Киностудия «Мосфильм» заключила со мной договор и приторочила двух режиссеров. Это были выпускники ВГИКа Андрей и Володя.
Андрей – сын знаменитых кинематографистов. Но его мама к этому времени сошла с экранов. Отец терял былое могущество. Андрея называли «Тени забытых предков». Он был худой, грыз спички. Сидел, как правило, ссутулившись, нога на ногу, заплетя ноги в косу. И никогда не знал, чего он хочет. Это было мучительно.
Второй режиссер, Володя, начинал спиваться и думал только об одном: когда мы закончим говорильню, можно будет одолжить трешку и купить бутылку портвейна в соседнем магазине и тут же возле магазина ее выпить.
Володя сидел с отсутствующим видом и грезил наяву. Это был человек хрупкой душевной конструкции, очень ранимый, и однажды, когда с ним неправильно поговорили на киностудии «Ленфильм», пытался повеситься в поезде по дороге в Москву. Об этом сообщили в институт. Ректор ВГИКа вызвал Володю и участливо с ним беседовал: чего-де не хватает, какие пожелания? Володя бодро отвечал, что все в порядке, лучше не бывает. Страна идет к коммунизму, и он вместе со страной.
Володя рассказывал об этом в лицах и очень смешно изображал себя и ректора. Видимо, ему необходимо было вышутить эту жутковатую страницу в своей биографии, размыть ее насмешкой.
Где он сейчас, я не знаю. Я даже не знаю, жив ли он...
А тогда мы мучительно бились над вариантом сценария, и это действие было похоже на то, как трое людей пытаются войти в дом, но ключ не подходит к замку.
Отец Андрея хоть и терял свою мощь, какую имел при Сталине, все еще держал студию в кулаке. Он призвал к картине двух самых сильных комедиографов и приставил их, как нянек к неразумному дитя. Один – художественный руководитель. Другой – Доработчик сценария. Они должны были, как два вола, вытащить завязший воз.
Меня познакомили с Доработчиком. Ему тридцать семь лет. Он чем-то напоминает моего рано умершего отца. Я даже знаю чем: выражением лица. Как мужчину я его не увидела. Он прошел мимо моего женского сознания. Скорее как отец. Учитель. Маэстро.
Я стала ходить к нему домой, дорабатывать сценарий. Я живу на Таганке, семнадцать минут до Кремля. От его дома до моего – пятнадцать минут на троллейбусе. И пять минут пешком – до подъезда. Время для работы назначил он: десять часов утра. Я приходила без опоздания, была дисциплинированной, чем выгодно отличалась от предыдущих соавторов. Предыдущие соавторы опаздывали и пили водку. Один из них имел вредную привычку трясти ногой. Это отвлекало, мешало сосредоточиться.
Я не пила водку, не трясла ногой и приходила в точно назначенное время. Звонила в дверь. Мне открывали.
Квартира была огромная, с широким коридором. В недрах квартиры шла своя жизнь – жизнь большой семьи, поставленная на широкую ногу.
Его комната узкая, как купе. Кушетка, низкий стол, на столе пишущая машинка. Мы садились друг против друга, и я застывала, зажатая как в гипс своей бездарностью.
Мой рассказ существовал не сюжетом, а иронической интонацией, которую непонятно как перевести на экран. Шукшин говорил: «Чем хуже литература, тем лучше кино». И наоборот. Доработчик тоже не знал, как управляться с чужим миром. Мы сидели друг перед другом, мучились. Я – больше, он – меньше. Для меня этот сценарий был началом начал, мое будущее и настоящее. Это был мой ребенок. А для него – чужой ребенок. К нему тоже хорошо относишься, но не так, как к своему.
Вариант сценария, который мы слепили с Володей и Андреем, напоминал груду кирпичей. Надо было из этого выстроить дом.
Доработчик – мрачный, молчаливый, погруженный в себя человек. Он сидел передо мной, искал ключ к сценарию. Устав от поиска, брал гитару и наигрывал, насвистывал, не переставая при этом быть мрачным. Однажды спел песню на слова Шпаликова: «Вот возьму и повешусь, и меня закопают, и десять товарищей, сидя в пивной, кружками вдарят, прощаясь со мной...»
Я смотрела в окно. Думала. Осмысляла. Проникала.
...Вот возьму и повешусь... Лирический герой загнан, но не пугает. Обижается почти по-детски: вот возьму и повешусь. Да. Никто не понимает. Возьму и уйду от всех. И меня закопают. Здесь жалость к себе. Закопают в середине земли. Там темно и сыро. А у вас солнышко светит, птички поют. Вам хорошо. А меня нет и не будет никогда. НИКОГДА! НО! Десять товарищей – вот настоящая ценность жизни. Я представила себе десять мужественных парней, одетых не очень парадно, как строители. Это люди труда и честного поступка.
Они поднимут стаканы, содвинут их разом... Какая сладкая грусть... Я посмотрела на Доработчика. И я его УВИДЕЛА. Это он сам вот возьмет и повесится, потому что жизнь не в радость. Нет в жизни счастья. Мне стало его жаль, но не поверхностной жалостью, как к собаке, например. А возвышенной жалостью-болью, как к Христу на кресте.
Хотя почему крест? Прекрасная профессия, прекрасный дом, сын, мама. И все же: покой человека внутри его. Или он есть, этот покой, или нет. Иногда бомж в подворотне лежит себе и испытывает пушкинское спокойствие.
Я УВИДЕЛА своего Доработчика, и я его поняла. Я поняла его слова и паузы.
