Страница:
Я считаю, что значение волшебных сказок не зависит от того, что о них думаю дети. Мир волшебных сказок скорее чердак или чулан, только временно или частично детсткая комната. То что лежит в этих комнатах часто перепутано и поломано, куча барахла разных периодов, назначения и вкуса. Но среди них можно случайно найти вещь непреходящей ценности: старинное произведение искусства, не оченьл поврежденное, которое только глупец способен выбросить.
"Волшебные сказки" Эндрю Ланга, пожалуй, не являются таким чуланом. Они скорее похожит на прилавки благотворительной распродажи. Кто-то с тряпкой для пыли и с глазами, способными различать настоящую ценность вещи, обошел чердаки и кладовки. Его сборникипо большей части явялются побочным продуктом его взрослых исследований мифологии и народных традиций, но они были переделаны и представлены как книги для детей.
Следует обсудить, почему Ланг считает эти книги детскими.
В предисловии к первой книге серии говорится о "детях, которым и для которых рассказывались эти сказки": "Они представляют молодость человечества, древних людей, правидивыхз в своей любви, искренней вере, тяге к чудесному". "Это правда?" - Вот главный вопрос, который задают дети", - утверждает Ланг.
По-моему, здесь вера и тяга к чудесам рассматриваются как одно и то же или очень тесно связанные свойства. Они радикально различны, хотя тяга к чудесам ни вообще ни в первую чередь не отделяется растущим умом человека от его общих стремлений. Очевидно, Ланг употребляет слово вера в его прямом значении: вера в то, что некая вещь существует, или что-то может происходить в реальном, первичном мире. Если так, то я боюсь, что из слов Ланга, очищенных от сентиментальности, может вытекать только то, что что человек, рассказывающий детям чудесные сказки, должен или может, или в любом случае основывается на ихз доверчивости, отсутствии опыта, из-за которого дети в некоторых случаях не могут отличить правду от вымысла, хотя само это различение - основа здравого человеческого ума - и лежит в основе самих сказок.
Конечно, дети способны на буквальную веру, если искусство сказочника дает им такую возможность. Такое состояние ума называют "добровольным отказом от неверия". Мне кажется, это не совсем верное описание происходящего процесса. На самом деле сказочник должен быть талантливым "со-Творцом". Он создает Другой Мир, в который вы можете мысленно войти. Внутри него все, что он создал - это "правда": там все существует по законам данного мира. Тем не менее, вы верите в него, пока вы находитесь, и это так и есть, внутри. В тот момент, когда возникает сомнение, чары рассеиваются, магия, или иначе, искусство, терпит поражение. Теперь вы снова в Реальном Мире, и извне смотрите на маленький неудачный Вторичный Мир. Если же вы обязаны по своей доброте, или в силу определенных обстоятельств, оставаться внутри, недоверие должно быть отложено (или подавлено), иначе смотреть и слушать станет невыносимо. Но это откладывание недоверия есть эрзац, замена главного, как бы убежище, которое мы используем, когда снисходим до игры или попытки поверить, или когда пытаемся (более или менее охотно) найти какое-нибудь достоинство в произведении искусства, которое не произвело на нас должного впечатления.
Настоящий болельщик крикета живет в своем заколдованном государстве - Втором Мире. Я же, когда смотрю матч, нахожусь на самом низком уровне. Я могу достигнуть (более или менее) добровольного подавления неверия, когда я вынужден оставаться там, и нахожу поддержку в каких-то мотивах, которые помогают избавиться от скуки: например, языческое, геральдическое предпочтение темно-синего перед светлым. Такое подавление недоверия, происходит ли оно из-за усталого, жалкого или сентиментального состояния ума, свойственного "взрослым". Я представляю, что это обычное состояние взрослых в обществе волшебной сказки. Они захвачены и удерживаются там при поддержки сентиментальности (воспоминания о детстве или представления о том, каким оно должно было быть) и они убеждают себя, что им надо любить волшеные сказки. Но если они насамом деле любят их-, им не следует подавлять недоверие: они могут верить - в прямом смысле.
Итак, если Ланг имеет в виду что-либо подобное, то в его словах содержится немного правды. Можно сказать, что дети легче подаются заговору. Возможно, это и так, хотя я в этом и не уверен. Такое убеждение, я думаю, часто просто иллюзия взрослых, вызванная детской покорностью, недостатком словарного запаса и опыта критического осмысления и их ненасытностью (соответствующей их быстрому росту). Им нравится или они стараются полюбить то, что им дают, если им это не нравится, они не могут как следует объяснить свое неприятие и его причины (и поэтому часто его скрывают), они без разбору могут любить огромное количество совершенно разных вещей, не затрудняя себя анализом своей веры. В любомслучае, я сомневаюсь, что это снадобье - чары хорошей волшебной сказки - из тех, что могут "притупляться" от длительного пользования, ослабевать с каждым глотком.
"Это правда?" - это главный вопрос, который задает ребенок", - говорит Ланг. Я знаю, ребенок задает этот вопрос, и это вопрос не из тех, на которые можно ОТВЕТИТЬ ПОСПЕШНО или отделаться какой-либо глупостью. Но этот вопрос вовсе не свидетельство "притупившейся веры" или даже жедания иметь такую веру. Гораздо чаще он вызван желанием ребенка знать, с каким видом литературы он встретился. Детское знание мира столь невелико, что они не могут судить без подготовки и без чьей-либо помощи столкнулись ли они с фантастическим, странным (то есть редким или давним), бессмысленным или просто со "взрослым" (то есть чем-то обычным, из мира своих родителей, что часто так навсегда и остается неисследованным). Но они распознают разные виды литературы, и могут любить каждый - в свое время. Конечно, границы между ними часто сомнительны, или меняются, но это так не только для детей. Мы все знаем различия между ними, но и мы не всегда твердо уверены, к чему именно нужно отнести то, что мы слышим. Дети могут легко поверить сообщению, что в соседнем графстве водятся людоеды, многие взрослые могут легко согласиться поверить, что они водятся в соседней стране, а что касается соседних планет, то немногие могут вообразить, что они населены (если это вообще возможно вообразить) кем-либо кроме злобных монстров.
