На земле нет пощады…
Лось поднялся с койки, взял со стола коробку с папиросами, закурил и ходил некоторое время по тёмному сараю. Потом, взошёл на лесенку телескопа, нашёл искателем Марс, поднявшийся уже над Петербургом, и долго глядел на небольшой, ясный, тёплый шарик. Он слегка дрожал в перекрещивающихся волосках окуляра.
«Да, на земле нет пощады», — сказал Лось в полголоса, спустился с лесенки и лёг на койку… Память открыла видение. Катюша лежит в траве, на пригорке. Вдали, за волнистыми полями, — золотые точки Звенигорода. Коршуны плавают в летнем зное над хлебами, над гречихами. Катюше — лениво и жарко. Лось, сидя рядом, кусая травинку, поглядывает на русую, простоволосую голову Катюши, на загорелое плечо со светлой полоской кожи между загаром и платьем, на Катюшин, с укусом комара, кулачок, подперевший щёку. Её серые глаза — равнодушные и прекрасные, — в них тоже плавают коршуны. Кате восемнадцать лет, думает о замужестве. Очень, очень, — опасно мила. Сегодня, после обеда, говорит, — пойдёмте лежать на пригорок, оттуда — далёко видно. Лежит и молчит. Лось думает, — «нет, милая моя, есть у меня дела поважнее, чем, вот, взять на пригорке и влюбиться в вас. На этот крючек не попадусь, на дачу к вам больше ездить не стану».
Ах, Боже мой, какие могли быть дела важнее Катюшиной любви! Как неразумно были упущены эти летние, горячие дни. Остановить бы время, тогда, на пригорке. Не вернуть. Не вернуть!..
Лось опять вставал с койки, чиркал спичками, курил, ходил. Но и хождение вдоль дощатой стены было ужасно: как зверь в яме. Лось отворил ворота и глядел на высоко уже взошедший Марс.
«И там не уйти от себя. Всюду, без меры времени, мой одинокий дух. За гранью земли, за гранью смерти. Зачем нужно было хлебнуть этого яду, любить, пробудиться? Жить бы неразбуженным. Летят же в эфире окоченевшие семена жизни, ледяные кристаллы, летят дремлющие. Нет, нужно упасть и расцвесть, — пробудиться к нестерпимому страданию: жить, к жажде: — любить, слиться, забыться, перестать быть одиноким семенем. И весь этот короткий сон затем, чтобы снова — смерть, разлука, и снова — полёт ледяных кристаллов».
Лось долго стоял в воротах, прислонясь к верее плечом и головой. Кровяным, то синим, то алмазным светом переливался Марс, — высоко над спящим Петербургом, над простреленными крышами, над холодными трубами, над закопчёнными потолками комнат и комнаток, покинутых зал, пустых дворцов, над тревожными изголовьями усталых людей.
«Нет, там будет легче, — думал Лось, — уйти от теней, отгородиться миллионами вёрст. Вот так же, ночью, глядеть на звезду и знать, — это плывёт между звёзд — покинутая мною земля. Покинуты пригорок и коршуны. Покинута её могила, крест над могилой, покинуты тёмные ночи, ветер, поющий о смерти, только о смерти. Осенний ветер над Катей, лежащей в земле, под крестом. Нет, жить нельзя среди теней. Пусть там будет лютое одиночество, — уйти из этого мира, быть одному».
Но тени не отступали от него всю ночь. Под утро Лось положил на голову подушку и забылся. Его разбудил грохот обоза, ехавшего по набережной. Лось сел, провёл ладонью по лицу. Ещё бессмысленные от ночных видений глаза его разглядывали карты на стенах, инструменты, очертание аппарата. Лось вздохнул, совсем пробуждаясь, подошёл к крану и облил голову студёной водой. Накинул пальто и зашагал через пустырь на Большую Монетную улицу, к себе на квартиру, где полгода тому назад умерла Катя.
Здесь он вымылся, побрился, надел чистое бельё и платье, осмотрел — заперты ли все окна. Квартира была нежилая — повсюду пыль. Он открыл дверь в спальню, где, после смерти Кати, он никогда не ночевал. В спальне было почти темно от спущенных штор, лишь отсвечивало зеркало шкафа с Катиными платьями, — зеркальная дверца была приоткрыта. Лось нахмурился, подошёл на цыпочках и плотно прикрыл её. Замкнул дверь спальни. Вышел из квартиры, запер парадное, и плоский ключик положил себе в жилетный карман.
Теперь — всё было окончено перед отъездом.
ТОЮ ЖЕ НОЧЬЮ
ОТЛЁТ
В ЧЁРНОМ НЕБЕ
СПУСК
Лось поднялся с койки, взял со стола коробку с папиросами, закурил и ходил некоторое время по тёмному сараю. Потом, взошёл на лесенку телескопа, нашёл искателем Марс, поднявшийся уже над Петербургом, и долго глядел на небольшой, ясный, тёплый шарик. Он слегка дрожал в перекрещивающихся волосках окуляра.
«Да, на земле нет пощады», — сказал Лось в полголоса, спустился с лесенки и лёг на койку… Память открыла видение. Катюша лежит в траве, на пригорке. Вдали, за волнистыми полями, — золотые точки Звенигорода. Коршуны плавают в летнем зное над хлебами, над гречихами. Катюше — лениво и жарко. Лось, сидя рядом, кусая травинку, поглядывает на русую, простоволосую голову Катюши, на загорелое плечо со светлой полоской кожи между загаром и платьем, на Катюшин, с укусом комара, кулачок, подперевший щёку. Её серые глаза — равнодушные и прекрасные, — в них тоже плавают коршуны. Кате восемнадцать лет, думает о замужестве. Очень, очень, — опасно мила. Сегодня, после обеда, говорит, — пойдёмте лежать на пригорок, оттуда — далёко видно. Лежит и молчит. Лось думает, — «нет, милая моя, есть у меня дела поважнее, чем, вот, взять на пригорке и влюбиться в вас. На этот крючек не попадусь, на дачу к вам больше ездить не стану».
Ах, Боже мой, какие могли быть дела важнее Катюшиной любви! Как неразумно были упущены эти летние, горячие дни. Остановить бы время, тогда, на пригорке. Не вернуть. Не вернуть!..
Лось опять вставал с койки, чиркал спичками, курил, ходил. Но и хождение вдоль дощатой стены было ужасно: как зверь в яме. Лось отворил ворота и глядел на высоко уже взошедший Марс.
