Страница:
Эту птичку знают все. Она лесная. Под древесным пологом среди других пичужек приметишь ее не всегда. Но осенью, когда все начинает желтеть и когда все до весны утихает, вдруг слышится звонкий, жизнерадостный голосок: «Ци-ци-ци!.. Пинь-пинь-пинь!..»
В. Песков. «Комсомольская правда»,
6 ноября 1998 года
Не читайте газет, иначе они заберут вас с собой.
«СМЕРТЬ – ЭТО РОДИНА СТАРЫХ ГАЗЕТ»
– Интересно, а почему ты все время называешь меня Асей? – спросила как-то Ася, когда после долгой любви мы лежали с ней в постели в самом центре душной августовской ночи и курили сигаретку с «травкой». Одну на двоих. – Разве ты забыл мое настоящее имя?
Не поверите, но этой ночью я испытал настоящий библейский ужас. Я не был пьян, и это было не действие «травы». Но я боялся посмотреть в ту сторону, где рядом со мной мирно посапывала во сне та, которую я, обознавшись, только что имел дерзость назвать Асей.
Я на один промельк сознания вспомнил ее истинное имя.
Имя, которое мой человеческий мозг не в состоянии был ни удержать, ни осмыслить.
Иначе я бы просто сошел с ума.
Ася и Шарлотта.
Шарлотта и Ася.
Кто из них настоящая, а кто – плод моего воспаленного воображения?
Они раздваиваются в моем сознании. Или, наоборот, удваиваются?. И тогда может оказаться, что они реальны обе… Или, напротив, обе не существуют и не существовали никогда?
– Ты опасная женщина, – говорю я Шарлотте, которая сейчас в полумраке звездной ночи сидит в постели в профиль ко мне и смотрит на небо. В этом неверном лунном свете я готов побожиться, что не знаю, кто она сейчас – нездешняя женщина Шарлотта или банальнейшая предательница Ася?
– Почему? – думая о своем, спрашивает одна из них.
– Ты многое в этой жизни делаешь из любопытства, ведь так?
– Не знаю, может быть…
– А любопытные люди не остановятся ни перед каким преступлением, чтобы удовлетворить свою болезненную страсть.
– Страсть? – переспрашивает она. – Если не можешь больше любить, значит, пришло время убивать…
– Так, как Иуда убил Христа?
Молчит. Я ей больше неинтересен. Ночные облака, гонимые неожиданно откуда-то взявшимся ветром, для нее важнее.
Любовь – это такой зверек, что если его не подкармливать чем-нибудь остреньким, то он скоро умрет.
Ася или Шарлотта?
Шарлотта или Ася?
Кто и зачем играет со мной в эту дурацкую игру? Зачем и кому я нужен?
Я закрываю глаза и не могу вспомнить своего лица. В последнее время со мной это происходит все чаще.
Может быть, я начисто лишен индивидуальности? И именно поэтому меня всегда влекли к себе странные люди, маргиналы, аутсайдеры, неудачники?
Я всегда боялся своей обыкновенности и всю жизнь пытался улучшить природу: то отращивал длинные волосы, то отпускал бакенбарды, а то вдруг стригся налысо; начинал заниматься культуризмом или покупал себе цветные линзы. Но индивидуальности не прибавлялось.
Помню, я даже всерьез задумывался о пластической операции. Причем я отнюдь не хотел стать писаным красавцем. Наоборот, пластическая операция мне была нужна, чтобы сделать с собой что-то, что отличало бы меня от других: асимметрия глаз, удлиненный нос, большие оттопыренные уши, хромота, полное отсутствие волосяного покрова на голове.
Наконец, я хотел зашить себе рот суровыми нитками, черт возьми! Но вовремя понял, что так я умру с голоду, ибо есть мне будет нечем.
Я человек обычной, средней внешности. Середина, проклятая середина!
Два кольца, два конца, а посредине – гвоздик.
Этот гвоздик – и есть я.
Но я покину уготованное мне историей гнездо, хотя бы из-за этого потом распалась вся конструкция!
…А зонтик мы с Асей оставили прямо на облаке. Седьмое небо, поворот направо, пятый угол, третий звонок, спросить господина Бога.
Не поверите, но этой ночью я испытал настоящий библейский ужас. Я не был пьян, и это было не действие «травы». Но я боялся посмотреть в ту сторону, где рядом со мной мирно посапывала во сне та, которую я, обознавшись, только что имел дерзость назвать Асей.
Я на один промельк сознания вспомнил ее истинное имя.
Имя, которое мой человеческий мозг не в состоянии был ни удержать, ни осмыслить.
Иначе я бы просто сошел с ума.
Ася и Шарлотта.
Шарлотта и Ася.
Кто из них настоящая, а кто – плод моего воспаленного воображения?
Они раздваиваются в моем сознании. Или, наоборот, удваиваются?. И тогда может оказаться, что они реальны обе… Или, напротив, обе не существуют и не существовали никогда?
– Ты опасная женщина, – говорю я Шарлотте, которая сейчас в полумраке звездной ночи сидит в постели в профиль ко мне и смотрит на небо. В этом неверном лунном свете я готов побожиться, что не знаю, кто она сейчас – нездешняя женщина Шарлотта или банальнейшая предательница Ася?
– Почему? – думая о своем, спрашивает одна из них.
– Ты многое в этой жизни делаешь из любопытства, ведь так?
– Не знаю, может быть…
– А любопытные люди не остановятся ни перед каким преступлением, чтобы удовлетворить свою болезненную страсть.
– Страсть? – переспрашивает она. – Если не можешь больше любить, значит, пришло время убивать…
– Так, как Иуда убил Христа?
Молчит. Я ей больше неинтересен. Ночные облака, гонимые неожиданно откуда-то взявшимся ветром, для нее важнее.
Любовь – это такой зверек, что если его не подкармливать чем-нибудь остреньким, то он скоро умрет.
Ася или Шарлотта?
Шарлотта или Ася?
Кто и зачем играет со мной в эту дурацкую игру? Зачем и кому я нужен?
Я закрываю глаза и не могу вспомнить своего лица. В последнее время со мной это происходит все чаще.
Может быть, я начисто лишен индивидуальности? И именно поэтому меня всегда влекли к себе странные люди, маргиналы, аутсайдеры, неудачники?