Итак, я один из тех, к кому обращался Эндрю Ланг, так как родился примерно в то же время, что и "Зеленая книга Сказок" - ребенок из тех, для кого, как он думал, волшебная сказка представляет эквивалент взрослого романа, и о которых он говорил: "Их вкусы остались такими же, как вкусы их диких доисторических предков, живших тысячи лет тому назад. И они, кажется любили волшебные сказки больше, чем историю, поэзию, географию или арифметику". Но много ли мы знаем на самом деле об этих "диких предках", кроме того, что они не были дикими? Наши волшебные сказки, какие бы действительно волшебные элементы в них ни присутствовали, конечно же, не те же самые волшебные сказки, что были у них. Так же, если считать, что у нас есть волшебные сказки, потому что они были у них, тогда, возможно, у нас есть история, география, поэзия и арифметика именно потому, что они любили их тоже в том виде, в каком они у них были, и настолько, насколько они уже успели разделить на разные направления свой великий интерес ко всему на свете. Что же до детей сегодняшнего дня, то слова Ланга не совпадают с моими воспоминаниями или с моим опытом общения с детьми. Ланг мог ошибаться в отношении тех детей, которых он знал, но если и нет, то в любом случае дети значительно различаются, даже внутри узких границ Британии, и такое обобщение, которое трактует их как класс (не обращая внимания на их индивидуальные способности, влияние страны, в которой они живут, их воспитание) будет обманчивым. У меня не было какого-то специального "желания поверить". Я хотел знать. Доверие к сказке зависело от того, как она приходила ко мне, рассказываемая старшими, или автором, или от присущего ей тона и духа сказки. Но я не могу вспомнить ни одного случая, когда удовольствие от сказки могло бы зависеть от веры в то, что такие вещи происходили или могли происходить в "действительности". Волшебные сказки простобыли связаны в первую очередь не с возможностью, но с желательностью. если они пробуждали желание, удовлетворяя его пока не делали его часто невыносимым, они добивались успеха. Не стоит здесь говорить об этомболее подробно, поскольку я собираюсь позже сказать что-нибудь об этом желании, смеси многих составляющих, как универсальных, так и присущих только современному человеку (включая современных детей) или даже определенным типам людей. У меня не было никакого желания попасть в такие приключения, как сновидения, подобно Алисе, и рассказ о них просто забавляет меня. Немного было у меня желания искать зарытые сокровища или сражаться с пиратами, и "Остров сокровищ" оставлял меня равнодушным. Краснокожие индейцы были интереснее: у них были луки и стрелы (у меня было и до сих пор остается так и не удовлетворенное желание научиться хорошо стрелять из лука), и странные языки, и намеки на древние традиции и способ жизни, и, самое главное, были в этих историях леса. Но земля Мерлина и Артура была еще лучше, а лучше всех были безымянные Норвежцы Сигурда из Вольсунгов и князь драконов. Такие страны я хотел превыше всего. Я никогда не считал, что драконы - явления того же порядка, что и лошади. не только потому, что лошадей я видел каждый день, но никогда не видел даже следа чудовища.
Драконы прямо на себе носили марку "Сделано в Фаерии". В каком бы мире они ни существовали, это был Другой Мир. Фантазия создание или возможность взглянуть на Другой Мир - это было сердцем желаний Фаерии. Я глубоко желал существования драконов. Конечно, я в своем робком теле вовсе не хотел иметь драконов по соседству, проникших в мой относительно безопасный мир, в котором можно было, например, читать сказки в мирном, свободном от страха настроении. Но мир, который содержит даже только образ Фафнира, богаче и прекраснее, какой бы опасности это ни стоило. Житель тихой и плодородной равнины может слушать о непроходимых лесах и бездонных морях, и хранить их в своем сердце. Потому что сердце твердо, тогда как тело ранимо.
Тем не менее, несмотря на всю важность, как я сейчас понимаю, волшебного элемента сказок в раннем чтении, если говорить обо мне в детском возрасте, я могу лишь сказкть, что любовь к волшебным сказкам не является главной характеристикой детских вкусов. Настоящий вкус к ним просыпается после "детских" дней и после нескольких очень длинных лет между тем, как научишься читать и пойдешь в школу. В это (я чуть не написал "счастливое" или "золотое", хотя это на самом деле грустное и тревожное) время я любил многие другие вещи не меньше и даже больше: такие как история, астрономия, ботаника, грамматика и этимология. Я согласенн с обобщением Ланга "детей" не вообще, а в принципе, но только в некоторых случайных точках: я был, например, равнодушен к поэзии и пропускал стихи, если они всречались в сказках. Поэзию я открыл для себя гораздо позже, особенно когда сам пытался переводить английскую поэзию на латынь и классический греческий. Настоящий вкус к волшебным сказкам проснулся при занятиях филологией, на пороге возмужания и вырос в полный рост в войну.
Возможно, я сказкл по этому вопросу более, чем достаточно. В конце концов, должно быть ясно, что по моему мнениб, волшебные сказки не должны быть намеренно связаны с детьми. С детьми их связывают случайно, - естественно, поскольку дети люди, а волшебные сказки - это то, что люди любят (хотя и они не универсальны) - поскольку волшебные сказки являются большей частью той литературной мебели, которую в последнее время в Европе свалили на чердак, неестественно - из-за ошибочной сентиментальности по отношению к детям, сентиментальности, которая возрастает у взрослых по мере уменьшения ее у детей.
Действительно, период детской сентиментальности произвел несколько прекрасных книг (особенно очаровательных, однако, для взрослых) из области волшебных сказок или подобных, но он также вызывает тревожный рост количества сказок написанных или адаптированных до уровня того, что считалось или считается достаточным для детстких умов и потребностей. Старые сказки смягчаются, или из них выбрасывают все нежелательное, вместо того, чтобы это сохранить. Имитации часто глупы, происходит пигвиггизация, даже без элемента интриги; или опекание; или (самое смертоносное) скрытое подсмеивание, имеющее ввиду другие образы для более взрослых. Я не обвиняю в таком хихиканье Эндрю Ланга, но сам он наверняка улыбался и наверняка часто имел ввиду других умных людей, обращаясь к ним поверх голов своей детской аудитории - вплоть до полной неудачи в "Хронике Пантуфлии".