«И там не уйти от себя. Всюду, без меры времени, мой одинокий дух. За гранью земли, за гранью смерти. Зачем нужно было хлебнуть этого яду, любить, пробудиться? Жить бы неразбуженным. Летят же в эфире окоченевшие семена жизни, ледяные кристаллы, летят дремлющие. Нет, нужно упасть и расцвесть, — пробудиться к нестерпимому страданию: жить, к жажде: — любить, слиться, забыться, перестать быть одиноким семенем. И весь этот короткий сон затем, чтобы снова — смерть, разлука, и снова — полёт ледяных кристаллов».
Лось долго стоял в воротах, прислонясь к верее плечом и головой. Кровяным, то синим, то алмазным светом переливался Марс, — высоко над спящим Петербургом, над простреленными крышами, над холодными трубами, над закопчёнными потолками комнат и комнаток, покинутых зал, пустых дворцов, над тревожными изголовьями усталых людей.
«Нет, там будет легче, — думал Лось, — уйти от теней, отгородиться миллионами вёрст. Вот так же, ночью, глядеть на звезду и знать, — это плывёт между звёзд — покинутая мною земля. Покинуты пригорок и коршуны. Покинута её могила, крест над могилой, покинуты тёмные ночи, ветер, поющий о смерти, только о смерти. Осенний ветер над Катей, лежащей в земле, под крестом. Нет, жить нельзя среди теней. Пусть там будет лютое одиночество, — уйти из этого мира, быть одному».
Но тени не отступали от него всю ночь. Под утро Лось положил на голову подушку и забылся. Его разбудил грохот обоза, ехавшего по набережной. Лось сел, провёл ладонью по лицу. Ещё бессмысленные от ночных видений глаза его разглядывали карты на стенах, инструменты, очертание аппарата. Лось вздохнул, совсем пробуждаясь, подошёл к крану и облил голову студёной водой. Накинул пальто и зашагал через пустырь на Большую Монетную улицу, к себе на квартиру, где полгода тому назад умерла Катя.
Здесь он вымылся, побрился, надел чистое бельё и платье, осмотрел — заперты ли все окна. Квартира была нежилая — повсюду пыль. Он открыл дверь в спальню, где, после смерти Кати, он никогда не ночевал. В спальне было почти темно от спущенных штор, лишь отсвечивало зеркало шкафа с Катиными платьями, — зеркальная дверца была приоткрыта. Лось нахмурился, подошёл на цыпочках и плотно прикрыл её. Замкнул дверь спальни. Вышел из квартиры, запер парадное, и плоский ключик положил себе в жилетный карман.
Теперь — всё было окончено перед отъездом.
ТОЮ ЖЕ НОЧЬЮ
Этой ночью Маша долго дожидалась мужа, — несколько раз подогревала чайник на примусе. За высокой, дубовой дверью было тихо и жутковато.
Гусев и Маша жили в одной комнате, в когда-то роскошном, огромном, теперь заброшенном доме. Во время революции обитатели покинули его. За четыре года дожди и зимние вьюги сильно попортили его внутренность.
Комната была просторная. На резном, золотом потолке, среди облаков, летела пышная женщина с улыбкой во всё лицо, кругом — крылатые младенцы.
«Видишь, Маша, — постоянно говаривал Гусев, показывая на потолок, — женщина какая весёлая, в теле, и детей шесть душ, вот это — баба».
Над золочёной, с львиными лапами, кроватью висел портрет старика в пудреном парике, с поджатым ртом, со звездой на кафтане. Гусев прозвал его «Генерал Топтыгин», — «этот спуска не давал, чуть что не по нём — сейчас топтать». Маша боялась глядеть на портрет. Через комнату была протянута железная труба железной печечки, закоптившей стену. На полках, на столе, где Маша готовила еду, — порядок и чистота.
Резная, дубовая дверь отворялась в двусветную залу. Разбитые окна в ней были заколочены досками, потолок местами обваливался. В ветряные ночи здесь гулял, завывал ветер, бегали крысы.
Маша сидела у стола. Шипел огонёк примуса. Издалека ветер донёс печальный перезвон часов Петропавловского собора, — пробило два. Гусев не шёл. Маша думала:
«Что ищет, чего ему мало? Всё чего-то хочет найти, душа не покойна, Алёша, Алёша… Хоть бы раз закрыл глаза, лёг ко мне на плечо, как сынок: — не ищи, не найдёшь дороже моей жалости».
На ресницах у Маши выступали слёзы, она их не спеша вытерла и подпёрла щёку. Над головой летела, не могла улететь весёлая женщина с весёлыми младенцами. О ней Маша думала: — «Вот была бы такая — никуда бы от меня не ушёл».
Гусев ей сказал, что уезжает далеко, но куда — она не знала, спросить боялась. Она и сама видела, что жить ему с ней в этой чудной комнате, в тишине, без прежней воли, — трудно, не вынести. Ночью приснится ему, — заскрежещет, вскрикнет глухо, сядет на постели и дышит, — зубы стиснуты, в поту лицо и грудь. Повалится, заснёт, а на утро — весь тёмный, места себе не находит.
Маша до того была тихой с ним, так прилащивалась, — умнее матери. За это он её любил и жалел, но, как утро, — глядел куда бы уйти.
Маша служила, приносила домой пайки. Денег у них часто совсем не было. Гусев хватался за разные дела, но скоро бросал. «Старики сказывали — в Китае есть золотой клин, — говаривал он, — клина чай такого там нет, но земля, действительно, нам ещё неизвестная, — уйду я, Маша, в Китай, поглядеть, как и что».
С тоской, как смерти, ждала Маша того часа, когда Гусев уйдёт. Никого на свете, кроме него, у неё не было. С пятнадцати лет служила продавщицей по магазинам, кассиршей на невских пароходиках. Жила одиноко, не весело. Год назад, в праздник, в Павловске, познакомилась с Гусевым в парке, на скамейке. Он спросил: «Вижу — одиноко сидите, дозвольте с вами провести время, — одному — скучно». Она взглянула, — лицо славное, глаза — весёлые, добрые, и — трезвый. «Ничего не имею против», — ответила кротко. Так они и гуляли в парке до вечера. Гусев рассказывал о войнах, набегах, переворотах, — такое, что ни в одной книге не прочтёшь. Проводил Машу в Петербург, до квартиры, и с того дня стал к ней ходить. Маша просто и спокойно отдалась ему. И тогда полюбила, — вдруг, кровью всей почувствовала, что он ей — родной. С этого началась её мука…
Чайник закипел. Маша сняла его, и опять затихла. Уже давно ей чудился какой-то шорох за дверью, в пустой зале. Но было так грустно, — не вслушивалась. Но сейчас — явственно, слышно — шаркали чьи-то шаги.
