чистой души предложение: оставайтесь жить с нами. Вы нам, дескать, понравились, да и вам здесь вроде неплохо – будете, значит, как член семьи нашей. Ну а не хотите – так вольному воля, пожелаю вам удачи во всех начинаниях.
   Удивил, ничего не скажешь. Озадачил.
   По уму, ясное дело, хватать надо было деньги и документы да бежать, пока полковник не передумал. Когда еще такая удача подвалит?
   А я бумаги взял – но остался. Почему, спрашиваешь?
   Все очень просто. Я к тому времени влюбился в Эммелину Монтгомери. Запал. Втюрился. Втрескался. По самые по уши втрескался.
* * *
   История, конечно, глупейшая, как в дешевом романе. Босяк, голодранец, – и положил глаз на дочку богатого плантатора.
   Но что делать? Сердцу-то не прикажешь… Сердце, как Эммелину увижу, – норовит из груди выпрыгнуть и ускакать куда-то, будто лягушка какая. На пятнадцатом году жизни только так и бывает.
   Она, Эмми, не каждый раз к обеду или ужину спускалась. Да и когда спускалась – поклюет чуть-чуть, точно птичка, непонятно даже, как прожить можно с таким питанием. Но у меня вообще кусок в горло не лезет. Сижу дурак дураком, чувствую лишь, что уши огнем полыхают. Ночью порой до утра ворочаюсь, представляю: как подойду к ней, что скажу… Но днем увижу – и стою одеревеневший, двух слов связать не могу. А если услышу, как на втором этаже она на клавикордах заиграет (к музыке способность у Эмми осталась), что-нибудь грустное такое, так просто места себе не нахожу. Выбегу из дому подальше, лицом в траву упаду, а мелодия все равно где-то там в голове звучит – и не понимаю я: не то мне петь под нее хочется, не то к реке пойти и утопиться. Дела…
   Не поверишь, Сэмми, даже стихи писать пробовал – хотя только-только карандаш в руке держать выучился. Ничего не получилось, понятно.
   Полковник Монтгомери, как я думаю, все заметил и все понял. Он, по-моему, вообще все замечал. И понимал… Потому что в тот же день, как мы с ним в кабинете побеседовали и я остаться согласился, ко мне в комнату, уже затемно, пришла…
   Хотя нет, сначала про другое рассказать надо.
   Полковник, со мной поговорив, плантации объезжать отправился. С сыновьями, как обычно. А ко мне в комнату братец Джоб заходит – ну, тот, что и грамоте меня учил, и другому…
   Тоже разговор задушевный начинает – такое уж утро богатое разговорами получилось. Вам, спрашивает, мистер Джексон, наверное, полковник предложил здесь насовсем поселиться? Не иначе как у дверей подслушивал, морда квартеронская. Я молчу, даже головой не киваю. Он тогда мне так тихонько, чуть не шепотом: прежде чем вы решение примете, хочу вам кое-что поведать о жизни здешней. Если, конечно, весь разговор наш в тайне останется.
   А я всегда страсть какой любопытный был. Помереть мне, говорю, на месте, если проболтаюсь кому.
   Ну и начал он рассказывать.
   Раз уж, говорит, вас полковник усыновить решил, не мешает вам узнать об одной семейной традиции.
   Я перебиваю: как усыновить? С какой-такой радости? У него и своих сыновей-наследников хватает.
   И тут выясняется, что родной сын у Монтгомери один – Роджер-младший. А Питер и Бакстон – приемные. Хотя родила в свое время покойная миссис Монтгомери ни много, ни мало – девятерых сыновей, а десятую дочку, Эммелину. И шесть мальчиков от детских болезней не умерли, выросли, возмужали…
   Где ж они все? – спрашиваю. Оспа, что ли, случилась?