Я всегда боялся своей обыкновенности и всю жизнь пытался улучшить природу: то отращивал длинные волосы, то отпускал бакенбарды, а то вдруг стригся налысо; начинал заниматься культуризмом или покупал себе цветные линзы. Но индивидуальности не прибавлялось.
Помню, я даже всерьез задумывался о пластической операции. Причем я отнюдь не хотел стать писаным красавцем. Наоборот, пластическая операция мне была нужна, чтобы сделать с собой что-то, что отличало бы меня от других: асимметрия глаз, удлиненный нос, большие оттопыренные уши, хромота, полное отсутствие волосяного покрова на голове.
Наконец, я хотел зашить себе рот суровыми нитками, черт возьми! Но вовремя понял, что так я умру с голоду, ибо есть мне будет нечем.
Я человек обычной, средней внешности. Середина, проклятая середина!
Два кольца, два конца, а посредине – гвоздик.
Этот гвоздик – и есть я.
Но я покину уготованное мне историей гнездо, хотя бы из-за этого потом распалась вся конструкция!
…А зонтик мы с Асей оставили прямо на облаке. Седьмое небо, поворот направо, пятый угол, третий звонок, спросить господина Бога.
ВАРИАНТ ВТОРОЙ: ИДЯ К ЖЕНЩИНЕ,
НЕ ЗАБУДЬ ПЕРЕДЕРНУТЬ ЗАТВОР
В СВОИХ ШТАНАХ!
Улица где-то в старой части города Волопуйска. Мужчина и женщина идут, держась за руки. Зрители видят их со спины. Они заворачивают за угол, камера дает крупный план, и мы замечаем, что рты у них грубо зашиты суровыми нитками. Причем, видимо, эта жестокая операция была сделана совсем недавно: из проткнутых иголками отверстий продолжает сочиться кровь. Выражение глаз у них не грустное и не веселое. Наверно, боль сделала их мудрыми.
…Кажется, я уже говорил, что Шарлотту отличала в постели ее ненасытность? Грубо говоря, каким бы умельцем и половым гигантом ни был ее партнер, она все равно не могла бы нормально кончить. Как, впрочем, все оборотни и колдуньи, шептал я ей, и она смеялась своим потрясающим завораживающим смехом.
Во всем остальном она была лучшей. Заводилась с пол-оборота. И не успеешь ей вставить, а она уже хлюпает сокровенным местом, словно в весеннюю распутицу грязь под ногами.
…И вот мы как бы бежим навстречу друг другу, все быстрее и быстрее, я ускоряю темп до предела, и уже можно раскрыть объятия, так мы близко друг от друга, мы уже на расстоянии вытянутой руки, на расстоянии дыхания, на расстоянии волоса с ее лобка, но тут нас словно взрывом (взрывом секс-бомбы?) отбрасывает в разные стороны, и я вновь прихожу к финишу один.
Именно в эту ночь, в этот час, в эту секунду, когда я уже второй раз бурно кончал в жадный Шарлоттин рот, художник Макс Пигмалион, вечно небритый и неумытый безумный Макс, бедняга Макс, с воспаленными красными глазами, в мятой застиранной пижаме, рисовал ее портреты своим калом в туалете и на стене своей больничной палаты. За что поутру был жестоко бит медбратьями.
Но рисовать все равно продолжает. Велика сила любви.
Да, пусть она сука, пусть она блядь, но что она, Шарлотта, могла поделать, если ее женская, глубинная, сексуальная жизнь в этом чужом для нее мире была лишена всякого смысла?
Хотя, конечно же, известно, что любая женщина может из ничего сделать три вещи: прическу, салат и скандал. Умная женщина из ничего может сделать себе еще и мужа.
Но кто сказал, что Шарлотта настоящая? Она ведь сказка, миф, просто вымысел. Она из легенды, из своего гребаного XIV века.
Перед сном я часто рассказываю ей сказки. Они немного странные, но ей нравятся. Она под них быстро засыпает.
– Расскажи мне какую-нибудь свою дебилку, – зевая, просит она.
– Хорошо, слушай.
…Кажется, я уже говорил, что Шарлотту отличала в постели ее ненасытность? Грубо говоря, каким бы умельцем и половым гигантом ни был ее партнер, она все равно не могла бы нормально кончить. Как, впрочем, все оборотни и колдуньи, шептал я ей, и она смеялась своим потрясающим завораживающим смехом.
Во всем остальном она была лучшей. Заводилась с пол-оборота. И не успеешь ей вставить, а она уже хлюпает сокровенным местом, словно в весеннюю распутицу грязь под ногами.
…И вот мы как бы бежим навстречу друг другу, все быстрее и быстрее, я ускоряю темп до предела, и уже можно раскрыть объятия, так мы близко друг от друга, мы уже на расстоянии вытянутой руки, на расстоянии дыхания, на расстоянии волоса с ее лобка, но тут нас словно взрывом (взрывом секс-бомбы?) отбрасывает в разные стороны, и я вновь прихожу к финишу один.
Именно в эту ночь, в этот час, в эту секунду, когда я уже второй раз бурно кончал в жадный Шарлоттин рот, художник Макс Пигмалион, вечно небритый и неумытый безумный Макс, бедняга Макс, с воспаленными красными глазами, в мятой застиранной пижаме, рисовал ее портреты своим калом в туалете и на стене своей больничной палаты. За что поутру был жестоко бит медбратьями.
Но рисовать все равно продолжает. Велика сила любви.
Да, пусть она сука, пусть она блядь, но что она, Шарлотта, могла поделать, если ее женская, глубинная, сексуальная жизнь в этом чужом для нее мире была лишена всякого смысла?
Хотя, конечно же, известно, что любая женщина может из ничего сделать три вещи: прическу, салат и скандал. Умная женщина из ничего может сделать себе еще и мужа.
Но кто сказал, что Шарлотта настоящая? Она ведь сказка, миф, просто вымысел. Она из легенды, из своего гребаного XIV века.
Перед сном я часто рассказываю ей сказки. Они немного странные, но ей нравятся. Она под них быстро засыпает.
– Расскажи мне какую-нибудь свою дебилку, – зевая, просит она.
– Хорошо, слушай.
ИВАН-ГОРЫНЫЧ
Я закуриваю и начинаю импровизировать.
– Сидела на дереве маленькая Сволочь. На самой ее лысой макушке, где все листья повыпадывали. Проходил мимо Иван-Горыныч, увидел Сволочь и ударил ее со всего маху током по морде!