Дасент энергично и справедливо ответил на ханжескую критику его переводов из Скандинавских народных сказок. Еще он обратил внимание в особенности на поразительную глупость запрета детям читать последние две сказки из его собрания. Что человек может заниматься волшебными сказками и при этом ничему не научиться кажется почти невероятным. Но ни критика, возражения, ни запрет не былт бы необходимы, если бы дети не рассматривались безо всякой причины неизбежными читателями этой книги.
Я не отрицаю, что есть правда в словах Ланга (как бы сентиментально они ни звучали): "Тот, кто хочет войти в королевство Фаерии должен иметь сердце маленткого ребенка". Обладать этим необходимо для любого благородного приключения в королевствах и более и менее высоких, чем Фаерия. Но смирение и невинность - имено это значит "сердце маленького ребенка" в данном контексте - необязательно включают так же некритическое любопытство и некритическую ранимость. Честертон как-то заметил, что дети, в чьем обществе он как-то раз смотрел "Синюю птицу" Метерлинка остались неудовлетворены, "...потому что сказка не заканчивается Днем Справедливости, а герой и героиня так и не узнали о верности Пса и вероломности Кошки". "Дети невинны, - говорил он, - и любят справедливость, тогда как большинство из нас испорчены и, конечно, предпочитают милосердие".
Эндрю Ланг запутался в этом вопросе. Он старался оправдать убийство Желтого Гнома Принцем Рикардор в одной из своих волшебных сказок. "Я не люблю жестокости, - говорит он. ...но это произошло в честном бою с мечом в руке , и гном, мир его праху, погиб в боевых доспехах". Не совсем ясно, почему "честный бой" менее жесток, чем "честное правосудие", или почему проткнуть гнома мечом справедливее, чем казнить жестких королей и злых мачех - от чего Ланг отказывается: он посылает преступников на отдых с достаточным пенсионом (чем он хвалится). Этакое милосердие, не испорченное правосудием. На самом деле его защита адресована не детям, а их родителям и наставникам, которым Ланг рекомендует свои сказки "Принц Пригио" и "Принц Рикардо" как весьма подходящие для воспитания. Именно родители и наставники определили волшебные сказки как Ювенилию, литературу для юношества. Вот вам небольшой пример фальсификации значения и результатов.
Если мы употребляем слово ребенок в хорошем смысле (слово это, конечно, имеет и плохой смысл), мы не должны допускать, чтобы это повергло нас в сентиментальное употребление слов взрослый или повзрослевший в плохом смысле (эти слова имеют и хороший смысл). Взросление необязательно связано с приобретением греховности, испорченности, хотя часто именно это и происходяит. Дети должны расти и взрослеть, а не становиться Питерами Пенами, и не терять невинность и любопытство, а совершать предназначенным им путь, по которому наверняка лучше прийти на место, чем странствовать в надежде, хотя мы должны странствовать в надежде, если хотим куда-то прийти. Это одна из тех вещей, которым может научит волшебная сказка (если можно сказать "научить" о том, что вовсе не является лекцией), что опасности, печали, мрак смерти могут наградить неопытного, неуклюжего, туповатого и эгоистичного юнца чувством собственного достоинства, а иногда даже мудростью.
Давайте не будем делить человечество на Элоев и Морлоков: милых деток - "эльфов", как их часто идиотически называли в XIX веке - с их волшебными сказками (аккуратно отредактированными и сокращенными) и мрачных Морлоков, обслуживающих свои механизмы. Если волшебные сказки вообще стоит читать, тогда они достойны того, чтобы их писали и читали взрослые. Конечно, они заложат в них и получат из них больше, чем дети. Тогда дети могут надеяться, что они найдут в волшебных сказках, как ветвфх искусства в целом те, которые подойдут им и окажутся по их мерке, и они могут надеяться тогда, что получат в них подходящее предисловие в поэзии, истории и науке. Потому что детям лучше читать что-либо, особенно волшебные сказки, которые окажутся выше их мерки, чем если бы они будут ниже. Их книги, как и одежда, должны быть навырост, и в любом случае, книги должны поощрять их к росту.
Итак, очень хорошо. Если взрослые читают волшебные сказки как естественную часть литературы - не играя в детей и не притворяясь, что они выбирают их для детей и не будучи так и не выросшими мальчишками - в чем тогда значение и функции этого сорта литературы? Это, как мне кажется, последний и самый важный вопрос. Я уженамекнул на некоторые из моих ответов. Прежде всего: если они написаны мастерски, с искусством, главное значение волшебных сказок будет тем же, которое, как произведения литературы, они делят с другими жанрами и формами. Но волшебные сказки предполагают также, в особенном виде или степени такие вещи, в которых дети, как правило, нуждаются меньше, чем те, кто старше. Большая их часть к сегодняшнему дню всеми обсуждена и рассмотрена, чтобы быть для кого-либо непонятной. Я рассмотрю их кратко и начну с Фантазии. ФАНТАЗИЯ
Человеческий ум способен создавать мысленные образы вещей, которых не существует в действительности. Способность представлять себе образы называется (или называлась) Воображением. Но еще недавно, в ненормальном технизированном языке, Воображение часто неверно связывалось с чем-то большим, чем простое создание образов, которое приписывалось к Фантазированию (сокращенной и обесцененной форме более старого слова Фантазия), таким образом делалась попытка ограничить, я бы сказал, неправильно приписать Воображению "силу придания идеальным образам внутренней правильности реальности".