Сценарий стронулся с места и пошел. Иногда Доработчик брал гитару и пел. Лицо у него было желтоватое. Щеки – пористые. Кожа напоминала обратную сторону гриба-моховика. Но он казался мне красивым. Мужская, сильная, надчеловеческая красота.
На стене – полка, а на полке среди книг – керамический козел глубокого коричневого цвета. Я вгляделась в глаза своего Доработчика и ахнула:
– У тебя глаза, как у козла рога. Тот же самый керамический отблеск.
Надя – это жена. Она когда-то его полюбила и подарила козла.
Надя ходит за дверью, ведет хозяйство и воспитывает сына. А нам надо писать сценарий. И мы пишем.
Козлы бегают с козлами, а крокодилы плавают с крокодилами. И никогда не бывает, чтобы козел общался с крокодилом и имел от него детей. Дети бывают только у тождественных особей. Так и фильмы.
Мы с Доработчиком одинаково видим мир. Нам одно и то же нравится. Одно и то же кажется смешным. У нас общий смех. А это так же важно, как общие слезы или общие деньги. При этом мой Доработчик сильнее меня, талантливее, сумасшедшее. Я это признавала и подчинялась. А ему важно, чтобы подчинялась. Как в воровском мире. Он – главный, пахан. Ему нравилось царить, а мне нравилось подчиняться беспрекословно.
Я очень редко встречала людей, которым мне хотелось бы подчиняться. Я всю жизнь подчиняла сама, а подчинив и разоружив, теряла интерес. Доработчик был ПЕРВЫЙ по-настоящему талантливый человек, и мне показалось, что над моей головой взошло яркое солнце и осветило всю территорию моей жизни, не оставив ни одного темного уголка.
Я бежала через трамвайную линию, держа шапку в руке. Он стоял у окна и видел, как я бегу. Потом открывал мне дверь, и его глаза летели мне навстречу.
Потом мы проходили в кабинет. Он нажимал кнопку магнитофона. Оттуда звучало приветствие: «Здравствуй, наш новый день! Наша совесть. Мы работаем. Ура».
И мы усаживались работать, двигать сценарий дальше, и наша совесть была абсолютно чиста: перед чистыми листками, перед Богом и людьми. Мы любили друг друга, но не догадывались об этом. Так бывает. Просто все вокруг было голубым и зеленым.
Я любила его кабинет, узенький, как купе.
Голоса за дверьми. Весь дом был набит талантливыми людьми и, как космос, имел несколько солнц. Солнце номер один – его сын, восьмилетний мальчик, большеглазый, писклявый и трогательный. Все крутилось вокруг него.
Еще одним солнцем была мама Доработчика – умница, красавица, аристократка. Ее невозможно было не любить.
Третьим центром вселенной был Доработчик. Он сочетал в себе гений и злодейство. Он работал, содержал семью, прославлял фамилию рода, обеспечивал положение в обществе. Но при этом болел запоями, и его запои образовывали в жизни дома трещины, такие же страшные, как во время землетрясения, когда лопается земной шар, земля разверзается и все летит в тартарары.
Я про запои ничего не знала, так как встретила Доработчика в период ремиссии, он тогда лечился. Был трезвым и мрачным. Мрак шел от душевного и физического состояния. А я принимала эту мрачность за загадочность. А когда разобралась, было уже поздно. Мои кони уже скакали под солнцем, а трещины-запои казались мне узкими, как канавы, их можно было перемахнуть в широком шаге.
Ровно в час дня открывалась дверь кабинета и жена Доработчика объявляла:
– Идите кушать...
Жена не старалась нравиться: какая есть, такая есть. Была естественна, как ребенок или как собака. Я ее любила. И Доработчика любила.
– Тебе какое мясо? – спрашивала жена. – Темное или белое?
Я металась мыслями. Хотелось назвать кусочек похуже, чтобы лучший достался хозяевам.
– Темное, – говорила я.
И передо мной ставили тарелку с индюшачьей ногой. Самая вкусная часть. Я обводила всех глазами и спрашивала:
– Вы всегда так едите?
Все смеялись. Им нравилось мое восприятие. Они как бы наново видели свою жизнь моими восторженными глазами. И казалось в эту минуту, что все прекрасно: дом полной чашей, любимый труд, все живы-здоровы, ничего не угрожает и нет трещин-пропастей, куда может свалиться все-все...
Мы писали сценарий, и остальное нам было неинтересно. А жизнь продолжалась тем не менее.
Из другого города приехал друг Доработчика, и по закону гостеприимства его надо было вести в ресторан.
– Пойдешь с нами? – спросил меня Доработчик.
– Прямо так? – растерялась я. На мне был черный рабочий свитер и узкая юбка. Джинсы еще не вошли в моду.
Жена принесла мне свои украшения: крупные бусы из янтаря и серебро. На черном фоне это смотрелось торжественно.
– А ты? – спросила я.
– А у меня еще есть, – успокоила жена. – У меня полно. Я из Индии привезла.
Мы отправились вчетвером: друг, я, Доработчик с женой.
В ресторане за соседним столиком гулял какой-то коллектив. Мы с Доработчиком смотрели, как они веселятся, и узнавали своих героев. Вот эта толстая – завуч. А этот молодой и спортивный – учитель физкультуры. Мы не могли выйти из атмосферы сценария, невольно продолжали сочинять. Вымысел и реальность переплелись между собой, как томатный сок с водкой, образуя новый напиток «Кровавая Мери».
Позже я заметила: Доработчику было неинтересно жить. Ему было интересно только работать, и он замещал жизнь работой. А я находилась в той поре, когда успех и слава казались мне самыми важными наполнителями жизни. И все шло в этот костер.
