Максим Токарев
Рассказы

   Максим Токарев, 1971 года, каплей-связист из Морчастей Погранвойск. Родился-учился-женился: Днепропетровск — Калининград — эх, раз, да еще раз... Временно не служит. Тайм-аут на осмысление и описание увиденного на красных и зеленых палубах пограничных кораблей и в бетонно-асфальтно-кирпичных местах их базирования. Естественно, любит рок-н-ролл и хорошую литературу. В жизни, как он считает, всегда есть место для свободного творчества, главное — не держать себя за причинное место. Немудреные рассказики традиционно посвящает людям Морчастей. Им же посвящается тайная надежда на то, что кто-нибудь напишет о них лучше. Уж кто-кто, а они — того достойны.

ШТУРМАН, МОРЕ И ТВОРЧЕСКОЕ НАСЛЕДИЕ ОДНОГО МУЖИКА ИЗ ГОРОДКА КИ-УЭСТ

   — В этой вечноживой равнине есть мозги, — сказал штурман, задумчиво глядя в кильватерный след, — и мы — их постоянная боль.
   — Вот не надо сейчас о мудром, — ответил я, — философствовать. Зажигалку дай...
   Больше философских разговоров не было — да и как они могут быть, если штурман после этого сменился и, зевая, нырнул вниз. Так что разговаривать о жизни мне на вахте оставалось с клюющим носом рулевым и задумчивым радиометристом, но их такого рода проблемы не волновали.
   И, конечно, остался еще шум и блеск мироздания вокруг, за границами дрожащего и легонько переваливающегося на зыби корпуса, за пределами тусклого желтого света надстроек и скрипа мешающей полночную тьму антенны «Вайгача».
   Этот шум и блеск дарил мне, вахтенному офицеру, обычному судоводителю, какое-то чувство соответствия необъяснимым, но захватывающим замыслам и путям сущего, и это осознается только сейчас, в свечении экрана и стуке клавиш, а тогда это просто и прямо шло параллельным курсом с моей душой. Не надо было понимать. Думать. Решать. Достаточно было не мешать себе чувствовать.
   Но я-то, конечно, не мог себе этого позволить. На вахте. Не то чтобы несущий командирскую вахту старпом сильно пугал, да и район был несложный, хоть и формально часть великой Атлантики, — просто так научился. Ответственности. Здесь ведь тоже без слов — ответственность у нас означает перманентную вину. За все, что произошло и (это «и» очень важно для понимания) не произошло «за время моего дежурства». Какие здесь могут быть чувства? Единственное, что приходит на ум — ощущение плотно сжатого очка, вы уж простите, пожалуйста, — но это правда. Объективная реальность временно ответственного военного, данная ему вот в таком ощущении.
   Да и что я мог сказать штурману, славному, но по-детски наивному владивостокскому старшему лейтенанту от «С.О.Макарова»? Что я тоже считаю океан живым существом? Такого рода разговоры русский морской военный люд допускает только в формате «после литра» — в основном. Не то время, что ли... Или место не располагает — это уж точно, флот не любит разговоров, которые его, флот, никуда не ведут: поэтому в такой «чести» древнейшая профессия номер ноль — зам.
   Все-таки эргономика ГКП — ходовой рубки — важная штука. Вот кто, спрашивается, выбирал угол наклона остекления рубки? Вся аппаратурная сигнализация как в зеркале — и красная, и зеленая, как и ходовые огни всех плавающих по воде инженерных сооружений. Вот это — точно как судно прямо на встречном курсе, а на самом деле — только отражение лампочек РЛС и рулевой машины.
   Пуст океан, пуст и спокоен. Так бывает, наверное, только в море — монотонный рокот дизелей убивает все вздохи и жалобы великой пустоши планетарного масштаба. Но знаете, что странно — нет в открытом море ощущения пустоты.
   Мне случалось ездить бескрайними евразийскими степями. Так вот там есть места, где — пусто. Остановил машину, вышел, вздохнул, услышал ветер и птиц, купающихся в его волнах, и понял — пусто. Да, невзирая на все прелести разнотравья и «желтого дрока с пирамидальною верхушкою» — пусто. Нет никого и ничего вокруг. В море такого не бывает. В море всегда есть кто-то еще. Или что-то...
   Кто-то или что-то дышит. Равномерно вздыхая широкой грудью четырех океанов. Здесь, за островами, уже довольно сильная волна, и брызги долетают до крыльев мостика. Я беру пеленги и слушаю дыхание моря. И вот его частичка, сверкнув юрким кошачьим глазом, растворилась в рукаве свитера (большие корабли завели себе тюремный распорядок и требуют вахтенного офицера в форме с повязкой. Не люблю большие корабли, и это, пожалуй, взаимно), прикоснувшись своей свежестью к коже. Откуда ты, капелька? Как тебя зовут твои родственники? Как они тебя узнают?
   Нет, такие рассуждения не являются обычным фоном жесткой и напряженной службы вахтенного офицера на ходу. Там главное — ответственность, да хватит об этом. Важно другое — такие отвлеченные мысли не мешают мне делать свою работу, что бы там не говорили о концентрации и внимании. Я уже устал убеждаться, что лучший способ что-то прощелкать — это как раз напрягаться. И тем важнее упущенное, чем больше суетишься. Но это — уже часть опыта. Непропиваемого и потому бесценного.
   А все-таки хорошо, что есть океан. Хорошо, что его можно считать огромным неповоротливым животным, могучим, но травоядным. Так его получается уважать. Эй, океан! Мы с тобой — одной крови. Ты и я. Ты ничего мне не должен, я ничего — тебе. Ну, разве только потерпи мое общество несколько дней, ты же знаешь, что я не смогу жить в тебе без этого ухающего и вонючего железного корытца — моего корабля. Крепкого, надежного, где-то даже элегантного, но по сравнению с тобой — немощного и несерьезного. Уж прими все, как есть. А я — приму тебя. Со всеми твоими 8-ю баллами, ураганами, Белыми Шквалами, айсбергами и Бермудскими треугольниками. Мы, люди, развели здесь у тебя такой бардак — ракеты, торпеды, как обычно, убиваем друг друга просто так, потому что кто-то сказал — идите и убивайте. Прости нас, мы не хотим зла тебе и твоим жителям. Думаешь, этого хотят рыбаки? Да нет, вряд ли. Рыбаки хотят есть. И дети у них тоже хотят. Нам, понимаешь, предписали получать еду в поте лица. Соленом, как ты. Ты уж извини. И эти здоровенные танкера, и черная вязкая смерть твоих птиц из их танков — без нее многие замерзнут. Мы разучились жить один на один с природой. С тобой, океан. Прости — я один не в силах это изменить. А если я об этом заговорю, да вот хоть сейчас, на следующий выход пойдет другой командир боевой части связи. Мной же займутся добрые ребята в белых халатах.
   Да, мы, люди, все сумасшедшие. Иначе как объяснить постоянные войны? И тот факт, что я стою перед тобой на палубе боевого корабля? Но послушай — я никак не угрожаю тебе, я не могу даже подумать об этом. Кому тогда? Для чего мы здесь во всем блеске разворотов башен и хищно задранных крышек пусковых? Вот это ты хочешь знать... Н-да. Я не знаю. Ты мне веришь?
   Понимаешь, это все не для тебя. Это — для других людей, таких же как я, как этот сонный рулевой, как спящий палубой ниже командир, как моя сестра или дети моего флагмана. Мы, люди, не умеем находить свое место на Земле без этого всего. Хочется научиться, но не получается. Ведь проще с дубиной... Что? Тебе кажется, что не стараемся? Да, конечно... В детстве все хотят. У тебя ведь тоже было детство, когда в тебе зарождалась органическая жизнь. Мог ли ты представить, что корона эволюции, люди разумные, придумают только один способ выяснять отношения — войну? Если бы ты тогда был так мудр, допустил ли бы ты это?
   «Длинный путь нужен. Миллионы лет. И все это время учиться и понимать, понимать и учиться. Ко мне редко приходят люди, которые учатся всю жизнь. Как-то приходил один бородатый Старик, а до него никого не припомню. Вам, людям, недосуг слушать советы. Вы же такие мудрые...»
   Какие мы мудрые? Каждый живет свою коротенькую жизнь, а выживает только с помощью других — так легче.
   «Вот-вот. Я подолгу зову бывающих у меня одиночек — яхтсменов, слышат все, откликаются единицы. Боятся меня. То есть — себя. Я только отображаю их страх, как в зеркале. Они видят себя и пугаются, называя это Силами Природы, форс-мажором. Какой же это форс-мажор, если я лишь показываю реальность человеческих помыслов?»
   Такова уж наша природа. Ты прости, я за всех говорю, хотя это очень нагло. Но просто люди думают, что завоевывая что-то для себя или других ценой смерти, неважно, человеческой в перебитой пополам торпедой подводной лодке или дельфиньей в черной плеве прибрежного мазута, они никак за это не отвечают. Ничем не платят. Такую ответственность легко переложить на кого-то другого.
   «Понимаешь теперь, почему меня называют жестоким? Почему люди делят себя на живых, мертвых и тех, кто в море? Мне не на кого переложить ответственность. Все, что есть во мне — это я. И ты сейчас — это тоже я. Понимаешь? Я отвечаю и за твою жизнь, и за твою смерть. Но я ничего не могу сделать с безответственностью того, кто увидит тебя в перископ. За ваши разборки я отвечать не могу. Понимаешь?»
   Понимаю. И честно говоря, я не знаю, какой мне предстоит сделать выбор. Обычно кажется, что его не будет — все решит кто-то другой. Но где-то там, в будущем, есть и мой выбор...
 
   Ты слышишь?
 
   Эй, я тебя чем-то обидел?
   «Право на борт! Не думай, просто кричи: ПРАВО НА БОРТ!!!!!!»
   — ПРАВО НА БОРТ! — мой сиплый клекот режет гудящую тишину ночного ГКП.
   Ударенный этим звуком рулевой не успевает подумать — он реагирует как учили: выполняет команду. Корабль на 15 узлах тяжело кренится на левый борт, в штурманской рубке летят на палубу справочники и прокладочный инструмент. Резкий звонок корабельной АТС, вслед за ним на ГКП влетает командир в трусах:
   — Что такое??!!
   В телефоне дрожащий голос механика:
   — Что?! Что случилось?!! Что по курсу??!
   — Ничего... Я не могу объяснить, товарищ командир. Прошу дать команду сигнальщику осветить курсовые ноль-девяносто левого борта...
   Мой командир уже в возрасте. Он секунду смотрит на меня в упор.
   — Сигнальный — ГКП! Осветить левый траверз!
   Мощный луч света рождается в пещере диаметром 45 сантиметров и втыкается в воду у левой скулы. Идет вдоль борта в корму...
   Сразу за кормой, почти уже в изогнутом кильватерном следе, подпрыгивая на волнах, уходит в ночь ржавая рогатая смерть, немецкий привет из середины века, поднятый из глубины стараниями морской воды — проржавел минреп, якорь-цепь...
   Пресловутое минное заграждение «Юминда» — здесь лежат в толще вод упокоенные океаном тысячи русских людей. Советских? Да какая разница. Только живые, мертвые и те, кто в море...
   Я молчу — боевая готовность №1, мне остается только спуститься в радиорубку, наблюдая, как старпом старательно, высунув язык, кодирует донесение по разным мудреным таблицам и прочим способам скрытно дать понять людям, которые идут за нами и навстречу, какой страшный подарок моря остался за нашим транцем. Моря? Нет — человека. Приходящего домой, устало ужинающего и гладящего головку спящего ребенка. Тогда, в 1941.
   Я молчу. Молчит и Океан. И я благодарен ему за это больше, чем за свою спасенную шкуру. Говорят, так молчать можно только с настоящими друзьями.
   Я молча спускаюсь по трапу — сейчас в эфире начнется свистопляска. Я должен донести место этой мины до тысяч моряков, идущих через ночную Балтику, до диспетчеров портов, до оперативного дежурного флота, ВМФ, рыбаков и «купцов», до всех, всех, всех...
   Я молча спускаюсь по трапу, перед дверью оборачиваюсь и вижу — долго, застывше, пронзительно смотрит мне вслед штурман, которым так гордится бригада. Безаварийщик и профессионал-везунчик. Обычный старший лейтенант из далекого Владивостока.
   Который умеет разговаривать с Морем.
 

УМ, ЧЕСТЬ, СОВЕСТЬ И ПИВО

   Валера смотрел на меня с пьяной радостью.
   — Э-э-э, здорова... — он совершенно точно забыл мое имя. — Так ты здесь, да?
   — Да, — ответил я, — давай пивка выпьем.
   И мы пошли в вокзальные ларьки.
   А потом я его посадил на поезд, так как эта явно не последняя «лакировка» привела его в состояние индифферентности к окружению: ему было наплевать, поедет он дальше или полетит, например, в космос.
   Вот и все.
   Мораль такова — не бросай товарища в беде, даже если он забыл, кто ты такой.
   Была, правда, в наших не очень долгих и совсем не обременительных служебных отношениях еще одна вещь.
   Когда я, каплей, собрался увольняться, Валерка, уже давно каптри, очень этому обрадовался, натурально и искренне.
   — Потому, — сказал он с выражением папы Карло, — что ты уходишь молодым. Сколько тебе? Двадцать семь? Вся жисть впереди. Мне вот — уже некуда дергаться. А тебе самое время. Иди, иди — ты еще сможешь поломаться и починиться. Жизнь, насколько отсюда видно, еще готова принять тебя за чистый лист. Легче не будет, но будет по-другому. В добрый путь, — Валерка был «рогом» и своеобычно презирал всякое замполитство, но когда он говорил искренне, за ним можно было записывать.
   Это и был тот самый мост, который поделил поколения офицерства на две простые категории — те, кому уже поздно, и те, которым в самый раз.
   И такая штука — Валеркина искренность дала мне возможность увидеть новые горизонты как раз тогда, когда я в этом очень даже нуждался. Кому из офицеров просто дается дембель? Никому. Казаться может все что угодно. Реально — никому. Потому как весь жизненный уклад летит коту под хвост, и совсем непросто в новой жизни использовать старый опыт в качестве оснований для каких-то решений. Очень часто вместе с укладом летит и профессионализм — его негде применить, и семейные отношения — они построены на других постулатах.
   Кто-то там занимается социальной адаптацией бывших офицеров. Очень старательно. Да они и сами не против прилежно изучить менеджмент и маркетинг. Только это никак не меняет главного — системы представлений о мире, системы ценностей, совершенно не рыночных, иерархичных, в которых очень многое не продается по определению. Поэтому подполковники-маркетологи очень часто возятся в гаражах со старыми иномарками. Или гоняют их из-за границы. Здесь вот как раз все понятно — техника и организация, и ты сам отвечаешь за то, что ты делаешь, и платят тебе за конкретный справно фырчащий результат.
   Я на службе часто спрашивал у замученных ЕБН-демократией командиров, как они себе мыслят жизнь после дембеля? Ответы, даже искренние, были очень разными, эмоциональными. Единственное объединяло — отчетливый душок Свалки. Отработанного и списанного имущества.
   Да и чему здесь удивляться — люди доверчиво давали себя полностью высасывать, а теперь вот оказалось — все зря.
 
   У покойного В.В. Конецкого был эпизод, когда один из героев рассказывает о бывших белогвардейских офицерах, которые на чужбине, чтоб не подохнуть с голода, строили дороги. Такие, с которыми обычно сравнивают одну из двух российских бед.
   — Офицеры, — говорил персонаж, — как простые работяги.
   А они и есть простые работяги. С повышенным чувством ответственности за результаты труда. Это есть у нас у всех — даже у откровенных ублюдков «от эполет» и горьких опустившихся алкашей.
   И даже здесь, внутри, в предавшей и продавшей стране, каждый из нас неосознанно пытается строить свою дорогу — с качеством алмазного резца и упорством ползущего по стене плюща. Это никуда уже не денется.
   Смотрите по сторонам — люди делают разные вещи, такие разные... У каждого своя дорога. Творческие натуры в состоянии создавать накатанные шоссе для огромных масс. Правда, они часто заканчиваются тупиками.
   Отставного офицера, возможно, нет смысла уважать за его служебные заслуги — их может не быть, либо же они могут быть неоднозначными.
   Его есть смысл уважать за приверженность собственному выбору. Многие люди, сделав выбор, потом отказываются от ответственности за него. Среди отставников таких людей мало. Идти своей дорогой — не самый, возможно, элегантный и искусный жизненный выбор. Но это такая штука, на которую опираются простые житейские вещи — любовь, верность, ответственность, вера и надежда. Один очень известный человек называл все это проще и понятнее — крест.
   Отставное русское офицерство, тяжело и болезненно матерясь, тащит свой крест, отхаркивая кровавую пену на асфальт политико-экономических реалий. Кто еще? Недогнившие остатки научной интеллигенции и глубинной мудростью народа укрытые остатки интеллигенции трудовой. Все.
   А молодежь уже совсем другая — и ее за это винить глупо, глупее дела не найти. Другие времена — это объективно. Другие нравы.
   В истории случались объединения пассионарности молодых поколений, на которую сегодняшней России наплевать — лишь бы стекла не били, и опыта старших — на них тоже наплевать, пусть себе бухтят. Такие объединения давали открытия континентов и рождения великих религий. Давали и кровавые войны. Зависело от направления. Но что-то мощное — получалось всегда.
   Где-то здесь, на тонкой границе единства интересов поколений, и лежат ответы на вопросы.
   Отставники, сохранившие в себе людей — а таких все-таки большинство, — не могут помочь с ответом на вопрос «что делать?». Но, полагаю, точно знают, «как».
   В купе у Валерика мирно кудахтали две старушки, встретившие нас подозрительными взорами. Я сказал им «добрый вечер, извините, мы вам не помешаем», посадил улыбающегося и счастливого Валерку к окошку и вышел на перрон. Поезд тронулся, Валера махал мне плохо управлявшейся рукой.
   Счастливо, приятель. Спасибо за разбитые розовые очки.
   Для тебя и таких как ты — честь имею.
 

«РАССТРЕЛЯТЬ» ПО ВЕРСИИ ОБСЕ (мягкий грустный вариант)

   Бойцы иногда бегали домой. Это называлось самовольным оставлением. Некоторые при этом становились участниками таких приключений, что Шпаро с Конюховым и Сенкевичем отдыхают.
   Один простой питерский парень, очень, кстати, мягкий и — без дураков — добрый человек, с соответствующей фамилией Келейников, служивший в дивизионе пограничных катеров мотористом, делал это несколько раз, и всегда так виртуозно и интересно, что это превратилось в интересную игру с командованием — убежит/не убежит. Его сажали на кичу — он разбирал кирпичную кладку; ссылали на островные РТП — обещая маячникам крупный улов, брал у них лодку и на одном весле, необнаруженный — знал, шельмец, когда метристы спят (а они вообще-то всегда спят), — уходил на материк; передавали с корабля на корабль в море — выжидал осмотра корабля и, незамеченный, перебирался на рыбака когда вплавь, когда по фальшборту на руках — короче, был у нас такой «неуловимый Джо».
   Никто кроме замполитов его всерьез не осуждал — в Питере у него была больная мать и две сестрички, и по совести, его вообще не надо было призывать, — только где ж вы в ельцинской России совесть видели?
   Парень он был здоровый, специалист нормальный — до призыва ковырял античные питерские мостовые экскаватором, не курил и ни разу не участвовал в дивизионных пьянках, и, честно говоря, судить и отправлять его в дисбат комбригу было жалко. Но поднимать часть и выслушивать окружное начальство по каждому очередному побегу ему скоро надоело.
   — Вот что, — сказал мне как-то НШ, — надо Келея в Кувшинку свезти. Оттуда если и сроет, то только в Гадюкино, если не окоченеет по дороге, а из Гадюкино выбраться оч-чень непросто. Так что иди в кадры, получишь командировку. И не спорь. Шумилкин едет за пополнением в Казань, а Сотников полетит с аппаратурой в Ставрополь, — перечислив таким образом остальных штабных старлеев и дав мне понять, что я еще легко отделался, НШ нахмурился и добавил:
   — Возьми у НЭМСа наручники. Пристегнул к полке — и порядок. И старшину какого-нибудь возьми с узла, так надежнее.
   И держался Келейников при отбытии так, как, говорят, адмирал Колчак перед расстрелом. Достойно и просто. В Питере на вокзале только попросил меня (товарищ старший лейтенант, извините, одна просьба...) позвонить матери и сказать, что перебирается за Полярный круг.
   Я, честно говоря, хотел было их с Углом (взял с собой телеграфного комода с узла, хитрого москвича Угольникова) наручниками замкнуть, но вот не решился чего-то...
   — Угольников, — говорю, — на жетон, пойди с ним позвони. А если что, беги лучше с ним — и уже от его родственников позвонишь в часть, а я потом вас заберу...
   Бойцы пришли в зал ожидания минуты через три. Грустные такие, молчаливые.
   Еще через минуту появился патруль — каптри и два пехотных курсанта. Я по инерции встал и зачем-то козырнул.
   — Тэ-экс, — сказал каптри, — чего это они у тебя гуляют, а?
   — Да вот, везу вот этого к новому месту службы...
   — Ага, вижу, вижу... вэче двадцать два... э... ...где это?
   — Кувшинка, — говорю.
   Каптри немедленно протянул мне командировку, отдал с серьезным лицом честь и, хлопнув Келея по плечу, проговорил:
   — Ну, парень... Что-то сильно нехорошее ты сделал, да? Будешь теперь робинзонить на трех камнях посреди Баренцухи... наверное, ты домой бегал?
   — Так точно!
   — Ясно. Пиши мамке, что в космос посылают. Тайным агентом, и в новостях о тебе ни-ни. Мол, через год вернешься — напишешь еще. И это, дорогой мой, почти правда.
   Когда патруль растаял в вокзальном гуле, Келей жалобно уставился на меня и в глазах у него мелькнули слезы.
   — Товарищ старший лейтенант, так что, все-таки в тюрьму, да?
   — Да нет, Келейников, нет... Просто там нет сухопутной дороги на материк. И холодно очень. И корабли на зимний отстой не становятся — там море не замерзает. И кругом только гарнизоны. Морячить будешь все время. До Питера далеко — и все тундра. Тундра, понимаешь? Мы едем до Мурманска, потом — вплавь...
   — Но ведь там бригада такая же, как у нас?
   — Почти.
   — А семьи, дети там, школа?
   — Так это же поселок, почта, магазин... вот только в школу детей возят, кажется, в Гадюкино. На катере.
   — Каждый день?
   — Да откуда я знаю? Приедем — увидишь... — Келей опустил голову.
   Глубокой плацкартной ночью, проснувшись на очередной станции, я расслышал, как тихонько травят за жизнь с верхних полок пристегнутый пленник Келей и философски настроенный Угол:
   — Ну офицеры там, матросы — это понятно... ну дети-то чем виноваты? И женщины? Вот меня туда как в космос... а детки-то что, что вот из них потом получится? А женщины как это выдерживают? Они что там, все как жены декабристов? Ради чего? Кто туда офицеров, как вот меня, под конвоем в цепях возит, а? Нет, Угол, я все-таки не понимаю ничегошеньки...
   Несколько смущенный как своей ролью нечаянного сексота, так и совершенным отсутствием мата в разговоре двух матросов-срочников, я так и не решился себя обнаружить...
   Келей попал в БЧ-5 «Алмаза» — уже довольно старенького «альбатроса» с неприлично молодой для корабля 2-го ранга кают-компанией и напряженнейшим графиком службы. Бегал он оттуда или нет, я не знаю...
   А когда я и притихший Угол ехали обратно, мне случилось еще раз проснуться под стук колес кромешной карельской ночью и прислушаться к скрипам простуженного вагона. Через состав, хлопая дверями, шли два мента и решали по пути какой-то свой служебный вопрос. Когда они проходили мимо моего купе, один из них сказал:
   — ...понятно, мужики, ну бабы-то причем? А дети? Да и мужики тоже какие-то тупые — сидят и ждут хорошей жизни... — потом скрип колес на стрелке и стук тамбурной двери.
   Ну что ж, едем дальше.
   Из одной в/ч — в другую.
   Это жизнь.
   Уж и не знаю, хорошая ли...
 

СПЕЦ
И отдельно для тихоокеанцев:
ПРОМ

   — Встречай, — сказали мне из отдела связи округа, — спеца. Это такой специалист по воздушному радио, закачаешься. Летуны его на руках носят...
   И верно, это был совершенно невероятный спец. Лет сорок. Узкие вытертые джинсы. Ковбойские сапоги с бляхами. Волосы по плечи. И абсолютно невиданный в наших краях настоящий белый пижонский стэнсон со слегка подкрученными краями, явно сделавший бы честь самому Клинту Иствуду. Холодный ветер с моросью легко колыхал длинную бахрому на рукавах кожаной куртки. Я протер глаза и посмотрел по сторонам. Ошибиться было невозможно — перрон был уже абсолютно пуст. Только он, этакий Ковбой Мальборо и я — старший лейтенант морчастей Погранвойск, потертый реглан и черный грибан на башке. Не хватало только запыленной улицы, решетчатых дверей кабака, унылых лошадиных морд, бренчания банджо и растопыренных кобур с «кольтами».
   На мокром асфальте перрона стоял здоровенный «Скайларк» с двумя внушительными секретными замками. Прокашлявшись, я подошел к Ковбою, ежась на ветру.
   — Петров — это я, — подозрительно оглядывая меня, сказал он, стягивая с руки перчатку с обрезанными пальцами (обнажилась здоровенная печатка), — аэродром далеко?
   — Какой аэродром? — немного опешил я.
   — Кхм, — произнес Ковбой, — меня сюда позвали чинить авиационные радиостанции Р-856. Назвать вам, дружок, типы самолетов, на которых они устанавливаются, чтоб вы смогли вернуться в реальность?
   — Понятно, — сказал я, — вы по адресу, не волнуйтесь. Только аэродрома сегодня не будет — у нас не самолеты. У нас — корабли. Прошу за мной, — и пошел, не оглядываясь. За спиной заклацали об асфальт железные набойки на скошенных каблуках.
   «Уазик» начальника штаба от всех остальных автомобилей отличался тем, что при любом обычном торможении у него сами по себе открывались сразу все четыре двери. Как ни странно, больше везло тем, кто вываливался сразу, потому что после окончательной остановки двери сразу же сами и закрывались, заколачивая свесившиеся по инерции тела в темное жесткое нутро кузова. Эта деликатная особенность приводила в трепет всех, кроме самого НШ, который, периодически выгоняя бойца из-за руля, гонял по местным грунтовкам в режиме низколетящего вертолета.