Хотя, может быть, выглядит смешно, что столь несведущий человек отваживается иметь свое суждение по этому критическому вопросу, я рискну утверждать, что словесчное определение филологически несовершенно, а анализ неточен. Способность создавать мысленные оброазы - это один аспект, и ее следует совершенно правильно называть Воображением. Степень восприятия образа, быстрого схватывания его значения и контроль, которые необходимы для успешного выражения, могут варьироваться по живости и силе, но это различие в степени Воображения, а не различие между разными соратми потребностей. Воплощение выражения, которое обеспечивает (или будто бы обеспечивает) "внутреннюю правильность реальности" - это, конечно, совершенно другое понятие, или аспект, требующий другого названия: Искусство, действующее звено между Воображением и его конечным результатом, Со-Творением. Для моей настоящей цели мне требуется слово, которое могло бы охватить как Искусство Со-Творения, так и качество необычного и удивительного в Выражении, заимствованного у Образа; неотъемлемого качества волшебной сказки. Я предлагаю, тем не менее, приписать мне силу Хампти-Дампти - Шалтая-Болтая - и использовать для этого Фантазию: в том самом смысле, в соединении с его старым благородным использованием как эквивалента Воображения, видимом из "нереального" (т.е. непохожести на Первичный Мир), свободном от видимых "фактов", короче, фантастики. Таким образом, я не только знаю, но и уверен в этимологической и семантической связи фантазии с фантастикой: с образами вещей не только "не существующих в действительности", но которых невозмоно вовсе найти в нашем мире, или, по всеобщему убеждению, нельзя в нем найти. Но допуская это, я не соглашусь на пренебрежительный тон. То, что эти образы суть огбразы вещей не из настоящего мира (если это, конечно, возмоно), это добродетель, а не порок. Фантазия (в этом смысле), я думаю, не низшая, а высшая форма Искусства, наиболее, конечно, чистая и также (если она достигает совершенства) наиболее могущественная его форма.
Фантазия, конечно, имеет начальное преимущество: захватывающую необычность. Но это преимущество обернулось против нее, и внесло свой вклад в ее дурную славу. Многие люди не любят быть "захваченными". Они не любят никаких вмешательств в Первичный Мир или тех слабых намеков на это, которые им знакомы. Они, тем не менее, глупо и даже злонамеренно смешивают Фантазию со Снами, в которых вовсе нет Искусства, и с умственной неразберихой, в которой вовсе отсутствует разумный контроль: иллюзиями и галлюцинациями.
Но ошибка или злой умысел, порожденный раздраженной и последовательной нелюбовью, не единственные причины этого заблуждения. Фантазия так же содержит существенное препятствие: она труднодостижима. Я думаю, что Фантазия имеет не меньшую, а большую силу со-творения; но, тем не менее, практика показывает, что "внутреннюю правильность реальности" создать тем сложнее, чем более непохожи образы и переустройство исходного материала на фактическое устройство Первичного Мира. Легче сотворить подобие "реальности" с более "здравым" материалом. Фантазия тогда слишком часто остается недоразвитой; она использовалась и используется поверхностно, или только полу-серьезно, или просто для декорации: она остается только "причудливостью". Любой, унаследовавший фантастические способности человеческого языка, может говориь о "зеленом солнце". Многие могут затем представить его себе или изобразить. Но этого недостаточно - хотя уже это, может быть, более могущественная вещь, чем многие "наброски" или "извлечения из жизни", которые получают литературные похвалы.
Создать Вторичный Мир, внутри которого зеленое солнце будет вероятным, управляется Вторичной Верой, возможно, потребует труда и мысли, и наверняка потребует специального мастерства, умения из разряда эльфских. Немногие берутся за такие сложные задачи. Но когда берутся и в какой-то степени достигают желаемого, тогда мы имеем редкий случай достижения Искусства: конечно, искусства рассказа. создания сказки в его первом и наиболее сильном виде.
В человеческом мире Фантазия - это Искусство, которое лучше всего выражается в слове, истинной литературой. В живописи, например, видимое представление фантастических изобраений оказывается слишком легким: руки способны обогнать мысль, даже сделать ее ненужной. Частым результатом этого оказывается глупость или болезненность. Очень жаь, что Драма, искусство, коренным образом отличное от литературы, в общепринятом мнении, настолько ассоциируется с ней или с ее ветвью. Среди таких ошибочных мнений находится и пренебрежение Фантазией. В конце концов, такое пренебрежение частично связано с естественным желанием критиков превозносить те формы литературы или "воображения", которые они сами благодаря своим врожденным или благоприобретенным вкусам, предпочитают. И критика такого рода в стране, давшей миру столь великие образцы Драмы, в том числе Шекспира, склонна быть еще более драматической. Но Драма по своей природе враждебна Фынтазии. Фантазия, даже простейшего вида, редко бывает успешна в Драме, когда она представляется там, как это принято, видимой и слышимой. Фантастические формы не переносят подделки. Человек, одетый говорящим животным, может достичь комического эффекта или действительного сходства, но не моет достичь Фантастичности. Это хорошо иллюстрирует, как мне кажется, упадок искусства пантомиы - недоразвитой формы Драмы. Чем ближе она к "театрализованной волшебной сказке", тем хуже. Она бывает сносной только тогда, когда ее сюжет и фантастика низводятся до простого обрамления фарса, и никакой "веры" не требуется и не ожидается. Это, конечно, отчасти связано с фактом, что драматурги используют или пытаются использоватькакую-то механику для представления Фантастики или Магии. Я однажды видел так называемую "детскую пантомиму", представляющую "Кота в сапогах", в которой дае было превращение великана в мышь. Если бы оно было успешным, то смогло бы только напугать зрителя, или оказаться мастерским фокусом. В результате того, как оно было выполнено, посредством некоего трюка с выключением света, недоверие было не столько подавлено, сколько казнено.
В "Макбете" в процессе чтения я воспринимал ведьм вполне соответствующими: они имели повествовательную функцию и некий намек на мрачное предзнаменование, хотя они и были вульгаризированным неудачным примером этого вида явлений. Но в пьесе они почти неуместны. Они оказались бы и вовсе невыносимы, если бы меня не защищали некоторые воспоминания о них как о элементе прочитанного. Мне говорили, что я вопринял бы их иначе, если бы относился к ведьмам как к возможному, дае необходимому элементу Реального Мира, другими словами, если бы они перестали быть "Фантазией". Этот аргумент подтверждает мою точку зрения. Раствориться или деградировать - такова печальная участь Фантазии, когда драматург, даже такой, как Шекспир, пытается ее использовать. "Макбет", конечно, работа сценариста, который в данном случае мог, в конце концов, написать сказку, если бы он обладал нееобходимыми умением и терпением.