Состояние творчества само по себе мне всегда было очень интересно. А здесь я как бы умножала свои способности на его. Как ветер и огонь. Такое сочетание может поджечь любые пространства.
Объединять тела – это счастье. Но объединять воображение...
Мне казалось тогда: я могла бы жить в любых плохих условиях, спать под лестницей, как Пиросмани, только бы сочинять вместе, глядеть в его желтое пористое лицо и улететь в выдуманную жизнь, как на дельтаплане. Результат нашего труда мог быть менее интересен, чем процесс. Но процесс...
Жена не была задействована в сценарий, значит, ее как бы не было. Она попадала на задворки главной жизни.
Жена тихо пожаловалась мне, что старше Доработчика на девять лет. Она показала мне ладошки с растопыренными пальцами, из которых один подогнула. Я посмотрела на девять пальцев, потом на ее лицо и сказала:
– Это ни при чем. Главное знаешь что? Красота родных лиц.
Жена подумала над сказанным. В самом деле: родное лицо всегда кажется красивым. Ей это понравилось, и она глубоко кивнула головой.
Доработчик пригласил меня танцевать. Положил свою квадратную ладонь на мою спину. Наши лица оказались примерно на одном уровне. Его губы напротив моего носа. Мы медленно двигались в танце, и, когда музыка кончилась, он торопливо поцеловал меня в нос. Это было что-то новое в нашем соавторстве. Вторгался другой, параллельный, мир. Прозвучала грозная нота. Мое сердце соскочило с петель, сделало сальто-мортале и поплыло, как в глицерине, куда-то вниз, в район солнечного сплетения, в то место, где, говорят, живет душа. Надвигался другой, невыдуманный, мир, именуемый ЛЮБОВЬ. Хотя любовь – это самый выдуманный мир. Самая большая выдумка человечества.
Я закусила губу, чтобы вытерпеть все, что происходило внутри меня с моим сердцем и душой, и так вот, с закушенной губой, вернулась за стол.
Доработчик с вдохновенным лицом поднял свой бокал – в нем была минеральная вода – и предложил выпить за любовь. Я подняла свой бокал с красным вином, друг – рюмку с коньяком. Кстати, я забыла о друге: он был красивый, просто красавец. Но он был совершенно ни при чем.
Жена в это время стала ложечкой вычерпывать черную икру на хлеб, потом закрыла другим кусочком хлеба и завернула в бумажную салфетку. Она все время помнила о своем восьмилетнем сыночке и мечтала принести ему вкусненького. Любовь ее как-то не интересовала. Любовь – нечто умозрительное. А сыночек – реальное.
Доработчик возмутился тем, что жена собирает со стола остатки еды, и зыркнул бешеным глазом пантеры.
– Чего? – испугалась жена. – Чего ты?
Она была совершенно не виновата в том, что его сердце тоже сорвалось с петель и где-то плавает, как ненужный предмет. Она растила сына, а сыну нужны были папа и мама и черная икра. Доработчик шел в одном комплекте с икрой. Это была ее правда. Он – больной запоями, пребывающий полжизни в аду запоев, хотел здоровья и счастья. Это была его правда. Про себя не говорю. Я хотела ВСЕ: счастья, славы и детей. Здоровье и молодость у меня были. Мне исполнилось тогда двадцать восемь лет. И еще я хотела ЕГО любви. И покоя его жене. И счастливого детства их сыну. Попробуй соедини.
После ресторана мы пошли пешком. Доработчик взял мою руку и сунул в свой карман, таким образом он прятал мою руку и там ее держал. Сеял мелкий дождичек, как водяная пыль. Я шла, не чуя земли под ногами. Вино и счастье вздымали меня, я устремлялась куда-то ввысь, как воздушный шар. Я шла с непокрытой головой и казалась себе шикарной женщиной.
Жена и друг шли позади и, естественно, видели мою руку в его кармане. Я как будто залезла в их жизнь, притом что она кормила меня лучшими кусками и дала поносить украшения из Индии. Украсила, можно сказать. Все это никуда не годилось. Но никто ничего не мог поделать. Я не могла убрать руку и опуститься на землю. Он не мог отпустить мою руку. Мелкий дождичек не мог не падать.
Бывают в жизни стихийные бедствия: лавина с гор, например. Наша лавина еще мирно лежала на склоне, никому не угрожая. Мы дошли до его дома. Доработчик сказал жене:
– Я провожу...
Было очевидно, что он остановит такси, мы сядем на заднее сиденье, он поцелует меня и не сможет отвести лица, и мы будем ехать вот так, в одном дыхании, вернее, бездыханно, до тех пор, пока будет двигаться такси. Это было ясно всем – и Доработчику, и другу, и его жене. Жене это показалось обидным. Она произнесла протестующий звук типа:
– У...
– Боишься? – спросил Доработчик, будто в подъезде мыши. – Ну пошли...
Он ушел с женой. Он ее любил по-своему, по-родственному, и не хотел огорчать. А меня поехал провожать друг. Он был мрачно красив, красивее Доработчика в три раза, если не в десять. Но мы были из разных стай, как лось с крокодилом. Очень красивый крокодил. И лось замечательный. Ну и что?
Дома я легла спать, и мне приснился сон, как будто я в его кухне. Мы обедаем всей семьей: Доработчик с женой, его мама, сын и я. Я тоже вхожу в семью, как младшая жена у мусульманина. И это нормально. И никто не ущемлен. Он что-то говорит мне, близко-близко придвинув лицо, и я чувствую тепло его щеки. Стены кухни бархатные, красные. И пол тоже бархатный. Мы сидим, как в шкатулке. Потом он пригласил меня танцевать. Мы танцуем, не касаясь пола. Парим, как герои с картины Шагала.