Маша быстро открыла дверь и высунулась. В одно из окон, в залу, пробивался свет уличного фонаря и слабо освещал пузырчатыми пятнами несколько низких колонн. Между ними Маша увидела седого, нагнувшего лоб, старичка, без шапки, в длинном пальто, — стоял, вытянув шею, и глядел на Машу. У неё ослабели колени.
— Вам что здесь нужно? — спросила она шопотом.
Старичок поднял палец и погрозил ей. Маша с силой захлопнула дверь, — сердце отчаянно билось. Она вслушивалась, — шаги теперь отдалялись: старичок, видимо, уходил по парадной лестнице вниз.
Вскоре, с другой стороны залы раздались быстрые, сильные шаги мужа… Гусев вошёл весёлый, перепачканный копотью.
— Слей ка помыться, — сказал он, расстёгивая ворот, — завтра едем, прощайте. Чайник у тебя горячий? — это славно. — Он вымыл лицо, крепкую шею, руки по локоть, вытираясь — покосился на жену. — Будет тебе, не пропаду, вернусь. Семь лет меня ни пуля, ни штык не могли истребить. Мой час далеко, отметка не сделана. А умирать — всё равно не отвертишься: муха на лету заденет лапой, ты — брык и помер.
Он сел к столу, начал лупить варёную картошку, — разломил, окунул в соль.
— На завтра приготовь чистое, две смены, — рубашки, подштаники, подвёртки. Мыльца не забудь, — шильца да мыльца. Ты что — опять плакала?
— Испугалась, — ответила Маша, отворачиваясь, — старик какой-то всё ходит, пальцем погрозил. Алёша, не уезжай.
— Это не ехать — что старик-то пальцем погрозил?
— На несчастье он погрозил.
— Жалко я уезжаю, я бы этого старикашку засыпал. Это непременно кто-нибудь из бывших, здешних, бродит по ночам, нашёптывает, выживает.
— Алёша, ты вернёшься ко мне?
— Сказал — вернусь, значит — вернусь. Фу ты, какая беспокойная.
— Далёко едешь?
Гусев засвистал, кивнул на потолок и, посмеиваясь глазами, налил горячего чая на блюдце:
— За облака, Маша, лечу, вроде этой бабы.
Маша только опустила голову. Гусев лёг в постель. Маша неслышно прибирала посуду, села штопать носки, — не поднимала глаз. А когда скинула платье и подошла к постели, — Гусев уже спал, положив руку на грудь, спокойно закрыв ресницы. Маша прилегла рядом и глядела на мужа. По щекам её текли слёзы, — так он был ей дорог, так тосковала она по его неспокойному сердцу: «Куда летит, чего ищет? — не ищи, не найдёшь дороже моей любви».
На рассвете Маша поднялась, вычистила платье мужа, собрала чистое бельё. Гусев проснулся. Напился чаю, — шутил, гладил Машу по щеке. Оставил денег, — большую пачку. Вскинул на спину мешок, задержался в дверях, и перекрестил Машу. Ушёл. Так она и не узнала, — куда он уезжает.
Гусев и Маша жили в одной комнате, в когда-то роскошном, огромном, теперь заброшенном доме. Во время революции обитатели покинули его. За четыре года дожди и зимние вьюги сильно попортили его внутренность.
Комната была просторная. На резном, золотом потолке, среди облаков, летела пышная женщина с улыбкой во всё лицо, кругом — крылатые младенцы.
«Видишь, Маша, — постоянно говаривал Гусев, показывая на потолок, — женщина какая весёлая, в теле, и детей шесть душ, вот это — баба».
Над золочёной, с львиными лапами, кроватью висел портрет старика в пудреном парике, с поджатым ртом, со звездой на кафтане. Гусев прозвал его «Генерал Топтыгин», — «этот спуска не давал, чуть что не по нём — сейчас топтать». Маша боялась глядеть на портрет. Через комнату была протянута железная труба железной печечки, закоптившей стену. На полках, на столе, где Маша готовила еду, — порядок и чистота.
Резная, дубовая дверь отворялась в двусветную залу. Разбитые окна в ней были заколочены досками, потолок местами обваливался. В ветряные ночи здесь гулял, завывал ветер, бегали крысы.
Маша сидела у стола. Шипел огонёк примуса. Издалека ветер донёс печальный перезвон часов Петропавловского собора, — пробило два. Гусев не шёл. Маша думала:
«Что ищет, чего ему мало? Всё чего-то хочет найти, душа не покойна, Алёша, Алёша… Хоть бы раз закрыл глаза, лёг ко мне на плечо, как сынок: — не ищи, не найдёшь дороже моей жалости».
На ресницах у Маши выступали слёзы, она их не спеша вытерла и подпёрла щёку. Над головой летела, не могла улететь весёлая женщина с весёлыми младенцами. О ней Маша думала: — «Вот была бы такая — никуда бы от меня не ушёл».
Гусев ей сказал, что уезжает далеко, но куда — она не знала, спросить боялась. Она и сама видела, что жить ему с ней в этой чудной комнате, в тишине, без прежней воли, — трудно, не вынести. Ночью приснится ему, — заскрежещет, вскрикнет глухо, сядет на постели и дышит, — зубы стиснуты, в поту лицо и грудь. Повалится, заснёт, а на утро — весь тёмный, места себе не находит.
Маша до того была тихой с ним, так прилащивалась, — умнее матери. За это он её любил и жалел, но, как утро, — глядел куда бы уйти.
Маша служила, приносила домой пайки. Денег у них часто совсем не было. Гусев хватался за разные дела, но скоро бросал. «Старики сказывали — в Китае есть золотой клин, — говаривал он, — клина чай такого там нет, но земля, действительно, нам ещё неизвестная, — уйду я, Маша, в Китай, поглядеть, как и что».
С тоской, как смерти, ждала Маша того часа, когда Гусев уйдёт. Никого на свете, кроме него, у неё не было. С пятнадцати лет служила продавщицей по магазинам, кассиршей на невских пароходиках. Жила одиноко, не весело. Год назад, в праздник, в Павловске, познакомилась с Гусевым в парке, на скамейке. Он спросил: «Вижу — одиноко сидите, дозвольте с вами провести время, — одному — скучно». Она взглянула, — лицо славное, глаза — весёлые, добрые, и — трезвый. «Ничего не имею против», — ответила кротко. Так они и гуляли в парке до вечера. Гусев рассказывал о войнах, набегах, переворотах, — такое, что ни в одной книге не прочтёшь. Проводил Машу в Петербург, до квартиры, и с того дня стал к ней ходить. Маша просто и спокойно отдалась ему. И тогда полюбила, — вдруг, кровью всей почувствовала, что он ей — родной. С этого началась её мука…
Чайник закипел. Маша сняла его, и опять затихла. Уже давно ей чудился какой-то шорох за дверью, в пустой зале. Но было так грустно, — не вслушивалась. Но сейчас — явственно, слышно — шаркали чьи-то шаги.