"Волшебные сказки" Эндрю Ланга, пожалуй, не являются таким чуланом. Они скорее похожит на прилавки благотворительной распродажи. Кто-то с тряпкой для пыли и с глазами, способными различать настоящую ценность вещи, обошел чердаки и кладовки. Его сборникипо большей части явялются побочным продуктом его взрослых исследований мифологии и народных традиций, но они были переделаны и представлены как книги для детей.
Следует обсудить, почему Ланг считает эти книги детскими.
В предисловии к первой книге серии говорится о "детях, которым и для которых рассказывались эти сказки": "Они представляют молодость человечества, древних людей, правидивыхз в своей любви, искренней вере, тяге к чудесному". "Это правда?" - Вот главный вопрос, который задают дети", - утверждает Ланг.
По-моему, здесь вера и тяга к чудесам рассматриваются как одно и то же или очень тесно связанные свойства. Они радикально различны, хотя тяга к чудесам ни вообще ни в первую чередь не отделяется растущим умом человека от его общих стремлений. Очевидно, Ланг употребляет слово вера в его прямом значении: вера в то, что некая вещь существует, или что-то может происходить в реальном, первичном мире. Если так, то я боюсь, что из слов Ланга, очищенных от сентиментальности, может вытекать только то, что что человек, рассказывающий детям чудесные сказки, должен или может, или в любом случае основывается на ихз доверчивости, отсутствии опыта, из-за которого дети в некоторых случаях не могут отличить правду от вымысла, хотя само это различение - основа здравого человеческого ума - и лежит в основе самих сказок.
Конечно, дети способны на буквальную веру, если искусство сказочника дает им такую возможность. Такое состояние ума называют "добровольным отказом от неверия". Мне кажется, это не совсем верное описание происходящего процесса. На самом деле сказочник должен быть талантливым "со-Творцом". Он создает Другой Мир, в который вы можете мысленно войти. Внутри него все, что он создал - это "правда": там все существует по законам данного мира. Тем не менее, вы верите в него, пока вы находитесь, и это так и есть, внутри. В тот момент, когда возникает сомнение, чары рассеиваются, магия, или иначе, искусство, терпит поражение. Теперь вы снова в Реальном Мире, и извне смотрите на маленький неудачный Вторичный Мир. Если же вы обязаны по своей доброте, или в силу определенных обстоятельств, оставаться внутри, недоверие должно быть отложено (или подавлено), иначе смотреть и слушать станет невыносимо. Но это откладывание недоверия есть эрзац, замена главного, как бы убежище, которое мы используем, когда снисходим до игры или попытки поверить, или когда пытаемся (более или менее охотно) найти какое-нибудь достоинство в произведении искусства, которое не произвело на нас должного впечатления.
Настоящий болельщик крикета живет в своем заколдованном государстве - Втором Мире. Я же, когда смотрю матч, нахожусь на самом низком уровне. Я могу достигнуть (более или менее) добровольного подавления неверия, когда я вынужден оставаться там, и нахожу поддержку в каких-то мотивах, которые помогают избавиться от скуки: например, языческое, геральдическое предпочтение темно-синего перед светлым. Такое подавление недоверия, происходит ли оно из-за усталого, жалкого или сентиментального состояния ума, свойственного "взрослым". Я представляю, что это обычное состояние взрослых в обществе волшебной сказки. Они захвачены и удерживаются там при поддержки сентиментальности (воспоминания о детстве или представления о том, каким оно должно было быть) и они убеждают себя, что им надо любить волшеные сказки. Но если они насамом деле любят их-, им не следует подавлять недоверие: они могут верить - в прямом смысле.
Итак, если Ланг имеет в виду что-либо подобное, то в его словах содержится немного правды. Можно сказать, что дети легче подаются заговору. Возможно, это и так, хотя я в этом и не уверен. Такое убеждение, я думаю, часто просто иллюзия взрослых, вызванная детской покорностью, недостатком словарного запаса и опыта критического осмысления и их ненасытностью (соответствующей их быстрому росту). Им нравится или они стараются полюбить то, что им дают, если им это не нравится, они не могут как следует объяснить свое неприятие и его причины (и поэтому часто его скрывают), они без разбору могут любить огромное количество совершенно разных вещей, не затрудняя себя анализом своей веры. В любомслучае, я сомневаюсь, что это снадобье - чары хорошей волшебной сказки - из тех, что могут "притупляться" от длительного пользования, ослабевать с каждым глотком.
"Это правда?" - это главный вопрос, который задает ребенок", - говорит Ланг. Я знаю, ребенок задает этот вопрос, и это вопрос не из тех, на которые можно ОТВЕТИТЬ ПОСПЕШНО или отделаться какой-либо глупостью. Но этот вопрос вовсе не свидетельство "притупившейся веры" или даже жедания иметь такую веру. Гораздо чаще он вызван желанием ребенка знать, с каким видом литературы он встретился. Детское знание мира столь невелико, что они не могут судить без подготовки и без чьей-либо помощи столкнулись ли они с фантастическим, странным (то есть редким или давним), бессмысленным или просто со "взрослым" (то есть чем-то обычным, из мира своих родителей, что часто так навсегда и остается неисследованным). Но они распознают разные виды литературы, и могут любить каждый - в свое время. Конечно, границы между ними часто сомнительны, или меняются, но это так не только для детей. Мы все знаем различия между ними, но и мы не всегда твердо уверены, к чему именно нужно отнести то, что мы слышим. Дети могут легко поверить сообщению, что в соседнем графстве водятся людоеды, многие взрослые могут легко согласиться поверить, что они водятся в соседней стране, а что касается соседних планет, то немногие могут вообразить, что они населены (если это вообще возможно вообразить) кем-либо кроме злобных монстров.