Я проснулась с ощущением, что лавина треснула. Она еще не тронулась. Еще держится собственной тяжестью. Но...
Через неделю сценарий был окончен. Поставлена точка. Мы отдали черновик машинистке. Вычитали ошибки и отвезли на студию. Мы ехали на студию. У нас было чувство, какое, наверное, бывает у крестьянина после жатвы. Проделана большая нужная работа, и проделана хорошо. Я думаю, ощущение хорошо сделанной работы – это и есть смысл жизни. Во всяком случае, один из ее смыслов.
– Ну и что? – удивилась я. – Какая вам разница?
– Очень большая, – сказал Андрей.
Рассказ казался ему штучным товаром, а сценарий – чем-то ширпотребовским, набитым соцреализмом. Типичная киношка шестидесятых годов.
Очень может быть, что так оно и было. Но я, зашоренная своим предлавинным состоянием, отказывалась видеть реальность.
Андрей и Володя гордо отказались от постановки. Может быть, причина была в сценарии, а может, все гораздо проще. Андрей понимал, что НАДО снимать, а он боялся снимать. У него был страх руля, какой бывает у автомобилистов, терпевших катастрофу. Володя – просто попал под трамвай желаний, ему было не до чего и не до кино в том числе.
Итак, режиссеры соскочили. Фильм завис. Но свято место пусто не бывает. На него тут же нашелся режиссер Алеша И. Он был интересен тем, что в советской режиссуре шестидесятых годов занимал первое место от конца. Он снял худший фильм всех времен и народов, и ни одна газета в течение определенного периода, почти полугода, не осталась в долгу перед антишедевром. Почти все журналисты поупражнялись в брезгливой насмешке. Наш сценарий мог явиться спасательным кругом для Алеши. Он ухватился за него, чтобы как-то удержаться на поверхности киноокеана.
Я приходила на съемки и видела с ужасом, как мир, выстроенный на бумаге нашим воображением, вытесняется миром Алеши И. Вроде похоже, а не то. Какая-то грубая подделка.
Я стою на съемочной площадке, онемев от горя. Жена Алеши продирается сквозь массовку, держа в руке апельсин. Это маленькая женщина с челкой, похожая на школьницу.
– Алеша... – стонет она. – Съешь апельсинчик.
– Не мешай, – прошу я. – Ты что, не видишь, у него эпизод не выстраивается...
– Отстань со своим эпизодом, – не глядя, говорит жена. – Он умрет, у меня дети сиротами останутся. Алеша, съешь апельсинчик...
Она любит своего Алешу, хотя я не понимаю, как можно любить кого-то, кроме солнечного Доработчика.
Однажды вечером мне позвонила домой его мама и сказала:
– Он ушел в ресторан «Украина»... Если хочешь, можешь присоединиться. Просто он к тебе не дозвонился и поручил мне.
Я бросаю трубку, чтобы не терять времени.
Сегодня день моего рождения, и у меня в доме гости. Из Ленинграда приехали сестра и мама, собрались подруги.
Я вышла из комнаты. Все решили, что я вышла на кухню, чтобы проверить утку с яблоками, и через минуту вернусь.
Но через минуту я уже неслась на такси в ресторан «Украина».
Он сидел у окна. Я увидела его медальный профиль. Подняла с земли мелкий камешек и метнула в окно. Камешек чиркнул по стеклу. Он повернул голову и увидел меня.
Я всегда рисовалась ему чистой интеллигентной девочкой с литературными способностями, и вдруг – под окнами гостиницы, как «девушка по вызову».
Он встал. Вышел. Пошел навстречу.
– Ты что здесь делаешь? – Его глаза стали круглые.
– Мне твоя мама позвонила, – объяснила я. – Я подумала, может, тебе это будет приятно...
Потом эта фраза вошла в его фильм: «Может, тебе это будет приятно...»
– Мне очень приятно, – отозвался он. И повел меня за стол.
За столом его друзья. Один – без ноги. На костылях. Но никакой ущербности. Подумаешь, без ноги... Все остальное цело. Больше из этого застолья я ничего не запомнила.
Он провожает меня на своей машине. Значит, не пил.
Мы заехали во двор. В нем накопились слова, но он сдержан. Он говорит:
– Как хорошо, что ты есть. Такая...
Я выхожу из машины. Сверху небо. Внизу земля. И я, такая.
Я слышала за свою жизнь много слов, но эти были самые наполненные. А может быть, это я была самая наполненная...
Работа идет мучительно, но всему бывает конец. Фильм снят. И закрыт. Не потому, что плох, а потому, что наступал период душного застоя.
Пришли новые времена. Тихие. Не сажают, не выгоняют. Просто закрывают фильмы, останавливают книги, рассыпают набор.
Могли бы пригласить меня и Доработчика в какой-то кабинет, сказать: «Вы долго работали, но вы работали не туда. Нам надо вправо, а вы – влево. Ваш герой учитель. Живет один день в году без вранья. А что же он делает остальные триста шестьдесят четыре дня? Врет? Что же это за учитель такой и чему он может научить подрастающее поколение? Извините, но подрастающее поколение нам дороже вашего таланта. Их, подрастающих, много. А вы – одна. Вы, конечно, сочиняйте что хотите, но мы будем печатать и сочинять только то, что нам подходит. Мы – государство. У нас такая функция, государственная».
Но никто нас не вызвал. Ничего не говорил. Просто где-то прошел слушок, что нас закрыли. И даже нельзя понять: сплетня это или правда. И выяснить не у кого. Тихо так... Тактично. Подло.
