– Право, заходите... Об искусстве поговорим... Я знаю, вы способны тонко чувствовать... У вас, мне кажется, огромный потенциал.
   Потупила свой глазик единственный. О, какая... Бенедикт даже вспотел. Какие разговоры волнующие... Прямо на работе...
   – Да уж не маленький... Жалоб не поступало... Все чувствую тонко... А вы откуда знаете?.. Какой у меня пуденциал?
   – Ну... этого же не скроешь...
   – Сболтнул кто?
   – Да, мы часто о вас говорим... В своем кругу, знаете... высказываем мнения... Все согласны: у вас прекрасное развитие...
   – О?!..
   – Да... От вас можно многого ожидать.
   – Хм... Что за круг-то у вас?
   – Свои люди... близкие. Вы с некоторыми знакомы.
   Так он и думал. Бабы!.. Сядут в кружок да давай разговоры разговаривать про свои бабские дела. Кто, да с кем, да когда. И Бенедикта обсуждали! Хвалили!..
   – ...открываем друг другу свои маленькие секреты, – шептала Варвара Лукинишна. – Делимся.
   ?!?! Эка! Вон как у них заведено! Понятно... что ж... люди одинокие...
   – Много вас там? В кругу-то?
   – О, небольшая группа, человек шесть... Нечасто удается собраться, но общение очень интенсивное, тесное...
   – Вшестером-то, конечно, тесно... это вы на полу али как?
   – Зачем, кто где...
   – Как же вы тогда...
   – Как размещаемся? Ну, конечно, избушка у меня миниатюрная, слов нет, это правда. Когда все соберутся, поверите ли, иногда буквально на головах друг у друга сидим!
   – Ага... Я приду, – быстро сказал Бенедикт. – Приду, ждите.
   Так!.. Срочно надо баньку растопить, помыться, потом ржави жбан прихватить – не с пустыми же руками в дом, – потом... потом видно будет. Ой, что будет!.. Сейчас всех проздравить – и домой; Шакал ничего не скажет – указано: работать спустя рукава. Бенедикт откланялся Ксене-сироте:
   – Желаю вам Жена и Мать и Бабушка и Племянница или другая какая Пигалица малая счастья в жизне успехов в работе мирного неба над головой.
   Обрадовалась.
   – Уж сколько раз сегодня слышу, а все приятно! Вот бы каждый день так!
   Шакал на нее из своего угла покосился: своеволие выражает. А сказать-то и нечего: сегодня велено только проздравлять, а не обижать, ничего. Завтра ей врежет, надо думать.
   – Приходите вечерком на мои оладьи.
   – Занят.
   – Ах, как жалко. Оладьи у меня такие пышные!
   – Не сомневаюсь.
   И эта туда же: намекает. Оладьи у нее, вишь, пышные!.. А что если и туда и сюда?.. В два конца обернуться?.. А Оленька со своего тубарета посматривает... Надо Оленьку проздравить. С другими-то разговор легко шел, а с Оленькой как-то боязно стало: оробел, коленки ослабели. Подсел к Оленьке, пробормотал:
   – Желаю вам Жена и Мать и Бабушка и Племянница или другая какая Пигалица малая счастья в жизне успехов в работе мирного неба над головой.
   А Оленька тихо так засмеялась:
   – Какая же я вам жена?..
   – Так в Указе...
   – А без Указу?..
   Бенедикт опять вспотел: вот он, Женский День, Бабский Праздник, вот к чему все это клонится-то... Ай да Федор Кузьмич, слава ему... Вот она его сейчас на блины позовет...
   – ...без Указу, значит, нет счастья в жизни?
   – Оленька... Оленька, хочу счастья в жизни без Указу...
   – Ну дак?..
   – Предлагаю вам руку, сердце и пуденциал, – прошептал Бенедикт. Сам от себя таких слов прекрасных, страшных не ждал: вырвалось.
   – Беру, – прошептала и Оленька.
   – Берете?!..
   – Беру... Я все беру...
   Помолчали... Что еще надо говорить... Сердце-то так и прыгало... Ой, решился!.. Решился! Ну и день сегодня!
   Федору Кузьмичу – слава!