Сволочь слетела с дерева, шлепнулась теменем оземь, перевернулась и еще раз сильно ударилась о перекладину носового платка – и тут же превратилась в прекрасную Царевну-Пушку. Иван-Горыныч вспотел от таких магарычей и предложил ей свою руку, которая оканчивалась кистью, только не как у всех, а такой, какой маляры заборы красят. Но Царевна-Пушка отказалась, сказав, что Иван-Горыныч хам и драчун. Слег Иван-Горыныч от таких магарычей.
«Дал маху», – подумал он и сглотнул слюну, забыв, что она у него ядовитая. И тут же, ровно через полгода, умер, как и был при жизни, полным бобом. А тело его после смерти в кровати так и не нашли: кровать к тому времени заросла быльем, крапивой, бобылем, лебедой и ябедой…
А вчера я шел по улице, и что ты думаешь? Та самая Сволочь опять на дереве сидит…
Смотрю, а моя кошечка, моя Шарло, наконец-то уснула. Спи, моя маленькая, спи, дрянь, спи, сволочь…
Бывает, зимой навалится откуда-то такая тоска, что чувствуешь: если не запить, то обязательно сойдешь с ума или повесишься.
Почти год Шарлотта работала в кризисном центре для мужчин. Она была диспетчером на телефоне, хрупким ангелом-спасителем, лечащим словом и делом на расстоянии.
Но, если честно, работенка у нее, доложу я вам, была еще та: каких только долбоебов ей не приходилось там выслушивать. Звонит один:
– Со мной стряслось такое! В общем, я полюбил мужчину.
– Ну, в наше время это уже не является чем-то предосудительным и наказуемым, – отвечает Шарлотта.
– Да, но этот мужчина любит другую…
– Женщину?
– Нет, собаку… Доктор, умоляю, что мне делать?
– Ну, я даже не знаю, – Шарлотта в растерянности. – Сложный случай. Знаете что, попробуйте притвориться собачкой, и, может, он вас тогда полюбит.
В другой раз было еще круче. Звонок:
– Угадай, детка, что я сейчас делаю?
– Не знаю, – говорит Шарло, – видимо, что-то очень приятное.
– Да, – отвечает тот псих, – угадала, я сейчас дрочу. А на кого я сейчас дрочу?
– Наверное, на фото какой-нибудь красивой девушки из «Плейбоя».
– Не на фото, а на тебя, детка, оглянись. Шарлотта оглядывается – а он стоит за окном, двенадцатый этаж, стоит на подъемнике для строительных работ, – штаны спустил, кукурузину свою начищает, а сам с Шарлоттой по мобильнику разговаривает.
Она уволилась после того знаменитого случая, описанного во всех местных газетах, когда позвонил маньяк, только что зарезавший жену. Он засолил ее голову, вырезанное влагалище и сиськи спрятал в морозилке, накрутил из плоти жены фарш, наделал пельменей и пригласил Шарлотту на романтический ужин с вином и при свечах…
– У тебя какие-то холодные руки, – говорит мне Шарлотта с брезгливой гримаской на лице. Кажется, она сегодня не в духе.
– Это не мои руки.
– А чьи?
– Не знаю.
– Значит, я их могу забрать себе?
– Нет, без рук я как без ног.
– А без ног как без рук?
– Опять не угадала, без ног я – президент Рузвельт.
Шарлотта сидит на софе, задумавшись и обхватив коленки руками, прижав их к груди как самое дорогое, что у нее есть. Классическая фигура вселенского одиночества. Я на цыпочках вышел из комнаты, чтобы не вспугнуть тишину ее лица…
У соседа по дому в полночь в квартире раздался страшный вопль. Утром он рассказал мне, что произошло, и я понял, что это мой постоянный кошмар ошибся адресом и попал не в мою, а в его квартиру.
Меня, человека самой обыкновенной внешности, всегда окружали какие-то странные необычные красавицы с безумными глазами кокаинисток и колоритные молодые люди, у которых явно были проблемы с головой.
Видимо, их во мне привлекала именно моя посредственная внешность, так же как меня в них привлекала красота. Им было просто удивительно, как можно жить таким внешне неинтересным человеком. Счастливые люди. Им есть куда отступать. Позади них есть еще по крайней мере такое ничтожество, как я.
– Сидела на дереве маленькая Сволочь. На самой ее лысой макушке, где все листья повыпадывали. Проходил мимо Иван-Горыныч, увидел Сволочь и ударил ее со всего маху током по морде!
Сволочь слетела с дерева, шлепнулась теменем оземь, перевернулась и еще раз сильно ударилась о перекладину носового платка – и тут же превратилась в прекрасную Царевну-Пушку. Иван-Горыныч вспотел от таких магарычей и предложил ей свою руку, которая оканчивалась кистью, только не как у всех, а такой, какой маляры заборы красят. Но Царевна-Пушка отказалась, сказав, что Иван-Горыныч хам и драчун. Слег Иван-Горыныч от таких магарычей.
«Дал маху», – подумал он и сглотнул слюну, забыв, что она у него ядовитая. И тут же, ровно через полгода, умер, как и был при жизни, полным бобом. А тело его после смерти в кровати так и не нашли: кровать к тому времени заросла быльем, крапивой, бобылем, лебедой и ябедой…
А вчера я шел по улице, и что ты думаешь? Та самая Сволочь опять на дереве сидит…
Смотрю, а моя кошечка, моя Шарло, наконец-то уснула. Спи, моя маленькая, спи, дрянь, спи, сволочь…
Бывает, зимой навалится откуда-то такая тоска, что чувствуешь: если не запить, то обязательно сойдешь с ума или повесишься.
Почти год Шарлотта работала в кризисном центре для мужчин. Она была диспетчером на телефоне, хрупким ангелом-спасителем, лечащим словом и делом на расстоянии.
Но, если честно, работенка у нее, доложу я вам, была еще та: каких только долбоебов ей не приходилось там выслушивать. Звонит один:
– Со мной стряслось такое! В общем, я полюбил мужчину.
– Ну, в наше время это уже не является чем-то предосудительным и наказуемым, – отвечает Шарлотта.
– Да, но этот мужчина любит другую…
– Женщину?
– Нет, собаку… Доктор, умоляю, что мне делать?
– Ну, я даже не знаю, – Шарлотта в растерянности. – Сложный случай. Знаете что, попробуйте притвориться собачкой, и, может, он вас тогда полюбит.