Маша быстро открыла дверь и высунулась. В одно из окон, в залу, пробивался свет уличного фонаря и слабо освещал пузырчатыми пятнами несколько низких колонн. Между ними Маша увидела седого, нагнувшего лоб, старичка, без шапки, в длинном пальто, — стоял, вытянув шею, и глядел на Машу. У неё ослабели колени.
— Вам что здесь нужно? — спросила она шопотом.
Старичок поднял палец и погрозил ей. Маша с силой захлопнула дверь, — сердце отчаянно билось. Она вслушивалась, — шаги теперь отдалялись: старичок, видимо, уходил по парадной лестнице вниз.
Вскоре, с другой стороны залы раздались быстрые, сильные шаги мужа… Гусев вошёл весёлый, перепачканный копотью.
— Слей ка помыться, — сказал он, расстёгивая ворот, — завтра едем, прощайте. Чайник у тебя горячий? — это славно. — Он вымыл лицо, крепкую шею, руки по локоть, вытираясь — покосился на жену. — Будет тебе, не пропаду, вернусь. Семь лет меня ни пуля, ни штык не могли истребить. Мой час далеко, отметка не сделана. А умирать — всё равно не отвертишься: муха на лету заденет лапой, ты — брык и помер.
Он сел к столу, начал лупить варёную картошку, — разломил, окунул в соль.
— На завтра приготовь чистое, две смены, — рубашки, подштаники, подвёртки. Мыльца не забудь, — шильца да мыльца. Ты что — опять плакала?
— Испугалась, — ответила Маша, отворачиваясь, — старик какой-то всё ходит, пальцем погрозил. Алёша, не уезжай.
— Это не ехать — что старик-то пальцем погрозил?
— На несчастье он погрозил.
— Жалко я уезжаю, я бы этого старикашку засыпал. Это непременно кто-нибудь из бывших, здешних, бродит по ночам, нашёптывает, выживает.
— Алёша, ты вернёшься ко мне?
— Сказал — вернусь, значит — вернусь. Фу ты, какая беспокойная.
— Далёко едешь?
Гусев засвистал, кивнул на потолок и, посмеиваясь глазами, налил горячего чая на блюдце:
— За облака, Маша, лечу, вроде этой бабы.
Маша только опустила голову. Гусев лёг в постель. Маша неслышно прибирала посуду, села штопать носки, — не поднимала глаз. А когда скинула платье и подошла к постели, — Гусев уже спал, положив руку на грудь, спокойно закрыв ресницы. Маша прилегла рядом и глядела на мужа. По щекам её текли слёзы, — так он был ей дорог, так тосковала она по его неспокойному сердцу: «Куда летит, чего ищет? — не ищи, не найдёшь дороже моей любви».
На рассвете Маша поднялась, вычистила платье мужа, собрала чистое бельё. Гусев проснулся. Напился чаю, — шутил, гладил Машу по щеке. Оставил денег, — большую пачку. Вскинул на спину мешок, задержался в дверях, и перекрестил Машу. Ушёл. Так она и не узнала, — куда он уезжает.
ОТЛЁТ
В пять часов дня на пустыре перед мастерской Лося стал собираться народ. Шли с набережной, бежали из переулков, бубнили, сбивались в кучки, лежали на чахлой траве, — поглядывали на низкое солнце, пустившее сквозь облака широкие лучи.
Перед толпой, не допуская близко подходить к сараю, стояли солдаты милиции. Двое конных, скуластые, в острых шапках, разъезжая шагом, свирепо поглядывали на зевак.
Кричал на пустыре мороженщик. Толкались между людьми мальчишки с припухшими от дрянной жизни глазами, — продавцы папирос и жулики. Затесался сюда же сутулый старик, изъеденный чахоткой, — принёс продавать две пары штанов. День был тёплый, августовский, летел над городом клин журавлей.
Подходившие к толпе, к бубнящим кучкам, — начинали разговор:
— Что это народ собрался, — убили кого?
— На Марс сейчас полетят.
— Вот тебе дожили, — этого ещё не хватало!
— Что вы рассказываете? Кто полетит?
— Двоих арестантов, воров, из тюрьмы выпустили, запечатают их в цинковый бидон и — на Марс, для опыта.
— Бросьте вы врать, в самом деле.
— То есть, как это я — вру?
— Да — ситец сейчас будут выдавать.
— Какой ситец, по скольку?
— По восьми вершков на рыло.
— Ах, сволочи. На дьявол мне восемь вершков, — на мне рубашка сгнила, третий месяц хожу голый.
— Конечно, — издевательство.
— Ну, и народ дурак, Боже мой.
— Почему народ дурак? Откуда вы решили?
— Не решил, а вижу.
— Вас бы отправить, знаете куда, за эти слова.
— Бросьте, товарищи. Тут, в самом деле, историческое событие, а вы Бог знает что несёте.
— А для каких это целей на Марс отправляют?
— Извините, сейчас один тут говорит: — 25 пудов погрузили они одной агитационной литературы и два пуда кокаину.
— Ну, уж — кокаин вы тут ни к селу ни к городу приплели.
— Это экспедиция.
— За чем?
— За золотом.
— Совершенно верно, — для пополнения золотого фонда.
— Много думают привезти?
— Неограниченное количество.
— Слушайте, — с утра английский фунт упал.
— Что вы говорите?
— Вот вам, — ну. Вон — в крайнем доме, в воротах, один человек, — щека у него подвязана, — фунты ни по чём продаёт.
— Тряпьё он продаёт из Козьмодемьянска, три вагона, — накладную.
— Гражданин, долго нам ещё ждать?
— Как солнце сядет, так он и ахнет.
До сумерек переливался говор, шли разные разговоры в толпе, ожидающей необыкновенного события. Спорили, ссорились, но не уходили.
На набережной Ждановки зажглись фонари. Тусклый закат багровым светом разлился на пол-неба. И вот, медленно раздвигая толпу, появился большой автомобиль комиссара Петербурга. В сарае изнутри осветились окна. Толпа затихла, придвинулась.
Открытый со всех сторон, поблёскивающий рядами заклёпок, яйцевидный аппарат стоял на цементной, слегка наклонённой, площадке, посреди сарая. Его ярко освещённая внутренность из стёганой ромбами, жёлтой кожи была видна сквозь круглое отверстие люка.
Лось и Гусев были уже одеты в валеные сапоги, в бараньи полушубки, в кожаные, пилотские шлемы. Члены правительства, члены академии, инженеры, журналисты, — окружали аппарат. Напутственные речи были уже сказаны, магниевые снимки сделаны. Лось благодарил провожающих за внимание. Его лицо было бледно, глаза, как стеклянные. Он обнял Хохлова и Кузьмина. Взглянул на часы:
— Пора.