   Прощай, значит, жизнь холостая! Недолго и погуляли, Бенедикт Карпыч! Ну и хорошо! Надо остепеняться. Бенедикт домой бежал бегом: еще рано, угли в печи не остыли, набрать да и баньку растопить... Эвона: с прошлого года не мылся! По новому, конешно, стилю. Раньше Первого Января новый год считали, по старинке, а теперь перенесли, вот и получается... Бежал, бабам встречным кланялся – непривычно, а надо. Проздравление выкрикивал. Всем желал счастья в жизни. Мимо Никита Иваныч семенил, бревно тащил – и ему, в шутку, крикнул: «Мирного неба над головой, Никита Иваныч! Чтоб ни дождичка, ничего!» – старик даже передернулся, обернулся, плюнул оземь. А-а, думает: Бенедикт его за бабу принял!.. А это просто шутка!
   Оленька в другой слободе живет... не в нашей... Мы вон где, а она – эвон где. Договорено на Майский Выходной к ней в гости: с родителями знакомиться. Дай-то бог, погоды будут хорошие, светлые... Мирного неба над головой!.. Не то что сегодня: грязь и дождичек моросит...
   Пробежал мимо завязших саней: безнадега в такую погодку ездить. На обочине перерожденцы мохнатые: тройка. Отдыхают, валенки скинули, ржавь покуривают, вслед голубчикам зубоскальничают. Увидели Бенедикта, заржали:
   – Убежим от инфаркта!..
   – Не догоню, так согреюсь!
   – Давай быстрей, гараж закроют!
   Твари бессовестные. Пристают к людям. А отлаиваться – себе дороже: ругань у них покрепше нашей. Никто с ними не связывается, с перерожденцами.
   С горки на горку, по переулочкам, где и огородами, где под плетень пролезть, путь сократить, – добежал до дому, засовы посбрасывал, скорей в избу, печную заслонку рванул: тлеет! Тлеет, голубчик! Успел! Сейчас ржавки туда, полешек, щепочек; вздуть огонь, пущай играет; а как заиграет, так и в баньку его перетащить. Да воды наносить, да веник прошлогодний вроде в сарае валялся, да мочалка совсем новая где-то тут... была тут где-то... Вот был бы сейчас женат, прибежал бы с работы – а все уж приготовлено, пауки выметены, веник распарен. Да, но только женатому по бабам-то не очень сподручно... «Ты куда это, Бенедикт, на ночь глядя?» – «Да тут... надо мне... Об искусстве поговорить...» – «Знаем мы!.. Ишь!.. Искусник нашелся!..» И веником его, веником... Нешто он с Оленькой драться будет? Не-ет, все у них будет по-хорошему, а иначе зачем.
   Да, придешь – все приготовлено, а только той свободы уж не будет. Ну и пусть. Зато жена красавица! А свобода – что ж... Вот он сейчас свободен, а мочалки не видать – неужели украли? Ан нет, опять повезло: нашлась мочалка в баньке под камнем; заплесневела малость, зато нашлась. Что за день сегодня: все ладится.
   Вот попарился всласть. Всего себя мочалкой растер, веничком докрасна исхлестал, обсмотрел себя со всех сторон, куда глаза хватало: красавец! Случись сейчас сосед какой, загляни он в окошечко – позавидовал бы. Бенедикт даже сам себе позавидовал. Немудрено, что бабы его хвалят: «прекрасное развитие, много от вас ожидаем!» Ожидайте, сейчас оботрусь – и к вам. А что ж, все шестеро соберутся али как?.. Ничего, бог даст, управлюсь! На головах сидят... эка!
   Угли сгреб в кучку: так, может, дольше продержатся. Но до утра – вряд ли. Хотя ведь у Варварки угольков набрать можно. Но только зачем? – утром все равно на работу. Эх, суета, пустые хлопоты! Бенедикт опять разбросал угли: не дай бог, пожар. С этим огнем ведь как: погаснет он – ложись и помирай; разгорится не в меру – все пожрет, уничтожит, как и не было ничего! Он такой, огонь-то! Он норовистый. Он пищи требует, он, как все равно человек, всегда голодный. Все дай да дай! А перекормишь его – он тебя же и съест.