В другой раз было еще круче. Звонок:
– Угадай, детка, что я сейчас делаю?
– Не знаю, – говорит Шарло, – видимо, что-то очень приятное.
– Да, – отвечает тот псих, – угадала, я сейчас дрочу. А на кого я сейчас дрочу?
– Наверное, на фото какой-нибудь красивой девушки из «Плейбоя».
– Не на фото, а на тебя, детка, оглянись. Шарлотта оглядывается – а он стоит за окном, двенадцатый этаж, стоит на подъемнике для строительных работ, – штаны спустил, кукурузину свою начищает, а сам с Шарлоттой по мобильнику разговаривает.
Она уволилась после того знаменитого случая, описанного во всех местных газетах, когда позвонил маньяк, только что зарезавший жену. Он засолил ее голову, вырезанное влагалище и сиськи спрятал в морозилке, накрутил из плоти жены фарш, наделал пельменей и пригласил Шарлотту на романтический ужин с вином и при свечах…
ИНТЕРНЕТ-ШОУ:
«Король Англии Георг Второй умер в уборной от разрыва сердца, вызванного хроническими запорами».
– У тебя какие-то холодные руки, – говорит мне Шарлотта с брезгливой гримаской на лице. Кажется, она сегодня не в духе.
– Это не мои руки.
– А чьи?
– Не знаю.
– Значит, я их могу забрать себе?
– Нет, без рук я как без ног.
– А без ног как без рук?
– Опять не угадала, без ног я – президент Рузвельт.
Шарлотта сидит на софе, задумавшись и обхватив коленки руками, прижав их к груди как самое дорогое, что у нее есть. Классическая фигура вселенского одиночества. Я на цыпочках вышел из комнаты, чтобы не вспугнуть тишину ее лица…
У соседа по дому в полночь в квартире раздался страшный вопль. Утром он рассказал мне, что произошло, и я понял, что это мой постоянный кошмар ошибся адресом и попал не в мою, а в его квартиру.
Меня, человека самой обыкновенной внешности, всегда окружали какие-то странные необычные красавицы с безумными глазами кокаинисток и колоритные молодые люди, у которых явно были проблемы с головой.
Видимо, их во мне привлекала именно моя посредственная внешность, так же как меня в них привлекала красота. Им было просто удивительно, как можно жить таким внешне неинтересным человеком. Счастливые люди. Им есть куда отступать. Позади них есть еще по крайней мере такое ничтожество, как я.
ДУРНАЯ БЕСКОНЕЧНОСТЬ
В пятницу, 13 ноября, меня разбудил телефонный звонок.
– Приезжай, хочу сказать тебе кое-что очень важное, – звонил Пигмалион, кажется, пьяный, но не настолько.
– Ты офигел, Макс, три часа ночи, мне завтра на работу, материал в номер досдавать нужно…
– Возьми такси и приезжай…
– Ладно, блин, жди.
Сидит на кухне, гладко выбрит, подстрижен, в черном костюме-троечке, в белой рубашке с запонками и при галстуке. Перед ним чистый холст на подрамнике, но он смотрит на пустую бутылку водки и мрачно декламирует есенинское: «Пускай ты выпита другим…». Потом достает из-под стола еще одну, она уже полупустая, продолжает: «Но мне осталось, мне осталось», – выливает в стакан остатки, протягивает мне, продолжая цитировать: «Твоих волос стеклянный дым…» – чокается со мной, – «…и глаз осенняя усталость», – смотрит на теперь уже две пустые бутылки.
Макс выпивает, запрокидывая голову так, будто хочет разглядеть пролетающего мимо и замешкавшегося на мгновение ангела.
– Как дела? – спрашиваю я его, когда мы выпили.
– Отлично. Вчера получил очень выгодный заказ. Надо нарисовать портрет недавно умершего человека.
– Покойника, стало быть.
Я закусываю зеленым луком, обмакнув его в солонку, хлеба на столе нет.
– Поздравляю. Наверно, богатый был человек? Портрет родственники заказали?
– Нет.
– А кто?
– Он сам. Сегодня зашел – и сделал заказ.
– …Это мой район, – с гордостью рассказывал мне Макс, когда мы первый раз шли к нему в гости. – Окраина. Мне нравится. Тихо. Спокойно. Меня здесь всего-то два раза хотели убить. Как-то иду по улице. Ночь. Улица. Фонарь. Аптека. Слышу – сзади кого-то бьют. Оглядываюсь – меня.
В этом районе сплошные рабочие общаги. Утром выходишь на улицу – вся прилегающая к общагам территория усеяна использованными презервативами всех цветов и размеров. Красота, думаешь ты, а жизнь-то налаживается!
На одной площадке с Максом с одной стороны жили два брата-близнеца Витя и Валя сорока пяти лет, а с другой – пятидесятилетний майор милиции. Витя и Валя, два старых педрилы, трахали друг друга каждый день. Сначала один у другого сосет с проглотом как из пулемета, потом другой загибает первого и вставляет свой сухостой в его дупло так, что аж дерьмо во все стороны. Они снимали свою содомию на видео и давали посмотреть только избранным. Например, Пигмалиону.
Мент, другой сосед Пигмалиона, каждый день после работы бухал вглухую, а потом, ближе к полуночи, лупил свою жену чем ни попадя, иногда выгоняя ее в чем мать родила на лестничную площадку: «Пошла на хуй, шлюха, – орал он, – пусть тебя ебет улица, а не государство, как меня!..»
Ранним утром невыспавшийся, хмурый и зевающий иду, перепрыгивая через заполненные спермой гандоны, от Пигмалиона на работу. Иду-бреду этак понурясь и размышляю о том, что есть люди, которые идут вперед, ведомые интеллектом, а есть – интуицией.
Первые всегда смеялись над вторыми.
Но вот впереди минное поле. И что? Ведомый интеллектом все точно рассчитает и обязательно подорвется. А ведомый интуицией преодолеет минное поле без потерь. По минному полю нужно идти вслед за тем, у кого есть интуиция. Жизнь как минное поле.
Макс из породы вторых, он та самая гениальная летающая крыса, которой так восхищался в своем «Бесконечном тупике» Д. Галковский.
Славу в российском андеграунде Максу Пигмалиону после его возвращения из-за бугра принесли две художественные акции. Первая (после которой он угодил в ментовку и потом, когда его выпустили по подписке о невыезде, год бегал от прокуратуры) называлась:
Акцию мы провели под лозунгом:
И еще говорит он:
– Маргиналы, алкаши, нарки, бомжи мне симпатичнее, чем новые русские. То есть предложили мужичку другую жизнь, где можно заработать, подмяв другого, и этот мужичок ссучился. А бомжи, они хоть и воняют, но, по крайней мере, они не вписались в эту другую жизнь, не стали законченной сволочью.
– Приезжай, хочу сказать тебе кое-что очень важное, – звонил Пигмалион, кажется, пьяный, но не настолько.
– Ты офигел, Макс, три часа ночи, мне завтра на работу, материал в номер досдавать нужно…
– Возьми такси и приезжай…
– Ладно, блин, жди.
Сидит на кухне, гладко выбрит, подстрижен, в черном костюме-троечке, в белой рубашке с запонками и при галстуке. Перед ним чистый холст на подрамнике, но он смотрит на пустую бутылку водки и мрачно декламирует есенинское: «Пускай ты выпита другим…». Потом достает из-под стола еще одну, она уже полупустая, продолжает: «Но мне осталось, мне осталось», – выливает в стакан остатки, протягивает мне, продолжая цитировать: «Твоих волос стеклянный дым…» – чокается со мной, – «…и глаз осенняя усталость», – смотрит на теперь уже две пустые бутылки.
Макс выпивает, запрокидывая голову так, будто хочет разглядеть пролетающего мимо и замешкавшегося на мгновение ангела.
– Как дела? – спрашиваю я его, когда мы выпили.
– Отлично. Вчера получил очень выгодный заказ. Надо нарисовать портрет недавно умершего человека.
– Покойника, стало быть.
Я закусываю зеленым луком, обмакнув его в солонку, хлеба на столе нет.
– Поздравляю. Наверно, богатый был человек? Портрет родственники заказали?
– Нет.
– А кто?
– Он сам. Сегодня зашел – и сделал заказ.
– …Это мой район, – с гордостью рассказывал мне Макс, когда мы первый раз шли к нему в гости. – Окраина. Мне нравится. Тихо. Спокойно. Меня здесь всего-то два раза хотели убить. Как-то иду по улице. Ночь. Улица. Фонарь. Аптека. Слышу – сзади кого-то бьют. Оглядываюсь – меня.
В этом районе сплошные рабочие общаги. Утром выходишь на улицу – вся прилегающая к общагам территория усеяна использованными презервативами всех цветов и размеров. Красота, думаешь ты, а жизнь-то налаживается!
На одной площадке с Максом с одной стороны жили два брата-близнеца Витя и Валя сорока пяти лет, а с другой – пятидесятилетний майор милиции. Витя и Валя, два старых педрилы, трахали друг друга каждый день. Сначала один у другого сосет с проглотом как из пулемета, потом другой загибает первого и вставляет свой сухостой в его дупло так, что аж дерьмо во все стороны. Они снимали свою содомию на видео и давали посмотреть только избранным. Например, Пигмалиону.
Мент, другой сосед Пигмалиона, каждый день после работы бухал вглухую, а потом, ближе к полуночи, лупил свою жену чем ни попадя, иногда выгоняя ее в чем мать родила на лестничную площадку: «Пошла на хуй, шлюха, – орал он, – пусть тебя ебет улица, а не государство, как меня!..»
Ранним утром невыспавшийся, хмурый и зевающий иду, перепрыгивая через заполненные спермой гандоны, от Пигмалиона на работу. Иду-бреду этак понурясь и размышляю о том, что есть люди, которые идут вперед, ведомые интеллектом, а есть – интуицией.
Первые всегда смеялись над вторыми.
Но вот впереди минное поле. И что? Ведомый интеллектом все точно рассчитает и обязательно подорвется. А ведомый интуицией преодолеет минное поле без потерь. По минному полю нужно идти вслед за тем, у кого есть интуиция. Жизнь как минное поле.
Макс из породы вторых, он та самая гениальная летающая крыса, которой так восхищался в своем «Бесконечном тупике» Д. Галковский.
Славу в российском андеграунде Максу Пигмалиону после его возвращения из-за бугра принесли две художественные акции. Первая (после которой он угодил в ментовку и потом, когда его выпустили по подписке о невыезде, год бегал от прокуратуры) называлась:
«ДАЕШЬ НАРОДУ ДЕШЕВЫЕ НАРКОТИКИ!»С друзьями-художниками они заклеили город листовками с призывами и рисунками подобного рода. Устроили несколько перформансов с публичным употреблением алкоголя и наркотиков. Если бы не вмешалась западная общественность, Макса упекли бы надолго. Во второй акции я лично принимал участие. Чем несказанно горд.
Акцию мы провели под лозунгом:
«СДЕЛАЕМ НАШ ГОРОД ЦВЕТНЫМ!»А заключалась она в том, что однажды утром граждане проснулись и не узнали свой некогда серый, скучный и однообразный городишко. Волопуйск стал радужно цветным! Все серые здания, заборы, глухие цементные стены были разрисованы картинками в стиле «граффити» и исписаны приблизительно такими надписями:
– Весь народ мне не нужен, – говорит Макс, когда мы дружной толпой отмечаем в какой-то пивнушке нашу удавшуюся цветную революцию, – мне нужен отдельно взятый хороший человек. Никакой ответственности и, стало быть, никакой наследственности. Нам уже навсегда не по пути с сегодняшней Россией и с теми бычарами, которые считают себя ее хозяевами. Мы выбрали другой путь. Мы пойдем параллельно.
ДЕНЬГИ – ГРЯЗНЫЕ!
ЛЮДИ-ДОБРЫЕ!
РЕВОЛЮЦИЯ ПРОДОЛЖАЕТСЯ!
ДЕЛАЙ ЧТО ХОЧЕШЬ!
СОЛНЦЕ ЗА НАС!
КАПИТАЛ – КАЛ, КАПИТАЛИСТ – ГЛИСТ!
СВОБОДУ ВООБРАЖЕНИЮ!
ЕШЬ БУРЖУЕВ!
ЖИВИ СЕБЕ НАВСТРЕЧУ! и т. д.