Итак, я один из тех, к кому обращался Эндрю Ланг, так как родился примерно в то же время, что и "Зеленая книга Сказок" - ребенок из тех, для кого, как он думал, волшебная сказка представляет эквивалент взрослого романа, и о которых он говорил: "Их вкусы остались такими же, как вкусы их диких доисторических предков, живших тысячи лет тому назад. И они, кажется любили волшебные сказки больше, чем историю, поэзию, географию или арифметику". Но много ли мы знаем на самом деле об этих "диких предках", кроме того, что они не были дикими? Наши волшебные сказки, какие бы действительно волшебные элементы в них ни присутствовали, конечно же, не те же самые волшебные сказки, что были у них. Так же, если считать, что у нас есть волшебные сказки, потому что они были у них, тогда, возможно, у нас есть история, география, поэзия и арифметика именно потому, что они любили их тоже в том виде, в каком они у них были, и настолько, насколько они уже успели разделить на разные направления свой великий интерес ко всему на свете. Что же до детей сегодняшнего дня, то слова Ланга не совпадают с моими воспоминаниями или с моим опытом общения с детьми. Ланг мог ошибаться в отношении тех детей, которых он знал, но если и нет, то в любом случае дети значительно различаются, даже внутри узких границ Британии, и такое обобщение, которое трактует их как класс (не обращая внимания на их индивидуальные способности, влияние страны, в которой они живут, их воспитание) будет обманчивым. У меня не было какого-то специального "желания поверить". Я хотел знать. Доверие к сказке зависело от того, как она приходила ко мне, рассказываемая старшими, или автором, или от присущего ей тона и духа сказки. Но я не могу вспомнить ни одного случая, когда удовольствие от сказки могло бы зависеть от веры в то, что такие вещи происходили или могли происходить в "действительности". Волшебные сказки простобыли связаны в первую очередь не с возможностью, но с желательностью. если они пробуждали желание, удовлетворяя его пока не делали его часто невыносимым, они добивались успеха. Не стоит здесь говорить об этомболее подробно, поскольку я собираюсь позже сказать что-нибудь об этом желании, смеси многих составляющих, как универсальных, так и присущих только современному человеку (включая современных детей) или даже определенным типам людей. У меня не было никакого желания попасть в такие приключения, как сновидения, подобно Алисе, и рассказ о них просто забавляет меня. Немного было у меня желания искать зарытые сокровища или сражаться с пиратами, и "Остров сокровищ" оставлял меня равнодушным. Краснокожие индейцы были интереснее: у них были луки и стрелы (у меня было и до сих пор остается так и не удовлетворенное желание научиться хорошо стрелять из лука), и странные языки, и намеки на древние традиции и способ жизни, и, самое главное, были в этих историях леса. Но земля Мерлина и Артура была еще лучше, а лучше всех были безымянные Норвежцы Сигурда из Вольсунгов и князь драконов. Такие страны я хотел превыше всего. Я никогда не считал, что драконы - явления того же порядка, что и лошади. не только потому, что лошадей я видел каждый день, но никогда не видел даже следа чудовища.
Драконы прямо на себе носили марку "Сделано в Фаерии". В каком бы мире они ни существовали, это был Другой Мир. Фантазия создание или возможность взглянуть на Другой Мир - это было сердцем желаний Фаерии. Я глубоко желал существования драконов. Конечно, я в своем робком теле вовсе не хотел иметь драконов по соседству, проникших в мой относительно безопасный мир, в котором можно было, например, читать сказки в мирном, свободном от страха настроении. Но мир, который содержит даже только образ Фафнира, богаче и прекраснее, какой бы опасности это ни стоило. Житель тихой и плодородной равнины может слушать о непроходимых лесах и бездонных морях, и хранить их в своем сердце. Потому что сердце твердо, тогда как тело ранимо.
Тем не менее, несмотря на всю важность, как я сейчас понимаю, волшебного элемента сказок в раннем чтении, если говорить обо мне в детском возрасте, я могу лишь сказкть, что любовь к волшебным сказкам не является главной характеристикой детских вкусов. Настоящий вкус к ним просыпается после "детских" дней и после нескольких очень длинных лет между тем, как научишься читать и пойдешь в школу. В это (я чуть не написал "счастливое" или "золотое", хотя это на самом деле грустное и тревожное) время я любил многие другие вещи не меньше и даже больше: такие как история, астрономия, ботаника, грамматика и этимология. Я согласенн с обобщением Ланга "детей" не вообще, а в принципе, но только в некоторых случайных точках: я был, например, равнодушен к поэзии и пропускал стихи, если они всречались в сказках. Поэзию я открыл для себя гораздо позже, особенно когда сам пытался переводить английскую поэзию на латынь и классический греческий. Настоящий вкус к волшебным сказкам проснулся при занятиях филологией, на пороге возмужания и вырос в полный рост в войну.
Возможно, я сказкл по этому вопросу более, чем достаточно. В конце концов, должно быть ясно, что по моему мнениб, волшебные сказки не должны быть намеренно связаны с детьми. С детьми их связывают случайно, - естественно, поскольку дети люди, а волшебные сказки - это то, что люди любят (хотя и они не универсальны) - поскольку волшебные сказки являются большей частью той литературной мебели, которую в последнее время в Европе свалили на чердак, неестественно - из-за ошибочной сентиментальности по отношению к детям, сентиментальности, которая возрастает у взрослых по мере уменьшения ее у детей.
Действительно, период детской сентиментальности произвел несколько прекрасных книг (особенно очаровательных, однако, для взрослых) из области волшебных сказок или подобных, но он также вызывает тревожный рост количества сказок написанных или адаптированных до уровня того, что считалось или считается достаточным для детстких умов и потребностей. Старые сказки смягчаются, или из них выбрасывают все нежелательное, вместо того, чтобы это сохранить. Имитации часто глупы, происходит пигвиггизация, даже без элемента интриги; или опекание; или (самое смертоносное) скрытое подсмеивание, имеющее ввиду другие образы для более взрослых. Я не обвиняю в таком хихиканье Эндрю Ланга, но сам он наверняка улыбался и наверняка часто имел ввиду других умных людей, обращаясь к ним поверх голов своей детской аудитории - вплоть до полной неудачи в "Хронике Пантуфлии".
Дасент энергично и справедливо ответил на ханжескую критику его переводов из Скандинавских народных сказок. Еще он обратил внимание в особенности на поразительную глупость запрета детям читать последние две сказки из его собрания. Что человек может заниматься волшебными сказками и при этом ничему не научиться кажется почти невероятным. Но ни критика, возражения, ни запрет не былт бы необходимы, если бы дети не рассматривались безо всякой причины неизбежными читателями этой книги.
Я не отрицаю, что есть правда в словах Ланга (как бы сентиментально они ни звучали): "Тот, кто хочет войти в королевство Фаерии должен иметь сердце маленткого ребенка". Обладать этим необходимо для любого благородного приключения в королевствах и более и менее высоких, чем Фаерия. Но смирение и невинность - имено это значит "сердце маленького ребенка" в данном контексте - необязательно включают так же некритическое любопытство и некритическую ранимость. Честертон как-то заметил, что дети, в чьем обществе он как-то раз смотрел "Синюю птицу" Метерлинка остались неудовлетворены, "...потому что сказка не заканчивается Днем Справедливости, а герой и героиня так и не узнали о верности Пса и вероломности Кошки". "Дети невинны, - говорил он, - и любят справедливость, тогда как большинство из нас испорчены и, конечно, предпочитают милосердие".
Эндрю Ланг запутался в этом вопросе. Он старался оправдать убийство Желтого Гнома Принцем Рикардор в одной из своих волшебных сказок. "Я не люблю жестокости, - говорит он. ...но это произошло в честном бою с мечом в руке , и гном, мир его праху, погиб в боевых доспехах". Не совсем ясно, почему "честный бой" менее жесток, чем "честное правосудие", или почему проткнуть гнома мечом справедливее, чем казнить жестких королей и злых мачех - от чего Ланг отказывается: он посылает преступников на отдых с достаточным пенсионом (чем он хвалится). Этакое милосердие, не испорченное правосудием. На самом деле его защита адресована не детям, а их родителям и наставникам, которым Ланг рекомендует свои сказки "Принц Пригио" и "Принц Рикардо" как весьма подходящие для воспитания. Именно родители и наставники определили волшебные сказки как Ювенилию, литературу для юношества. Вот вам небольшой пример фальсификации значения и результатов.
Если мы употребляем слово ребенок в хорошем смысле (слово это, конечно, имеет и плохой смысл), мы не должны допускать, чтобы это повергло нас в сентиментальное употребление слов взрослый или повзрослевший в плохом смысле (эти слова имеют и хороший смысл). Взросление необязательно связано с приобретением греховности, испорченности, хотя часто именно это и происходяит. Дети должны расти и взрослеть, а не становиться Питерами Пенами, и не терять невинность и любопытство, а совершать предназначенным им путь, по которому наверняка лучше прийти на место, чем странствовать в надежде, хотя мы должны странствовать в надежде, если хотим куда-то прийти. Это одна из тех вещей, которым может научит волшебная сказка (если можно сказать "научить" о том, что вовсе не является лекцией), что опасности, печали, мрак смерти могут наградить неопытного, неуклюжего, туповатого и эгоистичного юнца чувством собственного достоинства, а иногда даже мудростью.
Давайте не будем делить человечество на Элоев и Морлоков: милых деток - "эльфов", как их часто идиотически называли в XIX веке - с их волшебными сказками (аккуратно отредактированными и сокращенными) и мрачных Морлоков, обслуживающих свои механизмы. Если волшебные сказки вообще стоит читать, тогда они достойны того, чтобы их писали и читали взрослые. Конечно, они заложат в них и получат из них больше, чем дети. Тогда дети могут надеяться, что они найдут в волшебных сказках, как ветвфх искусства в целом те, которые подойдут им и окажутся по их мерке, и они могут надеяться тогда, что получат в них подходящее предисловие в поэзии, истории и науке. Потому что детям лучше читать что-либо, особенно волшебные сказки, которые окажутся выше их мерки, чем если бы они будут ниже. Их книги, как и одежда, должны быть навырост, и в любом случае, книги должны поощрять их к росту.
Итак, очень хорошо. Если взрослые читают волшебные сказки как естественную часть литературы - не играя в детей и не притворяясь, что они выбирают их для детей и не будучи так и не выросшими мальчишками - в чем тогда значение и функции этого сорта литературы? Это, как мне кажется, последний и самый важный вопрос. Я уженамекнул на некоторые из моих ответов. Прежде всего: если они написаны мастерски, с искусством, главное значение волшебных сказок будет тем же, которое, как произведения литературы, они делят с другими жанрами и формами. Но волшебные сказки предполагают также, в особенном виде или степени такие вещи, в которых дети, как правило, нуждаются меньше, чем те, кто старше. Большая их часть к сегодняшнему дню всеми обсуждена и рассмотрена, чтобы быть для кого-либо непонятной. Я рассмотрю их кратко и начну с Фантазии. ФАНТАЗИЯ
Человеческий ум способен создавать мысленные образы вещей, которых не существует в действительности. Способность представлять себе образы называется (или называлась) Воображением. Но еще недавно, в ненормальном технизированном языке, Воображение часто неверно связывалось с чем-то большим, чем простое создание образов, которое приписывалось к Фантазированию (сокращенной и обесцененной форме более старого слова Фантазия), таким образом делалась попытка ограничить, я бы сказал, неправильно приписать Воображению "силу придания идеальным образам внутренней правильности реальности".