   А как у кого пожар случится, голубчики сбегаются отовсюду, со всех слобод; и с самых дальних концов другой раз бегут. Соберется толпа агромаднейшая, как все равно на Октябрьский Выходной. Обступят дом, что горит, стоят, на грудях руки сложимши, смотрят... Молчат али перешептываются: «ишь, как пламя столбом-то...», «смотри, вон, вон, с угла занимается!..» А пламя, и правда, рвется, мечется, не то что столбом, а, сказать, деревом каким, вот как Окаян-дерево по весне: пляшет и гудит, крутит и клубится, а с места не сойдет. Обернешься на голубчиков: стоят, глаза раскрымши, и в глазах тоже огонь пляшет, отражается, как в воде какой, переплескивается. Вот у толпы глаз-то тыща, да в каждом вода с огнем плещет, словно заря на реке; дико так на душе станет, право! никогда вода с огнем не сходится, а тут вона, сошлися!
   А если Прежние рядом случатся – они бегают, за голову хватаются, кричат: «Тушите! Тушите пожар!» – а как? Как его потушишь-то? Это малое пламя ведерком зальешь, а если огонь свою силу показал – все. Жди до конца.
   Ежели другие избы не займутся – хорошо. Вот как огонь все поест, ложиться начнет, засыпать, – голубчики двинутся с ведрами, да с горшками, кто с чем, угольки набирать, себе в дом тащить. Может, у них и без того печь теплая – неважно. Не пропадать же добру.
   А иной раз вся слобода выгорит. Что ж! – начинай жить сначала.
   Мытый, сам себе приятный, постучался к Варваре. Открыла нарядная, вся вспотевши.
   – Ах! Это вы. Как мило. Что это? Ржавь? Ну зачем вы трудились...
   Посмотрел по сторонам: баловниц еще не было. Подождем. Стол накрыт. Миски – две, да ложки – две. Супу горшок.
   – Вы присаживайтесь. Я сейчас.
   Вытащила из печи противень с мышами.
   – Вроде пропеклись...
   – А вы лучинкой их потыкайте.
   – Верно... В самый раз. Свежие, сегодня ловила.
   – Чудно.
   Налили ржави. Закусили.
   – Ваше здоровье.
   Еще налили. Хорошо пошла.
   – Какая чудная ваша ржавь. С букетом.
   – А это я знаю, где брать.
   – А где вы берете, если не секрет?
   – А на трясине. За кохинорской слободой.
   – Где Садовое Кольцо?
   – Ну да.
   – В какую даль вы ходите!
   – Но дак. Зато и ржавь знатная.
   – Надо мне тоже туда наведаться.
   Бабы все не шли. Бенедикт кашлянул вежливо, в кулак.
   – Гости-то подойдут ай нет?
   – Нет, я не решилась...
   – А обещали?..
   – Я подумала... вот... лучше я вам сперва открою свой секрет наедине... Не знаю, как вы воспримете... волнуюсь...
   – Да я вроде тоже...
   – Я не знаю, способны ли вы оценить...
   – Способен, – сказал Бенедикт, но не был уверен, что способен.
   – Ну хорошо... Но это секрет. Вы, конечно, никому...
   – Да-да.
   – Ну, закройте глаза.
   Бенедикт закрыл глаза. Варвара зашуршала. Стукнуло что-то. Опять шорох. Бенедикт приоткрыл один глаз и стал подглядывать. Но ничего еще не было вроде готово, только от свечи плясали тени на бревнах – и он опять зажмурился.
   – Пора не пора – выхожу со двора-а! – пропел Бенедикт.
   – Да погодите вы... Какой нетерпеливый...
   – Мне невтерпеж, – соврал Бенедикт и в голос игривости подпустил. – Оч-чень даже невтерпеж.
   Тут ему на колени тяжесть какая-то опустилась, легкая такая тяжесть, и плесенью пахнуло.
   – Вот... Смотрите...
   – Что это?!..
   Коробка не коробка, а вроде того; внутри листы беловатые, похоже на свежую бересту, но светлее; тонкие-претонкие и будто мусорком присыпаны, али маком.
   – Что это такое?!
   – А вы ближе посмотрите!
   Поднес к глазам. Мусорок такой ровненький... как нитки... смотрел, дивясь... Вдруг словно бы нитка распалась и по глазам ударила: «и свеча, при которой она читала полную тревог и обмана жизнь...» Ахнул: буквы! Точно, буквы! Написано мелко-мелко, до того уж аккуратно, и не коричневые, а черные... Послюнил палец, потер бересту: сразу протер дырку. Тонкая, бля!