И еще говорит он:
– Маргиналы, алкаши, нарки, бомжи мне симпатичнее, чем новые русские. То есть предложили мужичку другую жизнь, где можно заработать, подмяв другого, и этот мужичок ссучился. А бомжи, они хоть и воняют, но, по крайней мере, они не вписались в эту другую жизнь, не стали законченной сволочью.
ИНТЕРНЕТ-ШОУ:
– Скажите, Бог есть?
– Бога нет.
– А вы не подскажете, когда он будет?
ТУДА-СЮДА ПО КВАДРАТАМ
(КРОССВОРД)
После сегодняшней летучки наш редактор Нестор Иванович Вскипин сказал своей секретарше:
– Я в городскую думу. Сегодня на работу уже не вернусь. А если вернусь, то это навряд ли.
Узнав об этой радостной новости и правильно истолковав ее темный смысл, мы сбежали в «Тяжелую Лиру».
Среди прочих за столиком, в самом темном углу, сидит местный классик М. М. Зыков. Писатель по партийному призыву, он оказался сейчас ненужным ни партии, ни тем более читателям. Вечно жаловался, что его обливают грязью. Пережил всех критиков. Видимо, грязь оказалась лечебной. Что и говорить, отлично сохранившийся экземпляр литературного мастодонта: в его рыжей шевелюре и бороде седины в два раза меньше, чем у меня в паху. На своей маленькой лошадке – к своим маленьким победам. Однако актер. Сидит, глаза, блин, грустные, потухшие. Как будто их сквозняком с того света задуло. Отглаженные брюки при сильно помятой физиономии. Его стихи второй месяц лежат у меня в столе, как мертвое тело, которое забыли похоронить.
– Здравствуйте, Михал Михалыч. Какие новости у старости?
– А, блядь, юные могильщики России, – вместо ответа, зло шмыгая гайморитным носом, проговорил он. – Присаживайтесь, а то мне здесь даже и поругаться не с кем – одни пидоры да проститутки.
– Мне как обычно, – это он уже вдогонку Строчковскому, идущему к стойке.
Пока он не пьян, с ним даже интересно поговорить. Раритет. В столицах таких ни с фонарем Диогена, ни с фонарем под глазом не отыщешь.
– Где сейчас работаете, Михал Михалыч?
– В музее.
– А кем?
– Живым памятником.
В кафе зашли двое знакомых журналистов. Мы обменялись кивками, они сели за дальний столик, где было достаточно темно, и стали под столиком блудливо щупать друг друга за ляжки.
– Вон там – проститут и проститам! – шепнул мне доверительно экспромт М. М.
Одна из особенностей кафе заключалась в том, что многочисленные зеркала надолго сохраняли в своей памяти только женские отражения. Мужские для них были слишком тяжелы. Поэтому в «Тяжелой Лире» действительно назначали свидания всякого рода молодые гомики и старые педрилы.
– Ты не знаешь, куда это запропастился любимец богов Пигмалион? – спросил М. М., в ожидании выпивки нервно теребя свою рыжую бороду.
– Говорят, его опять положили в «Австралию» на процедуры.
– И что они там с ним делают?
– Наверно, дурь процеживают.
– Да, жизнь не стоит на месте, впрочем, смерть тоже, – говорит М. М. и неожиданно заводится: – Вот смотри, что вы, журналюги, наделали. Пишете, этот художник – «русский Дали», та писательница – «русская Агата Кристи», другой – «русский Паваротти». Все отечественное искусство из-за вас стало безнадежно вторичным. А эпитеты? Что ни произведение, так сразу «классическое», «гениальное», «эпохальное», «культовое», «легендарное», «скандально знаменитое». Рядом с такими словами любой талант померкнет. Нивелировали слово, кто ему теперь поверит?
– Насчет нивелирования слов и смыслов, Михал Михалыч, вашему поколению можно предъявить те же претензии. Вы тоже со своим соцреализмом здорово поработали на благо мирового абсурда, – в отсутствие спиртного я тоже начинаю нервничать и говорить красиво. – Сначала читатели устали от литературы. Потом литераторы устали от литературы. В конце концов литература устала от литературы.
– Кому от этого хуже? – прищурился в меня М. М.
– Не знаю, но лучше уже не будет.
Подошел Строчковский с водкой, кофе, салатами и бутербродами. Поставил большую рюмку и стакан минералки перед нашим «классиком».
– Да здравствует солнце, да скроется тьма! – чокнулся Строчковский с М. М.
– У нас всегда так, – шумно отхлебнув водку, как горячий чай, незлобно брюзжит литературный мастодонт. – С живыми гениями спорят, а внимательно слушают только мертвых.
– А я буду рад, – говорит Строчковский, – если про меня скажут: он работал как вол, пил как лошадь, подох как собака, и зарыли его, как падаль. Глядишь, после смерти и назовут настоящим человеком.
– Циники, блядь, – отхлебывая водку, продолжает промывать нам мозги Михалыч. – Я прожил долгую жизнь и хочу сказать, что ваше поколение теперь празднует бесконечный праздник – Всероссийский день независимости головы от туловища. Да как вы не понимаете, ведь Колобок – это ваша родина, которую ловко съел кто-то хитрый и рыжий. А где ваши идеалы, герои? Есть у вас флаг и родина, гимн, идеология, в конце концов?
Как бы между прочим, ковыряясь вилкой в винегрете, намекаю:
– А по мне, настоящее искусство – это когда пишу, потому что пишу. А если «зачем» или «для чего» – то это уже идеология. Винегрет потому и ешь с аппетитом, что в нем всего понамешано.
– Все верно, – неожиданно соглашается М. М. Зыков и язвительно продолжает: – Винегрет – вещь вкусная, да быстро портится, если его вовремя не поставить в холодильник. Подморозить, стало быть, надо и винегрет, и Россию.
– Любишь кататься как сыр в масле, люби и быть съеденным. Так во все времена было: и при коммунистах, и при нынешних «одноименных демократах», – жуя бутерброд и роняя крошки на стол, бубнит Строчковский.
– Я думаю, пора освежить стаканы, «молодые люди, впоследствии – разбойники», как писал Шиллер о вас в одной из своих драм.
Михалыч закуривает беломорину, она тут же тухнет, он делает вторую попытку ее раскочегарить.
Я сегодня на мели. Спонсирует Строчковский. Уходит к стойке. А мы продолжаем застольные беседы в духе не то Плутарха, не то С. Довлатова.