   Да нет, говорит, поубивали всех…
   Оказалось, что Монтгомери, и еще несколько семейств, с ними в родстве состоящих, издавна враждуют с Шеппервудами, – тоже кланом богатым и не маленьким. Кровная месть. Вендетта. Лет уж сорок тянется, а то и больше. Из-за чего началось, разве что старики помнят, – но стреляют друг в друга Монтгомери и Шеппервуды регулярно. Каждый год кого-нибудь и у тех, и у других хоронят. В смысле убитых, не своей смертью померших…
   Вот оно что, думаю… Я краем уха слышал что-то про вражду с Шеппервудами, но и знать не знал, что тут война натуральная. То-то я удивлялся: чего это полковник и сыновья поля свои осматривать ездят, по ружью да по паре пистолетов на каждого прихватив, – словно там за каждым кустом команчи засели…
   Как же, спрашиваю, эти господа еще не закончились все? За сорок лет-то?
   Объясняет братец Джоб: палят они друг в друга не абы как, а только по правилам. Нельзя, например, застрелить противника в его доме, или в церкви, или на кладбище, или когда он с женой своей или ребенком. А если праздники какие, или война с индейцами, или наводнение, – то перемирие наступает. И, опять же, стараются Монтгомери с Шеппервудами делать так, чтобы случайно – в лесу или на реке – пореже сталкиваться. Потому как тогда – хочешь не хочешь – стрелять надо. Родовая честь обязывает.
   Ну и, само собой, вендетта – занятие для джентльменов. Неграм и «братцам» вмешиваться не положено.
   Рассказал мне все это братец Джоб – и ушел.
   А я сижу, думаю: ну спасибо, господин полковник, за честь великую. Это что же, и мне в Шеппервудов стрелять придется? Дудки, нечего мне делить с ними. Понимаю: надо брать Джима да бумаги, полковником написанные, – и дай бог ноги. Ну вас к черту с вендеттами вашими, и с дверьми секретными запертыми… Уж как-нибудь сам по себе проживу. И, знаешь, Сэмми, – даже собираться начал. Пожитки, что у Монтгомери нажил, в тючок стал укладывать.
   Но тут наверху Эммелина на клавикордах заиграла.
   И я остался.
* * *
   Я уже говорил: полковник, старая лиса, наверняка понял, что я на Эммелину неровно задышал. И – принял меры. Хотя, может, все случайно совпало…
   А произошло вот что.
   Тем вечером гроза случилась, в июле не редкость. Я спать лег, – а за окном грохочет, сверкает… Вдруг – между ударами грома – «тук-тук-тук» в дверь тихонько. Сестричка Молли на пороге – со свечой, в одной ночной рубашке. Было ей лет двадцать семь или двадцать восемь – полногрудая такая смугляночка, кровь с молоком. Я удивиться еще не успел, как она мне говорит: страшно, мол; грозы боюсь до смерти… Задула свечку – и юрк под мое одеяло.
   Ну и…
   В общем, стал я мужчиной – под гром и молнию. Молли в этом деле большой искусницей оказалась – когда ушла и уснуть мне наконец довелось, спал крепко, без всяких тебе до утра ворочаний… На другую ночь грозы не было – но сестричка снова ко мне… Не скажу, что мне все это не понравилось, наоборот… Но мысль об Эммелине все равно в голове гвоздем сидела – даже когда Молли самые свои заветные умения показывала.
   И началась у меня жизнь странная. Раздвоенная.
   Ночью с сестричкой кувыркаюсь, а днем по Эммелине все так же сохну – но, правда, чуть уже поспокойнее. Аппетит вернулся, и стихов писать больше не пробую.
   Порой мысль в голову приходит: нельзя так, надо что-то решить, определиться как-то… Но ничего не делаю, живу как живется.
   А потом все рухнуло.
   В одночасье.
* * *
   В августе все случилось, в конце месяца где-то – как сейчас помню, жара не кончилась, но клены у дома полковничьего уже желтеть начали. Хотя тополя еще зеленые стояли…
   …В воскресенье мы все в церковь отправились – и семья полковника, и другие его родственники. И Эммелина. Ну, и я с ними. Шеппервуды тоже были – сидят на левых скамьях, Монтгомери на правых. Посматривают друг на друга недружелюбно – но все тихо, пристойно. Там, слева, и Ларри Шеппервуд сидел, красивый такой молодой человек лет двадцати пяти. Но я его и не заметил, во все глаза на Эммелину глядел. И думал… В общем, не очень подходящие для церкви мысли думал. После близкого знакомства с Молли у меня вообще мысли не особо возвышенные часто в голове бродили. У нас, кстати, с сестричкой отношения странные были – за все время и полусотней слов не обменялись; днем она со мной держалась так, словно и незнакомы вовсе, ну а ночью я старался языку воли не давать – чтобы не назвать ее «Эмми» случайно. Потому как – что уж скрывать – всегда Эммелину представлял на ее месте.