Хотя, может быть, выглядит смешно, что столь несведущий человек отваживается иметь свое суждение по этому критическому вопросу, я рискну утверждать, что словесчное определение филологически несовершенно, а анализ неточен. Способность создавать мысленные оброазы - это один аспект, и ее следует совершенно правильно называть Воображением. Степень восприятия образа, быстрого схватывания его значения и контроль, которые необходимы для успешного выражения, могут варьироваться по живости и силе, но это различие в степени Воображения, а не различие между разными соратми потребностей. Воплощение выражения, которое обеспечивает (или будто бы обеспечивает) "внутреннюю правильность реальности" - это, конечно, совершенно другое понятие, или аспект, требующий другого названия: Искусство, действующее звено между Воображением и его конечным результатом, Со-Творением. Для моей настоящей цели мне требуется слово, которое могло бы охватить как Искусство Со-Творения, так и качество необычного и удивительного в Выражении, заимствованного у Образа; неотъемлемого качества волшебной сказки. Я предлагаю, тем не менее, приписать мне силу Хампти-Дампти - Шалтая-Болтая - и использовать для этого Фантазию: в том самом смысле, в соединении с его старым благородным использованием как эквивалента Воображения, видимом из "нереального" (т.е. непохожести на Первичный Мир), свободном от видимых "фактов", короче, фантастики. Таким образом, я не только знаю, но и уверен в этимологической и семантической связи фантазии с фантастикой: с образами вещей не только "не существующих в действительности", но которых невозмоно вовсе найти в нашем мире, или, по всеобщему убеждению, нельзя в нем найти. Но допуская это, я не соглашусь на пренебрежительный тон. То, что эти образы суть огбразы вещей не из настоящего мира (если это, конечно, возмоно), это добродетель, а не порок. Фантазия (в этом смысле), я думаю, не низшая, а высшая форма Искусства, наиболее, конечно, чистая и также (если она достигает совершенства) наиболее могущественная его форма.
Фантазия, конечно, имеет начальное преимущество: захватывающую необычность. Но это преимущество обернулось против нее, и внесло свой вклад в ее дурную славу. Многие люди не любят быть "захваченными". Они не любят никаких вмешательств в Первичный Мир или тех слабых намеков на это, которые им знакомы. Они, тем не менее, глупо и даже злонамеренно смешивают Фантазию со Снами, в которых вовсе нет Искусства, и с умственной неразберихой, в которой вовсе отсутствует разумный контроль: иллюзиями и галлюцинациями.
Но ошибка или злой умысел, порожденный раздраженной и последовательной нелюбовью, не единственные причины этого заблуждения. Фантазия так же содержит существенное препятствие: она труднодостижима. Я думаю, что Фантазия имеет не меньшую, а большую силу со-творения; но, тем не менее, практика показывает, что "внутреннюю правильность реальности" создать тем сложнее, чем более непохожи образы и переустройство исходного материала на фактическое устройство Первичного Мира. Легче сотворить подобие "реальности" с более "здравым" материалом. Фантазия тогда слишком часто остается недоразвитой; она использовалась и используется поверхностно, или только полу-серьезно, или просто для декорации: она остается только "причудливостью". Любой, унаследовавший фантастические способности человеческого языка, может говориь о "зеленом солнце". Многие могут затем представить его себе или изобразить. Но этого недостаточно - хотя уже это, может быть, более могущественная вещь, чем многие "наброски" или "извлечения из жизни", которые получают литературные похвалы.
Создать Вторичный Мир, внутри которого зеленое солнце будет вероятным, управляется Вторичной Верой, возможно, потребует труда и мысли, и наверняка потребует специального мастерства, умения из разряда эльфских. Немногие берутся за такие сложные задачи. Но когда берутся и в какой-то степени достигают желаемого, тогда мы имеем редкий случай достижения Искусства: конечно, искусства рассказа. создания сказки в его первом и наиболее сильном виде.
В человеческом мире Фантазия - это Искусство, которое лучше всего выражается в слове, истинной литературой. В живописи, например, видимое представление фантастических изобраений оказывается слишком легким: руки способны обогнать мысль, даже сделать ее ненужной. Частым результатом этого оказывается глупость или болезненность. Очень жаь, что Драма, искусство, коренным образом отличное от литературы, в общепринятом мнении, настолько ассоциируется с ней или с ее ветвью. Среди таких ошибочных мнений находится и пренебрежение Фантазией. В конце концов, такое пренебрежение частично связано с естественным желанием критиков превозносить те формы литературы или "воображения", которые они сами благодаря своим врожденным или благоприобретенным вкусам, предпочитают. И критика такого рода в стране, давшей миру столь великие образцы Драмы, в том числе Шекспира, склонна быть еще более драматической. Но Драма по своей природе враждебна Фынтазии. Фантазия, даже простейшего вида, редко бывает успешна в Драме, когда она представляется там, как это принято, видимой и слышимой. Фантастические формы не переносят подделки. Человек, одетый говорящим животным, может достичь комического эффекта или действительного сходства, но не моет достичь Фантастичности. Это хорошо иллюстрирует, как мне кажется, упадок искусства пантомиы - недоразвитой формы Драмы. Чем ближе она к "театрализованной волшебной сказке", тем хуже. Она бывает сносной только тогда, когда ее сюжет и фантастика низводятся до простого обрамления фарса, и никакой "веры" не требуется и не ожидается. Это, конечно, отчасти связано с фактом, что драматурги используют или пытаются использоватькакую-то механику для представления Фантастики или Магии. Я однажды видел так называемую "детскую пантомиму", представляющую "Кота в сапогах", в которой дае было превращение великана в мышь. Если бы оно было успешным, то смогло бы только напугать зрителя, или оказаться мастерским фокусом. В результате того, как оно было выполнено, посредством некоего трюка с выключением света, недоверие было не столько подавлено, сколько казнено.
В "Макбете" в процессе чтения я воспринимал ведьм вполне соответствующими: они имели повествовательную функцию и некий намек на мрачное предзнаменование, хотя они и были вульгаризированным неудачным примером этого вида явлений. Но в пьесе они почти неуместны. Они оказались бы и вовсе невыносимы, если бы меня не защищали некоторые воспоминания о них как о элементе прочитанного. Мне говорили, что я вопринял бы их иначе, если бы относился к ведьмам как к возможному, дае необходимому элементу Реального Мира, другими словами, если бы они перестали быть "Фантазией". Этот аргумент подтверждает мою точку зрения. Раствориться или деградировать - такова печальная участь Фантазии, когда драматург, даже такой, как Шекспир, пытается ее использовать. "Макбет", конечно, работа сценариста, который в данном случае мог, в конце концов, написать сказку, если бы он обладал нееобходимыми умением и терпением.