– Почему я не люблю свой народ? – потянуло меня на откровения. – А он меня любит? Знает ли он о моем существовании? А ведь я хочу, очень хочу понравиться своему народу, быть ему полезным тем, что я умею делать.
– А может, то, что ты делаешь, народу просто не нужно. Поэтому он тебя и не знает, и не любит, – М. М. радуется, что так ловко, по его мнению, меня уел.
– Тем хуже для него! – Я и не знал, что этот вопрос, глубоко запрятанный в моем подсознании, так для меня важен.
– Юношеский максимализм.
– Старческий минимализм.
– Выпьем? – Мотя примиряюще поставил передо мной коктейль «Отвертка», а перед М. М. традиционные сто пятьдесят и минералку.
– Выпьем.
– Не плюйте, не плюйте в колодец, молодежь, сами в него попадете, – опять шумно отхлебнув половину принесенного, проговорил М. М. – Один мой знакомый давил из себя по капле раба и умер, дурачок, от обезвоживания. Все, все уже было, все уже написано. Нам остается только правильно расставить знаки препинания. Ты, я надеюсь, не страдаешь гипертрофированной манией величия?
– Я известен тем, что совершенно неизвестен. – Я даже покраснел от скромности. – Главная моя находка в жизни, что я нашел себя в себе, а не где-то и не в ком-то.
– Да, все уже было. – Затушив в пепельнице так и не докуренную, беспрестанно чадящую беломорину, М. М. закуривает сигарету из моей пачки и продолжает развивать тему: – «Я – гений, Игорь Северянин», «Маяковский – сам», «Василий Каменский – живой памятник», «Юрий Кузнецов – это я. Остальные – обман и подделка». А хорошие стихи за них всех все равно Пушкину пришлось писать. Я, кстати, читал твои статьи. Они мне не понравились. Слишком пессимистичны.
– Литература не богадельня и не дом престарелых. В литературе часто и умирают, и без ножа режут.
– Ну-ну, ты еще про Гомера с Шекспиром вспомни… Когда идешь непроторенной дорогой, по крайней мере нет опасности, что угодишь ногой в дерьмо первопроходцев.
Строчковский принес уже неизвестно какую по счету порцию горючего. Но на этот раз он не стал размениваться на граммы, а неожиданно для всех взял сразу пол-литра. И три источника нашей застольной беседы плавно слились в один неразделимый поток сознания. (Точнее сказать – поток бессознания.)
– Водка с пельменями в России имеет большую силу, чем литература или даже церковь. – Мотя булькает поллитрой по стаканам.
– Нужен ли я этому миру? – теперь уже навзрыд вопрошал, обнимая Строчковского за плечи, писатель-соцреалист М. М. Зыков.
– Честно? – искренне переспрашивал его Мотя.
– Только честно.
– Нет.
– Нужен ли мне этот мир?
– Честно?
– Честно.
– Нет.
– Эх, на том и порешим! – бьет кулаком по столу запьяневший М. М.
Дальнейший разговор запомнился мне какими-то обрывками.
– Злые языки после смерти Окуджавы в Париже говорили, что он поехал во Францию развеяться, а вышло – развеять свой прах. Такой большой человек – и такая маленькая смерть.
– …Солженицын шагнул из-за океана в Россию, да оступился и попал ногой прямо в дерьмо. С тех пор и ходит в кирзовых сапогах…
– Набоков как писатель никогда не существовал. Он – ловкая мистификация русских эмигрантов и французских масонов. Перечитайте его книги – это творчество человека, которого на самом деле никогда не было.
– Я в городскую думу. Сегодня на работу уже не вернусь. А если вернусь, то это навряд ли.
Узнав об этой радостной новости и правильно истолковав ее темный смысл, мы сбежали в «Тяжелую Лиру».
Среди прочих за столиком, в самом темном углу, сидит местный классик М. М. Зыков. Писатель по партийному призыву, он оказался сейчас ненужным ни партии, ни тем более читателям. Вечно жаловался, что его обливают грязью. Пережил всех критиков. Видимо, грязь оказалась лечебной. Что и говорить, отлично сохранившийся экземпляр литературного мастодонта: в его рыжей шевелюре и бороде седины в два раза меньше, чем у меня в паху. На своей маленькой лошадке – к своим маленьким победам. Однако актер. Сидит, глаза, блин, грустные, потухшие. Как будто их сквозняком с того света задуло. Отглаженные брюки при сильно помятой физиономии. Его стихи второй месяц лежат у меня в столе, как мертвое тело, которое забыли похоронить.
– Здравствуйте, Михал Михалыч. Какие новости у старости?
– А, блядь, юные могильщики России, – вместо ответа, зло шмыгая гайморитным носом, проговорил он. – Присаживайтесь, а то мне здесь даже и поругаться не с кем – одни пидоры да проститутки.
– Мне как обычно, – это он уже вдогонку Строчковскому, идущему к стойке.
Пока он не пьян, с ним даже интересно поговорить. Раритет. В столицах таких ни с фонарем Диогена, ни с фонарем под глазом не отыщешь.
– Где сейчас работаете, Михал Михалыч?
– В музее.
– А кем?
– Живым памятником.
В кафе зашли двое знакомых журналистов. Мы обменялись кивками, они сели за дальний столик, где было достаточно темно, и стали под столиком блудливо щупать друг друга за ляжки.
– Вон там – проститут и проститам! – шепнул мне доверительно экспромт М. М.
Одна из особенностей кафе заключалась в том, что многочисленные зеркала надолго сохраняли в своей памяти только женские отражения. Мужские для них были слишком тяжелы. Поэтому в «Тяжелой Лире» действительно назначали свидания всякого рода молодые гомики и старые педрилы.
– Ты не знаешь, куда это запропастился любимец богов Пигмалион? – спросил М. М., в ожидании выпивки нервно теребя свою рыжую бороду.
– Говорят, его опять положили в «Австралию» на процедуры.
– И что они там с ним делают?
– Наверно, дурь процеживают.
– Да, жизнь не стоит на месте, впрочем, смерть тоже, – говорит М. М. и неожиданно заводится: – Вот смотри, что вы, журналюги, наделали. Пишете, этот художник – «русский Дали», та писательница – «русская Агата Кристи», другой – «русский Паваротти». Все отечественное искусство из-за вас стало безнадежно вторичным. А эпитеты? Что ни произведение, так сразу «классическое», «гениальное», «эпохальное», «культовое», «легендарное», «скандально знаменитое». Рядом с такими словами любой талант померкнет. Нивелировали слово, кто ему теперь поверит?
– Насчет нивелирования слов и смыслов, Михал Михалыч, вашему поколению можно предъявить те же претензии. Вы тоже со своим соцреализмом здорово поработали на благо мирового абсурда, – в отсутствие спиртного я тоже начинаю нервничать и говорить красиво. – Сначала читатели устали от литературы. Потом литераторы устали от литературы. В конце концов литература устала от литературы.
– Кому от этого хуже? – прищурился в меня М. М.
– Не знаю, но лучше уже не будет.
Подошел Строчковский с водкой, кофе, салатами и бутербродами. Поставил большую рюмку и стакан минералки перед нашим «классиком».
– Да здравствует солнце, да скроется тьма! – чокнулся Строчковский с М. М.
– У нас всегда так, – шумно отхлебнув водку, как горячий чай, незлобно брюзжит литературный мастодонт. – С живыми гениями спорят, а внимательно слушают только мертвых.
– А я буду рад, – говорит Строчковский, – если про меня скажут: он работал как вол, пил как лошадь, подох как собака, и зарыли его, как падаль. Глядишь, после смерти и назовут настоящим человеком.
– Циники, блядь, – отхлебывая водку, продолжает промывать нам мозги Михалыч. – Я прожил долгую жизнь и хочу сказать, что ваше поколение теперь празднует бесконечный праздник – Всероссийский день независимости головы от туловища. Да как вы не понимаете, ведь Колобок – это ваша родина, которую ловко съел кто-то хитрый и рыжий. А где ваши идеалы, герои? Есть у вас флаг и родина, гимн, идеология, в конце концов?
Как бы между прочим, ковыряясь вилкой в винегрете, намекаю:
– А по мне, настоящее искусство – это когда пишу, потому что пишу. А если «зачем» или «для чего» – то это уже идеология. Винегрет потому и ешь с аппетитом, что в нем всего понамешано.
– Все верно, – неожиданно соглашается М. М. Зыков и язвительно продолжает: – Винегрет – вещь вкусная, да быстро портится, если его вовремя не поставить в холодильник. Подморозить, стало быть, надо и винегрет, и Россию.
– Любишь кататься как сыр в масле, люби и быть съеденным. Так во все времена было: и при коммунистах, и при нынешних «одноименных демократах», – жуя бутерброд и роняя крошки на стол, бубнит Строчковский.
– Я думаю, пора освежить стаканы, «молодые люди, впоследствии – разбойники», как писал Шиллер о вас в одной из своих драм.
Михалыч закуривает беломорину, она тут же тухнет, он делает вторую попытку ее раскочегарить.
Я сегодня на мели. Спонсирует Строчковский. Уходит к стойке. А мы продолжаем застольные беседы в духе не то Плутарха, не то С. Довлатова.
– Почему я не люблю свой народ? – потянуло меня на откровения. – А он меня любит? Знает ли он о моем существовании? А ведь я хочу, очень хочу понравиться своему народу, быть ему полезным тем, что я умею делать.
– А может, то, что ты делаешь, народу просто не нужно. Поэтому он тебя и не знает, и не любит, – М. М. радуется, что так ловко, по его мнению, меня уел.
– Тем хуже для него! – Я и не знал, что этот вопрос, глубоко запрятанный в моем подсознании, так для меня важен.
– Юношеский максимализм.
– Старческий минимализм.
– Выпьем? – Мотя примиряюще поставил передо мной коктейль «Отвертка», а перед М. М. традиционные сто пятьдесят и минералку.
– Выпьем.
– Не плюйте, не плюйте в колодец, молодежь, сами в него попадете, – опять шумно отхлебнув половину принесенного, проговорил М. М. – Один мой знакомый давил из себя по капле раба и умер, дурачок, от обезвоживания. Все, все уже было, все уже написано. Нам остается только правильно расставить знаки препинания. Ты, я надеюсь, не страдаешь гипертрофированной манией величия?
– Я известен тем, что совершенно неизвестен. – Я даже покраснел от скромности. – Главная моя находка в жизни, что я нашел себя в себе, а не где-то и не в ком-то.
– Да, все уже было. – Затушив в пепельнице так и не докуренную, беспрестанно чадящую беломорину, М. М. закуривает сигарету из моей пачки и продолжает развивать тему: – «Я – гений, Игорь Северянин», «Маяковский – сам», «Василий Каменский – живой памятник», «Юрий Кузнецов – это я. Остальные – обман и подделка». А хорошие стихи за них всех все равно Пушкину пришлось писать. Я, кстати, читал твои статьи. Они мне не понравились. Слишком пессимистичны.
– Литература не богадельня и не дом престарелых. В литературе часто и умирают, и без ножа режут.
– Ну-ну, ты еще про Гомера с Шекспиром вспомни… Когда идешь непроторенной дорогой, по крайней мере нет опасности, что угодишь ногой в дерьмо первопроходцев.
Строчковский принес уже неизвестно какую по счету порцию горючего. Но на этот раз он не стал размениваться на граммы, а неожиданно для всех взял сразу пол-литра. И три источника нашей застольной беседы плавно слились в один неразделимый поток сознания. (Точнее сказать – поток бессознания.)
– Водка с пельменями в России имеет большую силу, чем литература или даже церковь. – Мотя булькает поллитрой по стаканам.
– Нужен ли я этому миру? – теперь уже навзрыд вопрошал, обнимая Строчковского за плечи, писатель-соцреалист М. М. Зыков.
– Честно? – искренне переспрашивал его Мотя.
– Только честно.
– Нет.
– Нужен ли мне этот мир?
– Честно?
– Честно.
– Нет.
– Эх, на том и порешим! – бьет кулаком по столу запьяневший М. М.
Дальнейший разговор запомнился мне какими-то обрывками.
– Злые языки после смерти Окуджавы в Париже говорили, что он поехал во Францию развеяться, а вышло – развеять свой прах. Такой большой человек – и такая маленькая смерть.
– …Солженицын шагнул из-за океана в Россию, да оступился и попал ногой прямо в дерьмо. С тех пор и ходит в кирзовых сапогах…
– Набоков как писатель никогда не существовал. Он – ловкая мистификация русских эмигрантов и французских масонов. Перечитайте его книги – это творчество человека, которого на самом деле никогда не было.