Андрей – сын знаменитых кинематографистов. Но его мама к этому времени сошла с экранов. Отец терял былое могущество. Андрея называли «Тени забытых предков». Он был худой, грыз спички. Сидел, как правило, ссутулившись, нога на ногу, заплетя ноги в косу. И никогда не знал, чего он хочет. Это было мучительно.
Второй режиссер, Володя, начинал спиваться и думал только об одном: когда мы закончим говорильню, можно будет одолжить трешку и купить бутылку портвейна в соседнем магазине и тут же возле магазина ее выпить.
Володя сидел с отсутствующим видом и грезил наяву. Это был человек хрупкой душевной конструкции, очень ранимый, и однажды, когда с ним неправильно поговорили на киностудии «Ленфильм», пытался повеситься в поезде по дороге в Москву. Об этом сообщили в институт. Ректор ВГИКа вызвал Володю и участливо с ним беседовал: чего-де не хватает, какие пожелания? Володя бодро отвечал, что все в порядке, лучше не бывает. Страна идет к коммунизму, и он вместе со страной.
Володя рассказывал об этом в лицах и очень смешно изображал себя и ректора. Видимо, ему необходимо было вышутить эту жутковатую страницу в своей биографии, размыть ее насмешкой.
Где он сейчас, я не знаю. Я даже не знаю, жив ли он...
А тогда мы мучительно бились над вариантом сценария, и это действие было похоже на то, как трое людей пытаются войти в дом, но ключ не подходит к замку.
Отец Андрея хоть и терял свою мощь, какую имел при Сталине, все еще держал студию в кулаке. Он призвал к картине двух самых сильных комедиографов и приставил их, как нянек к неразумному дитя. Один – художественный руководитель. Другой – Доработчик сценария. Они должны были, как два вола, вытащить завязший воз.
Меня познакомили с Доработчиком. Ему тридцать семь лет. Он чем-то напоминает моего рано умершего отца. Я даже знаю чем: выражением лица. Как мужчину я его не увидела. Он прошел мимо моего женского сознания. Скорее как отец. Учитель. Маэстро.
Я стала ходить к нему домой, дорабатывать сценарий. Я живу на Таганке, семнадцать минут до Кремля. От его дома до моего – пятнадцать минут на троллейбусе. И пять минут пешком – до подъезда. Время для работы назначил он: десять часов утра. Я приходила без опоздания, была дисциплинированной, чем выгодно отличалась от предыдущих соавторов. Предыдущие соавторы опаздывали и пили водку. Один из них имел вредную привычку трясти ногой. Это отвлекало, мешало сосредоточиться.
Я не пила водку, не трясла ногой и приходила в точно назначенное время. Звонила в дверь. Мне открывали.
Квартира была огромная, с широким коридором. В недрах квартиры шла своя жизнь – жизнь большой семьи, поставленная на широкую ногу.
Его комната узкая, как купе. Кушетка, низкий стол, на столе пишущая машинка. Мы садились друг против друга, и я застывала, зажатая как в гипс своей бездарностью.
Мой рассказ существовал не сюжетом, а иронической интонацией, которую непонятно как перевести на экран. Шукшин говорил: «Чем хуже литература, тем лучше кино». И наоборот. Доработчик тоже не знал, как управляться с чужим миром. Мы сидели друг перед другом, мучились. Я – больше, он – меньше. Для меня этот сценарий был началом начал, мое будущее и настоящее. Это был мой ребенок. А для него – чужой ребенок. К нему тоже хорошо относишься, но не так, как к своему.
Вариант сценария, который мы слепили с Володей и Андреем, напоминал груду кирпичей. Надо было из этого выстроить дом.
Доработчик – мрачный, молчаливый, погруженный в себя человек. Он сидел передо мной, искал ключ к сценарию. Устав от поиска, брал гитару и наигрывал, насвистывал, не переставая при этом быть мрачным. Однажды спел песню на слова Шпаликова: «Вот возьму и повешусь, и меня закопают, и десять товарищей, сидя в пивной, кружками вдарят, прощаясь со мной...»
Я смотрела в окно. Думала. Осмысляла. Проникала.
...Вот возьму и повешусь... Лирический герой загнан, но не пугает. Обижается почти по-детски: вот возьму и повешусь. Да. Никто не понимает. Возьму и уйду от всех. И меня закопают. Здесь жалость к себе. Закопают в середине земли. Там темно и сыро. А у вас солнышко светит, птички поют. Вам хорошо. А меня нет и не будет никогда. НИКОГДА! НО! Десять товарищей – вот настоящая ценность жизни. Я представила себе десять мужественных парней, одетых не очень парадно, как строители. Это люди труда и честного поступка.
Они поднимут стаканы, содвинут их разом... Какая сладкая грусть... Я посмотрела на Доработчика. И я его УВИДЕЛА. Это он сам вот возьмет и повесится, потому что жизнь не в радость. Нет в жизни счастья. Мне стало его жаль, но не поверхностной жалостью, как к собаке, например. А возвышенной жалостью-болью, как к Христу на кресте.
Хотя почему крест? Прекрасная профессия, прекрасный дом, сын, мама. И все же: покой человека внутри его. Или он есть, этот покой, или нет. Иногда бомж в подворотне лежит себе и испытывает пушкинское спокойствие.
Я УВИДЕЛА своего Доработчика, и я его поняла. Я поняла его слова и паузы.
Сценарий стронулся с места и пошел. Иногда Доработчик брал гитару и пел. Лицо у него было желтоватое. Щеки – пористые. Кожа напоминала обратную сторону гриба-моховика. Но он казался мне красивым. Мужская, сильная, надчеловеческая красота.