Провожающие затихли. У иных тряслись губы. Кузьмин стал креститься. Гусев нахмурился и полез в люк. Внутри аппарата он сел на кожаную подушку, поправил шлем, одёрнул полушубок.
— К жене зайди, не забудь, — крикнул он Хохлову и сильнее нахмурился. Лось всё ещё медлил, глядел себе под ноги. Вдруг, он поднял голову и, обращаясь, почему-то только к Скайльсу, сказал глуховатым, взволнованным голосом:
— Я думаю, что удачно опущусь на Марс, — оттуда я постараюсь телеграфировать. Я уверен — пройдёт немного лет и сотни воздушных кораблей будут бороздить звёздное пространство. Вечно, вечно нас толкает дух искания и тревоги. И меня гонит тревога, быть может отчаяние. Но, уверяю вас, — в эту минуту победы — я лишь с новой силой чувствую свою нищету. Не мне — первому нужно лететь, — это преступно. Не я первый должен проникнуть в небесную тайну. Что я найду там? — ужас самого себя. Мой разум горит чадным огоньком над самой тёмной из бездн, где распростёрт труп любви. Земля отравлена ненавистью, залита кровью. Недолго ждать, когда пошатнётся даже разум, — единственные цепи на этом чудовище. Так вы и запишите в вашей книжечке, Арчибальд Скайльс, — я не гениальный строитель, не новый конвинстадор, не смельчак, не мечтатель: — я — трус, беглец. Гонит меня безнадёжное отчаяние.
Лось вдруг оборвал, странным взором оглянул провожающих, — все слушали его с недоумением и страхом. Надвинул на глаза шлем:
— Не кстати сказано, но через минуту меня не будет на земле. Простите за последние слова. Прошу вас — отойти как можно дальше от аппарата.
Лось повернулся и полез в люк, и сейчас же с силой захлопнул его за собой. Провожающие, теснясь, взволнованно перекидываясь словами, побежали из сарая к толпе на пустырь. Чей-то голос протяжно начал кричать:
— Осторожнее, отходите, ложитесь.
В молчании теперь тысячи людей глядели на квадратные, освещённые окна сарая. Там было тихо. Тишина и на пустыре. Так, прошло несколько минут, — нестерпимый срок ожидания. Много людей легло на траву. Вдруг, звонко, вдалеке, заржала лошадь конного стражника. Кто-то крикнул страшным голосом:
— Тише!
В сарае оглушающе треснуло, будто сломалось дерево. Сейчас же раздались более сильные, частые удары. Задрожала земля. Над крышей сарая поднялся тупой нос, и заволокся облаком дыма и пыли. Треск усилился. Чёрный аппарат появился весь над крышей и повис в воздухе, будто примериваясь. Взрывы слились в сплошной вой, и четырехсаженное яйцо, наискось, как ракета, взвилось над толпой, устремилось к западу, ширкнуло огненной полосой, и исчезло в багровом, тусклом зареве туч.
Только тогда в толпе начался крик, полетели шапки, побежали люди, обступили сарай.
Перед толпой, не допуская близко подходить к сараю, стояли солдаты милиции. Двое конных, скуластые, в острых шапках, разъезжая шагом, свирепо поглядывали на зевак.
Кричал на пустыре мороженщик. Толкались между людьми мальчишки с припухшими от дрянной жизни глазами, — продавцы папирос и жулики. Затесался сюда же сутулый старик, изъеденный чахоткой, — принёс продавать две пары штанов. День был тёплый, августовский, летел над городом клин журавлей.
Подходившие к толпе, к бубнящим кучкам, — начинали разговор:
— Что это народ собрался, — убили кого?
— На Марс сейчас полетят.
— Вот тебе дожили, — этого ещё не хватало!
— Что вы рассказываете? Кто полетит?
— Двоих арестантов, воров, из тюрьмы выпустили, запечатают их в цинковый бидон и — на Марс, для опыта.
— Бросьте вы врать, в самом деле.
— То есть, как это я — вру?
— Да — ситец сейчас будут выдавать.
— Какой ситец, по скольку?
— По восьми вершков на рыло.
— Ах, сволочи. На дьявол мне восемь вершков, — на мне рубашка сгнила, третий месяц хожу голый.
— Конечно, — издевательство.
— Ну, и народ дурак, Боже мой.
— Почему народ дурак? Откуда вы решили?
— Не решил, а вижу.
— Вас бы отправить, знаете куда, за эти слова.
— Бросьте, товарищи. Тут, в самом деле, историческое событие, а вы Бог знает что несёте.
— А для каких это целей на Марс отправляют?
— Извините, сейчас один тут говорит: — 25 пудов погрузили они одной агитационной литературы и два пуда кокаину.
— Ну, уж — кокаин вы тут ни к селу ни к городу приплели.
— Это экспедиция.
— За чем?
— За золотом.
— Совершенно верно, — для пополнения золотого фонда.
— Много думают привезти?
— Неограниченное количество.
— Слушайте, — с утра английский фунт упал.
— Что вы говорите?
— Вот вам, — ну. Вон — в крайнем доме, в воротах, один человек, — щека у него подвязана, — фунты ни по чём продаёт.
— Тряпьё он продаёт из Козьмодемьянска, три вагона, — накладную.
— Гражданин, долго нам ещё ждать?
— Как солнце сядет, так он и ахнет.
До сумерек переливался говор, шли разные разговоры в толпе, ожидающей необыкновенного события. Спорили, ссорились, но не уходили.
На набережной Ждановки зажглись фонари. Тусклый закат багровым светом разлился на пол-неба. И вот, медленно раздвигая толпу, появился большой автомобиль комиссара Петербурга. В сарае изнутри осветились окна. Толпа затихла, придвинулась.
Открытый со всех сторон, поблёскивающий рядами заклёпок, яйцевидный аппарат стоял на цементной, слегка наклонённой, площадке, посреди сарая. Его ярко освещённая внутренность из стёганой ромбами, жёлтой кожи была видна сквозь круглое отверстие люка.
Лось и Гусев были уже одеты в валеные сапоги, в бараньи полушубки, в кожаные, пилотские шлемы. Члены правительства, члены академии, инженеры, журналисты, — окружали аппарат. Напутственные речи были уже сказаны, магниевые снимки сделаны. Лось благодарил провожающих за внимание. Его лицо было бледно, глаза, как стеклянные. Он обнял Хохлова и Кузьмина. Взглянул на часы:
— Пора.