   Служба закончилась, все по домам разъехались, и мы тоже. Отобедали – и старик с домочадцами вздремнуть прилегли, был у них такой обычай. Я в своей комнате сижу, чем заняться, не знаю.
   Вдруг – в дверь кто-то тихонечко поскребся. Словно ногтем царапнул.
   Открываю, и – гроб моей мамочки! – Эммелина. Первый раз ко мне заглянула. До того все мои вздохи-страдания она и не замечала вроде бы – и держалась со мной, прямо скажем, как с мальчишкой. Как с младшим братом примерно.
   Я стою, язык проглотил, то в жар бросает, то в холод. Но – мыслишка где-то шевелится – а ну как она навроде Молли пришла… Ну как днем в жару одна спать боится?
   Эммелина вошла, и меня спрашивает: а как я, собственно, к ней отношусь? Вот так вопрос… Ну, я что-то пробормотал-выдавил: дескать, лучше всех к ней отношусь, ни к кому, мол, так не относился и относиться в жизни не буду… Глупо, наверное, всё звучало.
   Тогда она ко мне шагнула и говорит, что забыла в церкви свой молитвенник, на скамье оставила. И не мог бы я за ним сходить и принести, да не рассказывать никому про это…
   А я, честно говоря, стою такой ошалевший, что ее слова до меня с трудом доходят. Молчу – ни да, ни нет. Хотя по ее просьбе не то что милю до церкви – во Флориду и обратно готов был сбегать.
   Она еще ближе ко мне придвинулась. Руку на плечо положила. И говорит спокойно так: хочешь, поцелую тебя за это?
   Хочу ли, ха… Только вот сказала она это опять же как братишке младшему, – словно в лобик на ночь его поцеловать собралась.
   Но я, спасибо сестричке Молли, уже не мальчик был. Притянул Эмми к себе, да и поцеловал в губы, – по-настоящему, долго, пока дыхания хватило, да со всеми сестричкиными поцелуйными штучками…
   И, странное дело, Сэмми, она вроде мне как и отвечает, но…
   Показалось мне отчего-то, что губы у нее холодные, неживые какие-то – словно я сдуру статую в полковничьей гостиной поцеловать решил. Причем именно показалось – так-то чувствую, что нормальные губы, теплые…
   Всё это я потом понял – когда вспоминал тот момент раз этак, наверное, с тысячу. А тогда все внутри играло и пело – ну как же, сбылись мечты! И – снова Молли спасибо – вся робость делась куда-то, и я в ход уже не только губы, но и руки пустил…
   Однако – сломалось между нами что-то. Она мне и не мешает вроде, но опять же – кажется, что взялся за мраморные сиськи у статуи. Хотя вроде грудь нормальная, упругая… Я попробовал еще немного ее хоть как-то расшевелить – ни в какую. Руки у меня и опустились… Стою дурак дураком.
   А она говорит тихонько: не надо. Сейчас – не надо. Выполни просьбу мою – и, если захочешь, приду к тебе завтра, отец на два дня по делам уезжает…
   Ух, я обрадовался. Значит, не безразличен ей все-таки. Значит, лишь отца опасается – и за меня, небось, опасается; прихватит полковник за таким делом с дочкой – мало не покажется…
   В церковь пулей домчался. Гляжу – есть молитвенник, лежит на скамейке. Подхватил, обратно тороплюсь – и тут какой-то листок из книги выпадает, к полу кружится. И что-то на нем написано. Поднял, а прочесть не могу, – только печатным буквам научился…
   Вернулся, и к ней в комнату сразу – впервые за все время, кстати. Она у дверей встречает, сразу молитвенник берет и на листок тот смотрит. Я возьми да спроси: что за бумажка, мол, а то чуть не выпала, не затерялась… Просто закладка, отвечает Эмми, да псалмы на ней кое-какие отмечены, чтобы не искать долго.
   Отложила и книгу, и листок, снова меня поцеловала – и к двери легонько толкает, шепчет: завтра.
   Я по лестнице спускаюсь, сам от счастья не свой. А навстречу – Мамочка. Вперила буркалы свои в меня, говорит: пойдем, молодой масса, погадаю тебе.
   С чего бы? Никогда ни с чем ко мне не обращалась. Может, засекла нас с Эммелиной сегодня? Ну, пошел с ней.
   Завела в каморку свою – жила Мамочка тоже в доме. На стенах какие-то растения сухие развешаны, на полках бутылки с чем-то мутным. На столике штучки разные – деревяшки странного вида, два барабанчика маленьких, погремушки из тыкв высушенных… А еще – череп. Не человечий, здоровенный такой, вытянутый – вроде как конский, а пригляделся – и не конский вовсе.
   Стала гадать мне Мамочка. Странно гадать – без карт, без бобов, без шара волосяного. Подожгла от свечи две палочки – не горят, но дымят, тлеют. На меня уставилась – глаза в глаза. И молчит. Я тоже молчу, только слышно, как палочки дымящие потрескивают.
   А потом что-то непонятное получилось. Что-то со стенами ее каморки твориться начало – то надвинутся они на меня, то обратно разъедутся. Я это только краем глаза видел – от Мамочки взгляд не оторвать было. Глазищи у нее огромные стали – словно плошки с дегтем.
   Потом заговорила – странным голосом, чуть не басом. Суждено тебе, говорит, быть богатым и счастливым, ни в чем себе не отказывать, прожить до глубокой старости, детей иметь и внуков, и умереть в почете и уважении. Но для этого придется тебе любимую убить и друга предать, иначе не сбудется ничего. А теперь, говорит, уходи.
   И – отпустило меня. Стены нормальные стоят, глаза у Мамочки тоже обычные стали. Хотел что-то я спросить у нее, да она как рявкнет: УХОДИ!!! Аж пучки травяные со стен посыпались.
   Меня из каморки будто ветром выдуло, чуть в штаны не напустил.
   Пошел к себе, стал думать: что же мне старая ведьма напророчила? Гадания-то разные бывают. Одни тютелька в тютельку сбудутся, а другие цента ломаного не стоят – плюнуть да растереть.
   Понял: все наврала Мамочка. Потому как я уже богатый – вексель полковника никуда не делся, в комнате у меня припрятан, и – братец Джоб мне объяснил – бессрочная бумажка эта, хоть сейчас пользуйся, хоть через пять лет. И счастлив я уже – а завтра еще счастливее стану. Если, конечно, полковник поездку не отменит. Так что все сбылось – и не надо мне Монтгомери (а какие у меня еще друзья тут?) предавать, и Эмми убивать не надо. Даже Молли – незачем.
   Светло на душе стало, радостно. До завтрашнего дня часы считаю – и кажется мне, что ждать целую вечность. Подумал – может, сестричке сказать, чтоб не приходила? Усну – глядишь, и ночь пролетит незаметно. Но не сказал, запамятовал.
   А тем вечером и тайна запертой комнаты раскрылась. Я тогда подумал – раскрылась. Только совершенно тому не обрадовался – голова другим занята была.
   Дело в том, что к полковнику опять работорговец приехал, уже затемно. Негров пригнал, десятка полтора – за его фургоном топали, цепями звенели. Ну, их принимают, расковывают, суета на заднем дворе, факелы горят… Я как раз по улице бродил после ужина – совсем не сиделось на месте что-то, сам не свой стал. Вижу: от фургона торговца, на отшибе стоящего, две фигуры в темноте к дому идут. И – с черного хода внутрь. Скрытно прошли, незаметно. Мамочку я сразу узнал – эту глыбу ни с кем не спутаешь. А рядом вроде как другая женщина, в покрывало закутана… Не Эмми, и не из сестричек – те вальяжно выступают, по-хозяйски, а эта робко семенит, неуверенно… Любопытно мне стало. Вошел тихонько следом – дверью не хлопнул, ступенькой не скрипнул. В доме темно, но я слышу – ключи в замках громыхают. Как раз там, у потайной комнаты.
   Э-э-э, смекаю, вот в чем дело… Все понятно. Ларчик-то просто открывался, стоило ли голову ломать…
   Бак и Пит, думаю, мужчины в самом соку – но пока неженатые. И пошли по стопам папашиным – по мулаточкам-квартероночкам. А Мамочка при них сводней. То-то работорговцы сюда зачастили. Надоест ребятам очередная красотка – продают, а в клетку без окон новую пташку сажают. И не мне их судить, в своем праве люди.
   Скучно как-то загадка решилась…
   И пошел я спать. Сначала, понятно, с Молли поигравшись.
* * *
   А утром грянуло.
   Проснулся – за окнами едва брезжит. Слышу – шум, на улице голоса громкие, ржание конское… Что такое? Потом как стукнуло: не иначе вендетта проклятущая. Ох, не вовремя. Оделся быстренько, и – на всякий случай – бумаги полковничьи в кожаный мешочек и на грудь. Вдруг Шеппервуды нагрянут, смываться быстро придется… Мало что у них врагов в их домах убивать не положено. Любое правило и нарушить можно. Я бы лично так и сделал. Перестрелял бы всех ночью, в постелях, – да и покончил бы навсегда с этой кровной глупостью.
   Выхожу из комнаты тихонько. Навстречу – Молли, одетая уже. Хотела шмыгнуть мимо – я ее за ворот. Что, мол, за переполох? А она мне: мисс Эммелина сбежала! С молодым Ларри Шеппервудом! Любовь у них, не иначе. Сейчас все Монтгомери в погоню поскачут.
   Ну, дела… Но я-то вроде как не Монтгомери? Мне-то скакать вроде как не обязательно?
   И тут – сам полковник. К комнате моей шагает размашисто. Молли тут же испарилась, была – и нету. А полковник мне говорит: ну что, мистер Джексон, пора решать. Вы под моим кровом спали, хлеб мой ели, а теперь вот беда пришла, надо за ружья браться. С нами вы или нет? Неволить не буду, откажетесь – негры вас отвезут на пристань, парохода дождетесь, – и будьте счастливы.
   Ну что тут ответить? По уму надо бы распрощаться – да и к пристани. Только чувствую – если так сделаю, всю жизнь буду ходить, как дерьмом облитый. Сам к себе принюхиваясь. Сам от себя нос морща. И не потому, что полковник меня последней дрянью считать будет, нет. А потому что вовек себе не прощу, как эта вертихвостка меня обманула. Как своими руками я ее побегу помог – дураку ведь ясно, что за псалмы на том листке были…
   Да и еще одна мыслишка копошится. Если не врал братец Джоб, и действительно меня Монтгомери в семью свою принять хочет, – так можно же и не сыном. Можно и зятем. Если именно мне посчастливится первым их догнать, да Ларри-подлеца подстрелить, то…
   В общем, размечтался я сдуру. Даже за эти секунды подумать успел, что супружницу в большой строгости держать буду – примерно как папашка мой мамашу-покойницу. Он, бывало, сантиментов не разводил – лупцевал до потери сознания тем, что под руку подвернется. Старой закалки был человек.
   Всего этого, понятно, не сказал я полковнику. Я с вами, говорю. И ничего больше.
   Отправились в погоню ввосьмером – полковник, сыновей трое, да еще трое родственников. Ну и я с ними. Как и все, с ружьем.
* * *
   А как из ворот выезжали – только тут я понял, что шутки кончились. Потому что висел на воротах братец Джоб собственной персоной – голова набок, язык наружу, сам страшный, аж кони шарахаются.
   За что его? – у Рода спрашиваю. А он зубы скалит: за шею, парень, за шею! Не узнать старину Рода – нормальный был мальчишка, а тут стал весь дерганый, лицо кривит, в глазах черти пляшут. Но объяснил: через Джоба, мол, любовь вся у них и закрутилась. Зол был тот, дескать, на полковника – и нагадил, как сумел.