На стене – полка, а на полке среди книг – керамический козел глубокого коричневого цвета. Я вгляделась в глаза своего Доработчика и ахнула:
– У тебя глаза, как у козла рога. Тот же самый керамический отблеск.
Надя – это жена. Она когда-то его полюбила и подарила козла.
Надя ходит за дверью, ведет хозяйство и воспитывает сына. А нам надо писать сценарий. И мы пишем.
Козлы бегают с козлами, а крокодилы плавают с крокодилами. И никогда не бывает, чтобы козел общался с крокодилом и имел от него детей. Дети бывают только у тождественных особей. Так и фильмы.
Мы с Доработчиком одинаково видим мир. Нам одно и то же нравится. Одно и то же кажется смешным. У нас общий смех. А это так же важно, как общие слезы или общие деньги. При этом мой Доработчик сильнее меня, талантливее, сумасшедшее. Я это признавала и подчинялась. А ему важно, чтобы подчинялась. Как в воровском мире. Он – главный, пахан. Ему нравилось царить, а мне нравилось подчиняться беспрекословно.
Я очень редко встречала людей, которым мне хотелось бы подчиняться. Я всю жизнь подчиняла сама, а подчинив и разоружив, теряла интерес. Доработчик был ПЕРВЫЙ по-настоящему талантливый человек, и мне показалось, что над моей головой взошло яркое солнце и осветило всю территорию моей жизни, не оставив ни одного темного уголка.
Я бежала через трамвайную линию, держа шапку в руке. Он стоял у окна и видел, как я бегу. Потом открывал мне дверь, и его глаза летели мне навстречу.
Потом мы проходили в кабинет. Он нажимал кнопку магнитофона. Оттуда звучало приветствие: «Здравствуй, наш новый день! Наша совесть. Мы работаем. Ура».
И мы усаживались работать, двигать сценарий дальше, и наша совесть была абсолютно чиста: перед чистыми листками, перед Богом и людьми. Мы любили друг друга, но не догадывались об этом. Так бывает. Просто все вокруг было голубым и зеленым.
Я любила его кабинет, узенький, как купе.
Голоса за дверьми. Весь дом был набит талантливыми людьми и, как космос, имел несколько солнц. Солнце номер один – его сын, восьмилетний мальчик, большеглазый, писклявый и трогательный. Все крутилось вокруг него.
Еще одним солнцем была мама Доработчика – умница, красавица, аристократка. Ее невозможно было не любить.
Третьим центром вселенной был Доработчик. Он сочетал в себе гений и злодейство. Он работал, содержал семью, прославлял фамилию рода, обеспечивал положение в обществе. Но при этом болел запоями, и его запои образовывали в жизни дома трещины, такие же страшные, как во время землетрясения, когда лопается земной шар, земля разверзается и все летит в тартарары.
Я про запои ничего не знала, так как встретила Доработчика в период ремиссии, он тогда лечился. Был трезвым и мрачным. Мрак шел от душевного и физического состояния. А я принимала эту мрачность за загадочность. А когда разобралась, было уже поздно. Мои кони уже скакали под солнцем, а трещины-запои казались мне узкими, как канавы, их можно было перемахнуть в широком шаге.
Ровно в час дня открывалась дверь кабинета и жена Доработчика объявляла:
– Идите кушать...
Жена не старалась нравиться: какая есть, такая есть. Была естественна, как ребенок или как собака. Я ее любила. И Доработчика любила.
– Тебе какое мясо? – спрашивала жена. – Темное или белое?
Я металась мыслями. Хотелось назвать кусочек похуже, чтобы лучший достался хозяевам.
– Темное, – говорила я.
И передо мной ставили тарелку с индюшачьей ногой. Самая вкусная часть. Я обводила всех глазами и спрашивала:
– Вы всегда так едите?
Все смеялись. Им нравилось мое восприятие. Они как бы наново видели свою жизнь моими восторженными глазами. И казалось в эту минуту, что все прекрасно: дом полной чашей, любимый труд, все живы-здоровы, ничего не угрожает и нет трещин-пропастей, куда может свалиться все-все...
Мы писали сценарий, и остальное нам было неинтересно. А жизнь продолжалась тем не менее.
Из другого города приехал друг Доработчика, и по закону гостеприимства его надо было вести в ресторан.
– Пойдешь с нами? – спросил меня Доработчик.
– Прямо так? – растерялась я. На мне был черный рабочий свитер и узкая юбка. Джинсы еще не вошли в моду.
Жена принесла мне свои украшения: крупные бусы из янтаря и серебро. На черном фоне это смотрелось торжественно.
– А ты? – спросила я.
– А у меня еще есть, – успокоила жена. – У меня полно. Я из Индии привезла.
Мы отправились вчетвером: друг, я, Доработчик с женой.
В ресторане за соседним столиком гулял какой-то коллектив. Мы с Доработчиком смотрели, как они веселятся, и узнавали своих героев. Вот эта толстая – завуч. А этот молодой и спортивный – учитель физкультуры. Мы не могли выйти из атмосферы сценария, невольно продолжали сочинять. Вымысел и реальность переплелись между собой, как томатный сок с водкой, образуя новый напиток «Кровавая Мери».
Позже я заметила: Доработчику было неинтересно жить. Ему было интересно только работать, и он замещал жизнь работой. А я находилась в той поре, когда успех и слава казались мне самыми важными наполнителями жизни. И все шло в этот костер.
Состояние творчества само по себе мне всегда было очень интересно. А здесь я как бы умножала свои способности на его. Как ветер и огонь. Такое сочетание может поджечь любые пространства.
Объединять тела – это счастье. Но объединять воображение...