   – Осторожнее, попортите!
   – Что это такое...
   – Это книга... Старопечатная...
   – А!!! – Бенедикт сорвался с тубарета, отбрасывая заразу. – Вы что!!! Заболею!
   – Нет! Погодите! Да погодите вы!..
   – Болезнь!..
   – Нет!..
   – Пустите!..
   – Да сядьте! Сядьте! Я все объясню! Клянусь! – Варвара Лукинишна отдирала Бенедиктовы руки от засовов, трясла гребешками. – Совершенно безопасно... Никита Иваныч подтвердил!
   – Он-то здесь каким боком?
   – Он знает! Это он подарил!
   Бенедикт притих, ослаб ногами, осел на тубарет, вытер нос рукавом, унимая дрожь. Никита Иваныч. Начальство. И не заболел. Держал книгу – и не заболел...
   – Безопасно... – шептала Варвара. – Вы знаете, он чудесный старик... такой знающий... Пояснил мне: совершенно безопасно, это просто суеверие... Знаете, когда Взрыв случился, это все считалось опасным, радиация... ну, вы слышали... Поэтому запрещалось. От книг – радиация...
   – Их послушать, Прежних, так от всего – радиация, – дрожал Бенедикт. – Нет, тут другое что-то...
   – Но Никита Иваныч знает... У него есть... Если бы правда было опасно, он давно заболел бы, но вы же видите, он здоровее нас с вами...
   – Зачем же... зачем же лечат?.. – тьфу, тьфу, тьфу?..
   – Это традиция, тьфу, тьфу, тьфу...
   Оба постучали по дереву.
   ...Боже упаси, боже упаси. Я не болен, я не болен, нет, нет, нет. Не заболею, не заболею, нет, нет, нет. Не надо приезжать, не надо, не надо. В красных балахонах не надо приезжать, тьфу, тьфу, тьфу. Крюком меня не надо, нет, нет, нет.
   – ...Он мне пояснил... считалось очень опасно, потому что бумага впитывает... вот мы с вами и переписываем, чтобы чисто, чтобы не опасно народному здоровью... но теперь уже все равно, двести лет прошло... Мы с вами старые книги переписываем, Бенедикт...
   – Как старые? Это все Федор Кузьмич, слава ему...
   – Нет... Это все разные люди писали, но все равно считается, что Федор Кузьмич. Я чувствовала, что тут что-то... Знаете, когда я его увидела, Федора Кузьмича, я ночь не спала... все думала, думала... Потом решилась, набралась смелости, пошла к Никите Иванычу. Мы долго говорили...
   – Он мне ничего такого...
   – Ах, Бенедикт, он своеобразный человек... Мы говорили о вас... Он хотел вам сказать, но не сразу... подготовить... Я знаю, это большой удар... но, по-моему, лучше знать, чем бродить во тьме...
   Бенедикт сидел на тубарете ссутулившись; мысли вразброд, в голове тупость. Может, он рано на работу вышел? Может, еще лихорадка не прошла? Что-то дрожь бьет. Или это после бани?.. К чему ж было умываться, когда не с кем целоваться...
   – Ну и что теперь?
   – Теперь? Ничего, просто теперь вы знаете.
   – А зачем?
   – Ну как... Я думала...
   – А зачем думать? Я жить хочу.
   – Но при чем здесь... Я тоже... но я хочу знать правду... если это возможно...
   – «В великом знании многая печали»... Что ж, выходит, это тоже не Федор Кузьмич сочинил, слава ему?
   – Наверно, нет.
   – А кто?
   – Я не знаю... Это у Прежних надо спрашивать.
   Варвара Лукинишна подняла с полу старопечатную книгу, положила на стол, ручками погладила. Странно как-то и дико: такой ужас вблизи видеть.
   – Все-таки: зачем вы трогаете... Если мы старые книги переписываем, дак и подождите, пока велено переписать будет... Тогда и в руки взять можно...
   – Но когда еще... может быть, не скоро. А жизнь такая короткая, а я искусство просто обожаю... Это такая книга интересная!..
   – Вы что ж – читаете ее?!
   – А как же... Бенедикт, у людей много книг интересных... Хотите – я вам дам почитать?
   – Нет!!! – шарахнулся Бенедикт.
   – Да что вы так боитесь...
   – Я пойду... Голова что-то...
   – Подождите!..
   Бенедикт вырвался, ссыпался с крыльца под дождик, в раннюю сырую тьму. С глаз долой. Голова, и правда, что-то...
   ...Мартовский ветер шумел в верхушках деревьев, шуршал голыми прутьями, заячьими гнездами, еще чем-то неведомым – кто же знает, что там возится, стонет, оживает по весне? Налетит ветер порывом – зашепчется, заноет в деревьях, осыплет голову дождевыми каплями. А то дикий крик сверху, с ветвей: весь передернешься, бросишься к забору поближе... Может, древяница...
   ...Пузыри в окнах слабо мерцают – голубчики свечки зажгли, суп хлебают... Переглядываются: у них, может, тоже старая книга под лежанкой припрятана... Двери запрем и достанем... Почитаем... А может, такая у каждого, а что?.. В энтой избе... И в той... И вон в той, где помаргивает бледный свет, – свечка ли чадит, люди ли по горнице бродят, слабым смертным туловом огонь заслоняют; засовы пошевелят: крепко ли? – тянут с-под матраса, из вороха тряпиц, пселых людских лохмотьев книжицу... книгу... А он тут один, как дурак перепуганный... Один на весь город... Буквы такие черненькие, меленькие... страшно подумать даже...
   Наверху все шумело, ныло. Ветер забирался в рукава, продувал насквозь. Бенедикт постоял у чужого забора, размышляя. Печеная мышь только аппетит раздразнила. Есть охота. А у него дома, в избе, и огня-то нет: затоптал, в гости собираючись. Думал, не пригодится. Вернуться, огня взять? Она даст, она добрая... Нет... Вернуться? – скрипучая дверь... тепло... белое обрадованное лицо блином, гребешки трясутся, торопливый шепот: сюда, сюда, у меня искусство... Вот сейчас, только плесень оботру... И свеча, при которой... полную тревог и обмана!.. Страх какой! «Страх, петля и яма», – Федор Кузьмич сочинил... Не Федор, говорит, Кузьмич, слава ему... Полную тревог... И обмана... Не Федор Кузьмич... Другой кто-то, невидимый, древний, лицо укрывший... Большой, наверное, белый и большой, бледный, старинный, давно вымерший, высотой с дерево, бородища до колен, глаза страшные... Сам страшный, стоит среди стволов, не пошевелится, только лицо воротит, а глазами все смотрит сквозь мартовский сумрак, шарит глазами-то, чтобы Бенедикта различить во мгле-то: где там Бенедикт-то, чего скрылся, чего привалился к забору, – а сердце в шее колотится, под язык подступает, уши глушит, – где Бенедикт, поди сюды, Бенедикт, чего сказать-то хочу, – да как выбросит руку, да корявым пальцем под ребра-то, со страшным криком древяницы: «Мя-я-я-я-я-я-я-я-я!!!»
   Стукнуло дверью чужой избы – простой домашний стук, жизнь простая стукнула дверью, пьяный говорок да смех в сумерках, знать, гости у кого, праздник нынче, вот и вышли на крылечко – по нужде ли по малой али так – воздуху свежего вдохнуть, жизнь прожить, песню спеть, коту ногой наподдать!
   Не заметили Бенедикта, оползшего под забор, никому он не виден, и страшный древний житель, что прочитал, а то написал, а то в тряпки припрятал полную обмана книгу, не заметил его, малого; как привиделся, так и сгинул, и нетути.
   Домой. Темно у него в избе, пеплом пахнет, и до свадьбы еще далеко-далеко.

Мыслете

   Прежние – они с виду, как мы. Мужики, бабы, молодые, старые – всякие. Больше пожилых. Но они другие. У них такое Последствие, чтоб не стариться. А больше никаких. И живут себе, и не помирают, от старости-то. От других причин – это да, это они помирают. Их совсем мало осталось, Прежних.
   Они по избам своим сидят, а то на работу ходят, а какой и в начальство выбился – все у них, как у нас. Только разговор другой. Повстречается тебе на улице незнакомый голубчик – нипочем не догадаешься, наш он или из Прежних. Разве что спросишь его, как водится: «Хто таков? Почему не знаю? Какого хрена тебя в нашей слободе носит?» – а он нет чтобы ответить, как у людей водится: «А те чо, рыло носить надоело? Ща оборву да об колено» или другое что, – нет, чтобы так понятно, али сказать, вразумительно прояснить, – дескать, ты-то силен, да и я силен, лучше не связывайся! Нет, иной раз в ответ услышишь: «Оставьте меня в покое! Хулиган!» – ну тогда, точно, Прежний это.
   А бывает, кто из них помрет, – ну, тогда они его хоронят, Прежние-то. И тоже не по-нашему. Камушки на глаза не кладут. Внутренностев не вынимают, ржавью не набивают. Руки с ногами веревкой не связывают, коленок не подгибают. С покойником в гроб ни свечки, ни мышки, ни посудины какой, ни горшков, ни ложек не кладут, лук-стрелы не кладут, фигурок малых из глины не лепят, ничего такого. Разве из щепочек крестик свяжут, в руки своему покойнику сунут, а то идола на бересте нарисуют и тоже в руки-то ему засовывают, как портрет какой. А которые и того не делают.
   Вот как раз у них одна старуха и помри. Никита Иваныч к Бенедикту зашел, мрачный такой: недоволен, что Прежняя старуха померла.
   – Беня, у нас тут Анна Петровна преставилась. Пожалуйста, очень попрошу, по дружбе, помоги нести гроб. Такая распутица, все дороги развезло. Нам не справиться.
   Что делать? Пошел помогать. А даже интересно посмотреть, как это у них все не по-людски делается.
   Толпа такая небольшая, с дюжину. Народ все больше в летах. Не матерятся, ничего. Беседуют тихо. Личики расстроенные.
   – А кто распорядитель-то?
   – Виктор Иваныч.
   – Опять Виктор Иваныч?
   – А кто еще? У него огромный опыт.
   – А транспорт не достал.
   – Транспорт не дали. Говорят, гараж закрыт, погода плохая.
   – У них всегда предлоги.
   – Как будто вы не знаете.
   – Издеваются над людьми.
   – А то вы не привыкли.
   Виктор Иваныч, распорядитель ихний, – моложавый такой; волос у него светлый, короткий, набок зачесан. На личике неудовольствие. Рукав красными нитками обмотан, чтоб его издалека видать было. Не мурза, но вроде того, так что на всякий случай Бенедикт ему – поклон. Тот бровями шевельнул: принял. Сказал Бенедикту:
   – Не толпитесь.
   Гроб наземь поставили, рядом с ямой. Рядом тубарет приткнули и подушечку красную на тубарет наложили. Встали жиденьким полукругом, шапки сняли. Виктор Иваныч двоих выбрал, пальчиком ткнул.
   – Вы и вы. Прошу. В почетный караул.
   Толпу строго так поверх голов оглянул и голос возвысил:
   – Гражданскую панихиду считаю открытой. Начинаю!
   Прежние ему:
   – Начинайте, начинайте, Виктор Иваныч. Холодно.
   Виктор Иваныч голос еще возвысил и начал:
   – Родственники, близкие есть? Попрошу в первые ряды!
   Никто не вышел. Нетути у нее родни, значит, как и у Бенедикта. Сама мышей ловила.
   – Сослуживцы?..
   Никого. Одна голубушка высунулась:
   – Я соседка. Я за ней присматривала.
   Виктор Иваныч ей злобно так, обычным голосом:
   – Не забегайте вперед! Я еще не вызывал.
   – Да я мерзну! Давайте скорее.
   – Будете хулиганить – попрошу очистить помещение! – рассердился Виктор Иваныч. – Есть порядок!
   – Да в самом деле! – закричали из толпы. – Есть порядок, вот и давайте соблюдать! А то бардак выйдет. Как всегда. Только время теряем!
   Виктор Иваныч голос прежний сделал: возвышенный и как бы звонкий, как будто в лесу аукается:
   – Соседи, домочадцы?.. В первые ряды.
   Соседка, что скандалила, вперед забежала. Виктор Иваныч в личико теплоты чуток подпустил: рот в куриную гузку собрал и подглазьями-то как бы заморщинился. Бабе этой локоть пожал и сказал:
   – Крепитесь.
   Баба заплакала. А Виктор Иваныч опять аукнул:
   – Боевые награды, медали, ордена есть?.. Правительственные награды?.. Дипломы государственных учреждений?.. Нагрудные знаки?.. Погоны, орденские планки?..
   Ничего не было.
   – Билеты партийный, комсомольский, профсоюзный?.. Билеты государственной лотереи?.. Облигации внутреннего займа?.. Трудовая книжка?.. Удостоверения членов творческих союзов?.. Нет?.. Документы на право вождения транспорта?.. Грузового?.. Легкового?.. Трактора с прицепом?.. Нет?.. Жилищно-эксплуатационные документы?.. Абонентские книжечки?.. Газ?.. Телефон?.. Коллективная антенна?.. Квитанции на перерасчет?..
   Слова все такие непонятные, смешные, ужасти. Бенедикт не выдержал, хихикнул, обернулся на толпу: небось тоже со смеху давятся? Нет, слезы в три ручья точат. Личики такие, будто в даль какую глядят. Баба одна ручки заломила, шепчет: «Не ценили... Не ценили...» И Никита Иваныч тоже слезы точит. Бенедикт ему шепнул:
   – Вы чего, Никита Иваныч? Старуху жалко?
   – Помолчи, Беня! Помолчи, пожалуйста. Это же вся жизнь... Господи... Вот она какая... Вся жизнь человеческая...
   Затрясся, рукавом лицо обтирает. А Виктор Иваныч:
   – Инструкции к пользованию приборами бытового обслуживания?.. Нет?.. Телевизор?.. Плита газовая?.. Электрическая?.. Печь микроволновая?.. Примус?.. Нет?.. Пылесос?.. Полотер?.. Машина стиральная?.. Швейная?.. Приборы кухонные бытовые?..
   – Есть, есть! Есть инструкция! – зашевелились в толпе.
   – Очень хорошо! В первые ряды попрошу! Что за инструкция?
   – Это на мясорубку. Со сменными насадками.
   – Сюда кладите. Сюда. На подушечку.
   Вышел пожилой голубчик, положил на красную подушечку клок замурзанный, обтерханный не-разбери-чего, и камушком придавил, чтоб ветром не сдуло. Тут все бабы ихние в голос зарыдали, завыли, как испорченные. Одной вроде как плохо стало, так ее поддерживали и в личико ей руками махали.
   – Мужайтесь, товарищи! – объявил Виктор Иваныч. – Так! Еще! У кого еще есть памятные предметы?.. Реликвии?.. Нет?.. Все?.. Я перехожу ко второй части!.. ТОВАРИЩИ! – тут Виктор Иваныч издал такой трубный глас, прям как слеповран какой, что Бенедикт даже присел и оглянулся. Так, бля, крикнул, будто здесь не дюжина голубчиков собрамши, а вся тыща.
   – Смерть вырвала из наших рядов, – продолжал Виктор Иваныч, – незаменимого труженика. Светлого человека. Достойного гражданина. – Виктор Иваныч уронил головку на грудь и помолчал. Бенедикт присел и заглянул ему в личико: плачет? Нет, не плачет. Посмотрел на Бенедикта со злобой. Снова головкой-то дернул и продолжает: – Горько. Бесконечно горько. В преддверии славной годовщины, двухсотлетия Взрыва, —...
   – Виктор Иваныч, Виктор Иваныч! – зашевелились Прежние. – Это вы совсем не то говорите!..
   – Как не то?.. А, верно. Извиняюсь. Это на другой случай. Спутал.
   – А вы не путайте!
   – А вы не сбивайте! Сбивают тут! – ощерился на Бенедикта. – Толпятся!
   – Это Полины Михайловны сынок!
   – Не ссорьтесь, господа! Давайте продолжать! «В преддверии...»
   Виктор Иваныч собрался, опять выражение на личико нахмурил, руки по швам сделал.
   – В преддверии траурной годовщины, двухсотлетия Взрыва, разбросавшего и вновь сплотившего наши ряды, от нас ушел... ушел... большой, светлый товарищ, незаменимый гражданин, скромный, незаметный труженик. Огромной души человек. Он ушел, но дело его не умерло. Пусть вклад Анны Петровны в дело восстановления нашего Светлого Прошлого был невелик, – Виктор Иваныч повел рукой на подушечку, – но он весом, груб, зрим... Земля тебе пухом, Анна Петровна!.. От общественности слободы кто хочет сказать? Вы, Николай Максимыч?.. Прошу.