Провожающие затихли. У иных тряслись губы. Кузьмин стал креститься. Гусев нахмурился и полез в люк. Внутри аппарата он сел на кожаную подушку, поправил шлем, одёрнул полушубок.
— К жене зайди, не забудь, — крикнул он Хохлову и сильнее нахмурился. Лось всё ещё медлил, глядел себе под ноги. Вдруг, он поднял голову и, обращаясь, почему-то только к Скайльсу, сказал глуховатым, взволнованным голосом:
— Я думаю, что удачно опущусь на Марс, — оттуда я постараюсь телеграфировать. Я уверен — пройдёт немного лет и сотни воздушных кораблей будут бороздить звёздное пространство. Вечно, вечно нас толкает дух искания и тревоги. И меня гонит тревога, быть может отчаяние. Но, уверяю вас, — в эту минуту победы — я лишь с новой силой чувствую свою нищету. Не мне — первому нужно лететь, — это преступно. Не я первый должен проникнуть в небесную тайну. Что я найду там? — ужас самого себя. Мой разум горит чадным огоньком над самой тёмной из бездн, где распростёрт труп любви. Земля отравлена ненавистью, залита кровью. Недолго ждать, когда пошатнётся даже разум, — единственные цепи на этом чудовище. Так вы и запишите в вашей книжечке, Арчибальд Скайльс, — я не гениальный строитель, не новый конвинстадор, не смельчак, не мечтатель: — я — трус, беглец. Гонит меня безнадёжное отчаяние.
Лось вдруг оборвал, странным взором оглянул провожающих, — все слушали его с недоумением и страхом. Надвинул на глаза шлем:
— Не кстати сказано, но через минуту меня не будет на земле. Простите за последние слова. Прошу вас — отойти как можно дальше от аппарата.
Лось повернулся и полез в люк, и сейчас же с силой захлопнул его за собой. Провожающие, теснясь, взволнованно перекидываясь словами, побежали из сарая к толпе на пустырь. Чей-то голос протяжно начал кричать:
— Осторожнее, отходите, ложитесь.
В молчании теперь тысячи людей глядели на квадратные, освещённые окна сарая. Там было тихо. Тишина и на пустыре. Так, прошло несколько минут, — нестерпимый срок ожидания. Много людей легло на траву. Вдруг, звонко, вдалеке, заржала лошадь конного стражника. Кто-то крикнул страшным голосом:
— Тише!
В сарае оглушающе треснуло, будто сломалось дерево. Сейчас же раздались более сильные, частые удары. Задрожала земля. Над крышей сарая поднялся тупой нос, и заволокся облаком дыма и пыли. Треск усилился. Чёрный аппарат появился весь над крышей и повис в воздухе, будто примериваясь. Взрывы слились в сплошной вой, и четырехсаженное яйцо, наискось, как ракета, взвилось над толпой, устремилось к западу, ширкнуло огненной полосой, и исчезло в багровом, тусклом зареве туч.
Только тогда в толпе начался крик, полетели шапки, побежали люди, обступили сарай.
В ЧЁРНОМ НЕБЕ
Завинтив входной люк, Лось сел напротив Гусева и стал глядеть ему в глаза, — в колючие, как у пойманной птицы, точки зрачков.
— Летим, Алексей Иванович?
— Пускайте.
Тогда Лось взялся за рычажек реостата и слегка повернул его. Раздался глухой удар, — тот первый треск, от которого вздрогнула на пустыре тысячная толпа. Повернул второй реостат. Глухой треск под ногами и сотрясение аппарата стали так сильны, что Гусев схватился за сиденье, выкатил глаза. Лось включил оба реостата. Аппарат рванулся. Удары стали мягче, сотрясение уменьшилось. Лось прокричал:
— Поднялись.
Гусев отёр пот с лица. Становилось жарко. Счётчик скорости показывал — 50 метров в секунду, стрелка продолжала передвигаться вперёд.
Аппарат мчался по касательной, против вращения земли. Центробежная сила относила его к востоку. По расчётам, на высоте ста километров, он должен был выпрямиться и лететь по диагонали, вертикальной к поверхности земли.
Двигатель работал ровно, без сбоев. Лось и Гусев расстегнули полушубки, сдвинули на затылок шлемы. Холодный пот катился по их лицам. Электричество было потушено, и бледный свет проникал сквозь стёкла глазков.
Преодолевая слабость и начавшееся головокружение, Лось опустился на колени и сквозь глазок глядел на уходящую землю. Она расстилалась огромной, без краёв, вогнутой чашей, — голубовато-серая. Кое-где, точно острова, лежали на ней гряды облаков, — это был Атлантический океан.
Понемногу чаша суживалась, уходила вниз. Правый край её начал светиться, как серебро, на другой находила тень. И вот, чаша уже казалась шаром, улетающим в бездну.
Гусев, прильнувший к другому глазку, сказал:
— Прощай, матушка, пожито на тебе, полито кровушки.
Он поднялся с колен, но, вдруг, зашатался, повалился на подушку. Рванул ворот:
— Помираю, Мстислав Сергеевич, мочи нет.
Лось чувствовал: — сердце бьётся чаще, чаще, уже не бьётся, — трепещет мучительно. Бьёт кровь в виски. Темнеет свет.
Он пополз к счётчику. Стрелка стремительно поднималась, отмечая невероятную быстроту. Кончался слой воздуха. Уменьшалось притяжение. Компас показывал, — земля была — вертикально внизу. Аппарат, с каждой секундой наддавая скорость, с сумасшедшей быстротой вносился в мировое, ледяное пространство.
Лось, ломая ногти, едва расстегнул ворот полушубка, — сердце стало.
Лось очнулся первым. Грудь резало, голова кружилась, сердце шумело, как волчек. Мысли появились и исчезли, — необычайные, быстрые, ясные. Движения легки и точны.
Лось закрыл лишние краны в баках, взглянул на счётчик. Аппарат покрывал около пятисот вёрст в секунду. Было светло. В один из глазков входил прямой, ослепительный луч солнца. Под лучом, навзничь, лежал Гусев, — зубы оскалены, стеклянные глаза вышли из орбит.
Лось поднёс ему к носу едкую соль. Гусев глубоко вздохнул, затрепетали веки. Лось обхватил его под мышками и сделал усилие приподнять, но тело Гусева повисло, как пузырь с воздухом. Он разжал руки.
— Гусев медленно опустился на пол, вытянул ноги на воздух, поднял локти, — сидел как в воде, озирался:
— Вот штука то, — гляди — сейчас полечу.
Лось сказал ему — лезть, наблюдать в верхние глазки. Гусев встал, качнулся, примерился и полез по отвесной стене аппарата, как муха, — хватался за стёганую обивку. Прильнул к глазку:
— Темень, Мстислав Сергеевич, как есть ничего не видно.
Лось надел дымчатое стекло на окуляр, обращённый к солнцу. Чётким очертанием, огромным, косматым клубком солнце висело в пустой темноте. С боков его, как крылья, были раскинуты две световые туманности. От плотного ядра отделился фонтан и расплылся грибом: это было, как раз, время, когда начали распадаться солнечные пятна. В отдалении от светлого ядра располагались, ещё более бледные, чем зодиакальные крылья, — световые спирали: океаны огня, отброшенные от солнца и вращающиеся вокруг него, как спутники.
Лось с трудом оторвался от этого зрелища, — живоносного огня вселенной. Прикрыл окуляр колпачком. Стало темно. Он придвинулся к глазку, противоположному световой стороне. Здесь была тьма. Он повернул окуляр, и глаз укололся о зеленоватый луч звезды. Затем — снова тьма, и — новая точка звезды. Но вот, в глазок вошёл голубой, ясный, сильный луч, — это был Сириус, небесный алмаз, первая звезда северного неба.
Лось пополз к третьему глазку. Повернул окуляр, взглянул, протёр его носовым платком. Всмотрелся. Сжалось сердце, стали чувствительны волосы на голове.
Невдалеке, в тьме, плыли, совсем близко, неясные, туманные пятна. Гусев проговорил с тревогой:
— Какая-то штука летит рядом с нами.
Туманные пятна медленно уходили вниз, становились отчётливее, светлее. Побежали изломанные, серебристые линии, нити. И вот, стало проступать яркое очертание рваного края, скалистого гребня. Аппарат, видимо, сближался с каким-то небесным телом, вошёл в его притяжение и, как спутник, начал поворачиваться вокруг него.
Дрожащей рукой Лось пошарил рычажки реостатов и повернул их до отказа, рискуя взорвать аппарат. Внутри, под ногами всё заревело, затрепетало. Пятна и сияющие, рваные края быстрее стали уходить вниз. Освещённая поверхность увеличивалась, приближалась. Теперь уже ясно можно было видеть резкие, длинные тени от скал, — они тянулись через оголённую, ледяную равнину.
Аппарат летел к скалам, — они были совсем близко, залитые сбоку солнцем. Лось подумал (сознание было спокойное и ясное), — через секунду, — аппарат не успеет повернуть к притягивающей его массе горлом, — через секунду — смерть.
В эту долю секунды Лось заметил на ледяной равнине, близ скал, — словно развалины города. Затем, аппарат скользнул над остриями ледяных пиков… но там, по ту их сторону, — был обрыв, бездна, тьма. Сверкнули на рваном, отвесном обрыве жилы металлов. И осколок разбитой, неведомой планеты остался далеко позади, — продолжал свой мёртвый путь к вечности. Аппарат снова мчался среди пустыни чёрного неба.
Вдруг, Гусев крикнул:
— Вроде, как луна перед нами.
Он обернулся, отделился от стены, и повис в воздухе, раскорячился лягушкой, и, ругаясь шопотом скверными словами, силился приплыть к стене. Лось отделился от пола и, тоже повиснув, держась за трубку глазка, — глядел на серебристый, ослепительный диск Марса.
— Летим, Алексей Иванович?
— Пускайте.
Тогда Лось взялся за рычажек реостата и слегка повернул его. Раздался глухой удар, — тот первый треск, от которого вздрогнула на пустыре тысячная толпа. Повернул второй реостат. Глухой треск под ногами и сотрясение аппарата стали так сильны, что Гусев схватился за сиденье, выкатил глаза. Лось включил оба реостата. Аппарат рванулся. Удары стали мягче, сотрясение уменьшилось. Лось прокричал:
— Поднялись.
Гусев отёр пот с лица. Становилось жарко. Счётчик скорости показывал — 50 метров в секунду, стрелка продолжала передвигаться вперёд.
Аппарат мчался по касательной, против вращения земли. Центробежная сила относила его к востоку. По расчётам, на высоте ста километров, он должен был выпрямиться и лететь по диагонали, вертикальной к поверхности земли.
Двигатель работал ровно, без сбоев. Лось и Гусев расстегнули полушубки, сдвинули на затылок шлемы. Холодный пот катился по их лицам. Электричество было потушено, и бледный свет проникал сквозь стёкла глазков.
Преодолевая слабость и начавшееся головокружение, Лось опустился на колени и сквозь глазок глядел на уходящую землю. Она расстилалась огромной, без краёв, вогнутой чашей, — голубовато-серая. Кое-где, точно острова, лежали на ней гряды облаков, — это был Атлантический океан.
Понемногу чаша суживалась, уходила вниз. Правый край её начал светиться, как серебро, на другой находила тень. И вот, чаша уже казалась шаром, улетающим в бездну.
Гусев, прильнувший к другому глазку, сказал:
— Прощай, матушка, пожито на тебе, полито кровушки.
Он поднялся с колен, но, вдруг, зашатался, повалился на подушку. Рванул ворот:
— Помираю, Мстислав Сергеевич, мочи нет.
Лось чувствовал: — сердце бьётся чаще, чаще, уже не бьётся, — трепещет мучительно. Бьёт кровь в виски. Темнеет свет.
Он пополз к счётчику. Стрелка стремительно поднималась, отмечая невероятную быстроту. Кончался слой воздуха. Уменьшалось притяжение. Компас показывал, — земля была — вертикально внизу. Аппарат, с каждой секундой наддавая скорость, с сумасшедшей быстротой вносился в мировое, ледяное пространство.
Лось, ломая ногти, едва расстегнул ворот полушубка, — сердце стало.
* * *
Предвидя, что скорость аппарата и, стало быть, находящихся в нём тел, достигнет такого предела, когда наступит заметное изменение скорости биения сердца, обмена крови и соков, всего жизненного ритма тела, — предвидя это, Лось соединил счётчик скорости одного из жироскопов (их было два в аппарате) электрическими проводами с кранами баков, которые в нужную минуту должны выпустить большое количество кислорода и аммиачных солей.Лось очнулся первым. Грудь резало, голова кружилась, сердце шумело, как волчек. Мысли появились и исчезли, — необычайные, быстрые, ясные. Движения легки и точны.
Лось закрыл лишние краны в баках, взглянул на счётчик. Аппарат покрывал около пятисот вёрст в секунду. Было светло. В один из глазков входил прямой, ослепительный луч солнца. Под лучом, навзничь, лежал Гусев, — зубы оскалены, стеклянные глаза вышли из орбит.
Лось поднёс ему к носу едкую соль. Гусев глубоко вздохнул, затрепетали веки. Лось обхватил его под мышками и сделал усилие приподнять, но тело Гусева повисло, как пузырь с воздухом. Он разжал руки.
— Гусев медленно опустился на пол, вытянул ноги на воздух, поднял локти, — сидел как в воде, озирался:
— Вот штука то, — гляди — сейчас полечу.
Лось сказал ему — лезть, наблюдать в верхние глазки. Гусев встал, качнулся, примерился и полез по отвесной стене аппарата, как муха, — хватался за стёганую обивку. Прильнул к глазку:
— Темень, Мстислав Сергеевич, как есть ничего не видно.
Лось надел дымчатое стекло на окуляр, обращённый к солнцу. Чётким очертанием, огромным, косматым клубком солнце висело в пустой темноте. С боков его, как крылья, были раскинуты две световые туманности. От плотного ядра отделился фонтан и расплылся грибом: это было, как раз, время, когда начали распадаться солнечные пятна. В отдалении от светлого ядра располагались, ещё более бледные, чем зодиакальные крылья, — световые спирали: океаны огня, отброшенные от солнца и вращающиеся вокруг него, как спутники.
Лось с трудом оторвался от этого зрелища, — живоносного огня вселенной. Прикрыл окуляр колпачком. Стало темно. Он придвинулся к глазку, противоположному световой стороне. Здесь была тьма. Он повернул окуляр, и глаз укололся о зеленоватый луч звезды. Затем — снова тьма, и — новая точка звезды. Но вот, в глазок вошёл голубой, ясный, сильный луч, — это был Сириус, небесный алмаз, первая звезда северного неба.
Лось пополз к третьему глазку. Повернул окуляр, взглянул, протёр его носовым платком. Всмотрелся. Сжалось сердце, стали чувствительны волосы на голове.
Невдалеке, в тьме, плыли, совсем близко, неясные, туманные пятна. Гусев проговорил с тревогой:
— Какая-то штука летит рядом с нами.
Туманные пятна медленно уходили вниз, становились отчётливее, светлее. Побежали изломанные, серебристые линии, нити. И вот, стало проступать яркое очертание рваного края, скалистого гребня. Аппарат, видимо, сближался с каким-то небесным телом, вошёл в его притяжение и, как спутник, начал поворачиваться вокруг него.
Дрожащей рукой Лось пошарил рычажки реостатов и повернул их до отказа, рискуя взорвать аппарат. Внутри, под ногами всё заревело, затрепетало. Пятна и сияющие, рваные края быстрее стали уходить вниз. Освещённая поверхность увеличивалась, приближалась. Теперь уже ясно можно было видеть резкие, длинные тени от скал, — они тянулись через оголённую, ледяную равнину.
Аппарат летел к скалам, — они были совсем близко, залитые сбоку солнцем. Лось подумал (сознание было спокойное и ясное), — через секунду, — аппарат не успеет повернуть к притягивающей его массе горлом, — через секунду — смерть.
В эту долю секунды Лось заметил на ледяной равнине, близ скал, — словно развалины города. Затем, аппарат скользнул над остриями ледяных пиков… но там, по ту их сторону, — был обрыв, бездна, тьма. Сверкнули на рваном, отвесном обрыве жилы металлов. И осколок разбитой, неведомой планеты остался далеко позади, — продолжал свой мёртвый путь к вечности. Аппарат снова мчался среди пустыни чёрного неба.
Вдруг, Гусев крикнул:
— Вроде, как луна перед нами.
Он обернулся, отделился от стены, и повис в воздухе, раскорячился лягушкой, и, ругаясь шопотом скверными словами, силился приплыть к стене. Лось отделился от пола и, тоже повиснув, держась за трубку глазка, — глядел на серебристый, ослепительный диск Марса.
СПУСК
Серебристый, кое-где словно подёрнутый облачками, диск Марса заметно увеличивался. Ослепительно сверкало пятно льдов южного полюса. Ниже его расстилалась изогнутая туманность. На востоке она доходила до экватора, близ среднего меридиана — поднималась, огибая полого более светлую поверхность и раздваивалась, образуя у западного края диска второй мыс.
По экватору были расположены, ясно видны, — пять тёмных точек, круглых пятен. Они соединялись прямыми линиями, которые начертывали два равносторонних треугольника и третий — удлинённый. Подножие восточного треугольника было охвачено правильной дугой. От середины её до крайней, западной точки шло второе полукружие. Несколько линий, точек и полукружий разбросано к западу и востоку от этой, экваториальной, группы. Северный полюс тонул во мгле.
Лось жадно вглядывался в эту сеть линий: — вот они, сводящие с ума астрономов, постоянно меняющиеся, геометрически правильные, непостигаемые каналы Марса. Лось различал теперь под этим чётким рисунком вторую, едва проступающую, словно стёртую, сеть линий. Он начал набрасывать примерный рисунок её в записной книжке. Вдруг, диск Марса дрогнул и поплыл в окуляре глазка. Лось кинулся к реостатам:
— Попали, Алексей Иванович, притягиваемся, падаем.
Аппарат поворачивал горлом к планете. Лось уменьшил и совсем выключил двигатель. Перемена скорости была теперь менее болезненна. Но наступила тишина, настолько мучительная, что Гусев уткнулся лицом в руки, зажал уши.
Лось лежал на полу, наблюдая, как увеличивается, растёт, становится всё более выпуклым серебряный диск. Казалось, — из чёрной бездны он сам теперь летел на них.
По экватору были расположены, ясно видны, — пять тёмных точек, круглых пятен. Они соединялись прямыми линиями, которые начертывали два равносторонних треугольника и третий — удлинённый. Подножие восточного треугольника было охвачено правильной дугой. От середины её до крайней, западной точки шло второе полукружие. Несколько линий, точек и полукружий разбросано к западу и востоку от этой, экваториальной, группы. Северный полюс тонул во мгле.
Лось жадно вглядывался в эту сеть линий: — вот они, сводящие с ума астрономов, постоянно меняющиеся, геометрически правильные, непостигаемые каналы Марса. Лось различал теперь под этим чётким рисунком вторую, едва проступающую, словно стёртую, сеть линий. Он начал набрасывать примерный рисунок её в записной книжке. Вдруг, диск Марса дрогнул и поплыл в окуляре глазка. Лось кинулся к реостатам:
— Попали, Алексей Иванович, притягиваемся, падаем.
Аппарат поворачивал горлом к планете. Лось уменьшил и совсем выключил двигатель. Перемена скорости была теперь менее болезненна. Но наступила тишина, настолько мучительная, что Гусев уткнулся лицом в руки, зажал уши.
Лось лежал на полу, наблюдая, как увеличивается, растёт, становится всё более выпуклым серебряный диск. Казалось, — из чёрной бездны он сам теперь летел на них.