Мне казалось тогда: я могла бы жить в любых плохих условиях, спать под лестницей, как Пиросмани, только бы сочинять вместе, глядеть в его желтое пористое лицо и улететь в выдуманную жизнь, как на дельтаплане. Результат нашего труда мог быть менее интересен, чем процесс. Но процесс...
Жена не была задействована в сценарий, значит, ее как бы не было. Она попадала на задворки главной жизни.
Жена тихо пожаловалась мне, что старше Доработчика на девять лет. Она показала мне ладошки с растопыренными пальцами, из которых один подогнула. Я посмотрела на девять пальцев, потом на ее лицо и сказала:
– Это ни при чем. Главное знаешь что? Красота родных лиц.
Жена подумала над сказанным. В самом деле: родное лицо всегда кажется красивым. Ей это понравилось, и она глубоко кивнула головой.
Доработчик пригласил меня танцевать. Положил свою квадратную ладонь на мою спину. Наши лица оказались примерно на одном уровне. Его губы напротив моего носа. Мы медленно двигались в танце, и, когда музыка кончилась, он торопливо поцеловал меня в нос. Это было что-то новое в нашем соавторстве. Вторгался другой, параллельный, мир. Прозвучала грозная нота. Мое сердце соскочило с петель, сделало сальто-мортале и поплыло, как в глицерине, куда-то вниз, в район солнечного сплетения, в то место, где, говорят, живет душа. Надвигался другой, невыдуманный, мир, именуемый ЛЮБОВЬ. Хотя любовь – это самый выдуманный мир. Самая большая выдумка человечества.
Я закусила губу, чтобы вытерпеть все, что происходило внутри меня с моим сердцем и душой, и так вот, с закушенной губой, вернулась за стол.
Доработчик с вдохновенным лицом поднял свой бокал – в нем была минеральная вода – и предложил выпить за любовь. Я подняла свой бокал с красным вином, друг – рюмку с коньяком. Кстати, я забыла о друге: он был красивый, просто красавец. Но он был совершенно ни при чем.
Жена в это время стала ложечкой вычерпывать черную икру на хлеб, потом закрыла другим кусочком хлеба и завернула в бумажную салфетку. Она все время помнила о своем восьмилетнем сыночке и мечтала принести ему вкусненького. Любовь ее как-то не интересовала. Любовь – нечто умозрительное. А сыночек – реальное.
Доработчик возмутился тем, что жена собирает со стола остатки еды, и зыркнул бешеным глазом пантеры.
– Чего? – испугалась жена. – Чего ты?
Она была совершенно не виновата в том, что его сердце тоже сорвалось с петель и где-то плавает, как ненужный предмет. Она растила сына, а сыну нужны были папа и мама и черная икра. Доработчик шел в одном комплекте с икрой. Это была ее правда. Он – больной запоями, пребывающий полжизни в аду запоев, хотел здоровья и счастья. Это была его правда. Про себя не говорю. Я хотела ВСЕ: счастья, славы и детей. Здоровье и молодость у меня были. Мне исполнилось тогда двадцать восемь лет. И еще я хотела ЕГО любви. И покоя его жене. И счастливого детства их сыну. Попробуй соедини.
После ресторана мы пошли пешком. Доработчик взял мою руку и сунул в свой карман, таким образом он прятал мою руку и там ее держал. Сеял мелкий дождичек, как водяная пыль. Я шла, не чуя земли под ногами. Вино и счастье вздымали меня, я устремлялась куда-то ввысь, как воздушный шар. Я шла с непокрытой головой и казалась себе шикарной женщиной.
Жена и друг шли позади и, естественно, видели мою руку в его кармане. Я как будто залезла в их жизнь, притом что она кормила меня лучшими кусками и дала поносить украшения из Индии. Украсила, можно сказать. Все это никуда не годилось. Но никто ничего не мог поделать. Я не могла убрать руку и опуститься на землю. Он не мог отпустить мою руку. Мелкий дождичек не мог не падать.
Бывают в жизни стихийные бедствия: лавина с гор, например. Наша лавина еще мирно лежала на склоне, никому не угрожая. Мы дошли до его дома. Доработчик сказал жене:
– Я провожу...
Было очевидно, что он остановит такси, мы сядем на заднее сиденье, он поцелует меня и не сможет отвести лица, и мы будем ехать вот так, в одном дыхании, вернее, бездыханно, до тех пор, пока будет двигаться такси. Это было ясно всем – и Доработчику, и другу, и его жене. Жене это показалось обидным. Она произнесла протестующий звук типа:
– У...
– Боишься? – спросил Доработчик, будто в подъезде мыши. – Ну пошли...
Он ушел с женой. Он ее любил по-своему, по-родственному, и не хотел огорчать. А меня поехал провожать друг. Он был мрачно красив, красивее Доработчика в три раза, если не в десять. Но мы были из разных стай, как лось с крокодилом. Очень красивый крокодил. И лось замечательный. Ну и что?
Дома я легла спать, и мне приснился сон, как будто я в его кухне. Мы обедаем всей семьей: Доработчик с женой, его мама, сын и я. Я тоже вхожу в семью, как младшая жена у мусульманина. И это нормально. И никто не ущемлен. Он что-то говорит мне, близко-близко придвинув лицо, и я чувствую тепло его щеки. Стены кухни бархатные, красные. И пол тоже бархатный. Мы сидим, как в шкатулке. Потом он пригласил меня танцевать. Мы танцуем, не касаясь пола. Парим, как герои с картины Шагала.
Я проснулась с ощущением, что лавина треснула. Она еще не тронулась. Еще держится собственной тяжестью. Но...
Через неделю сценарий был окончен. Поставлена точка. Мы отдали черновик машинистке. Вычитали ошибки и отвезли на студию. Мы ехали на студию. У нас было чувство, какое, наверное, бывает у крестьянина после жатвы. Проделана большая нужная работа, и проделана хорошо. Я думаю, ощущение хорошо сделанной работы – это и есть смысл жизни. Во всяком случае, один из ее смыслов.
* * *
Сценарий принят художественным советом. Однако возникло неожиданное осложнение. Мои режиссеры отказывались его снимать. Они заявили, что рассказ был – одно, а сценарий – совершенно другое.– Ну и что? – удивилась я. – Какая вам разница?
– Очень большая, – сказал Андрей.
Рассказ казался ему штучным товаром, а сценарий – чем-то ширпотребовским, набитым соцреализмом. Типичная киношка шестидесятых годов.
Очень может быть, что так оно и было. Но я, зашоренная своим предлавинным состоянием, отказывалась видеть реальность.
Андрей и Володя гордо отказались от постановки. Может быть, причина была в сценарии, а может, все гораздо проще. Андрей понимал, что НАДО снимать, а он боялся снимать. У него был страх руля, какой бывает у автомобилистов, терпевших катастрофу. Володя – просто попал под трамвай желаний, ему было не до чего и не до кино в том числе.
Итак, режиссеры соскочили. Фильм завис. Но свято место пусто не бывает. На него тут же нашелся режиссер Алеша И. Он был интересен тем, что в советской режиссуре шестидесятых годов занимал первое место от конца. Он снял худший фильм всех времен и народов, и ни одна газета в течение определенного периода, почти полугода, не осталась в долгу перед антишедевром. Почти все журналисты поупражнялись в брезгливой насмешке. Наш сценарий мог явиться спасательным кругом для Алеши. Он ухватился за него, чтобы как-то удержаться на поверхности киноокеана.
Я приходила на съемки и видела с ужасом, как мир, выстроенный на бумаге нашим воображением, вытесняется миром Алеши И. Вроде похоже, а не то. Какая-то грубая подделка.
Я стою на съемочной площадке, онемев от горя. Жена Алеши продирается сквозь массовку, держа в руке апельсин. Это маленькая женщина с челкой, похожая на школьницу.
– Алеша... – стонет она. – Съешь апельсинчик.
– Не мешай, – прошу я. – Ты что, не видишь, у него эпизод не выстраивается...
– Отстань со своим эпизодом, – не глядя, говорит жена. – Он умрет, у меня дети сиротами останутся. Алеша, съешь апельсинчик...
Она любит своего Алешу, хотя я не понимаю, как можно любить кого-то, кроме солнечного Доработчика.
Однажды вечером мне позвонила домой его мама и сказала:
– Он ушел в ресторан «Украина»... Если хочешь, можешь присоединиться. Просто он к тебе не дозвонился и поручил мне.
Я бросаю трубку, чтобы не терять времени.
Сегодня день моего рождения, и у меня в доме гости. Из Ленинграда приехали сестра и мама, собрались подруги.
Я вышла из комнаты. Все решили, что я вышла на кухню, чтобы проверить утку с яблоками, и через минуту вернусь.
Но через минуту я уже неслась на такси в ресторан «Украина».
Он сидел у окна. Я увидела его медальный профиль. Подняла с земли мелкий камешек и метнула в окно. Камешек чиркнул по стеклу. Он повернул голову и увидел меня.
Я всегда рисовалась ему чистой интеллигентной девочкой с литературными способностями, и вдруг – под окнами гостиницы, как «девушка по вызову».
Он встал. Вышел. Пошел навстречу.
– Ты что здесь делаешь? – Его глаза стали круглые.
– Мне твоя мама позвонила, – объяснила я. – Я подумала, может, тебе это будет приятно...
Потом эта фраза вошла в его фильм: «Может, тебе это будет приятно...»
– Мне очень приятно, – отозвался он. И повел меня за стол.
За столом его друзья. Один – без ноги. На костылях. Но никакой ущербности. Подумаешь, без ноги... Все остальное цело. Больше из этого застолья я ничего не запомнила.
Он провожает меня на своей машине. Значит, не пил.
Мы заехали во двор. В нем накопились слова, но он сдержан. Он говорит:
– Как хорошо, что ты есть. Такая...
Я выхожу из машины. Сверху небо. Внизу земля. И я, такая.
Я слышала за свою жизнь много слов, но эти были самые наполненные. А может быть, это я была самая наполненная...
Работа идет мучительно, но всему бывает конец. Фильм снят. И закрыт. Не потому, что плох, а потому, что наступал период душного застоя.
Пришли новые времена. Тихие. Не сажают, не выгоняют. Просто закрывают фильмы, останавливают книги, рассыпают набор.
Могли бы пригласить меня и Доработчика в какой-то кабинет, сказать: «Вы долго работали, но вы работали не туда. Нам надо вправо, а вы – влево. Ваш герой учитель. Живет один день в году без вранья. А что же он делает остальные триста шестьдесят четыре дня? Врет? Что же это за учитель такой и чему он может научить подрастающее поколение? Извините, но подрастающее поколение нам дороже вашего таланта. Их, подрастающих, много. А вы – одна. Вы, конечно, сочиняйте что хотите, но мы будем печатать и сочинять только то, что нам подходит. Мы – государство. У нас такая функция, государственная».
Но никто нас не вызвал. Ничего не говорил. Просто где-то прошел слушок, что нас закрыли. И даже нельзя понять: сплетня это или правда. И выяснить не у кого. Тихо так... Тактично. Подло.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента