Оленин все утро ходил по двору, ожидая увидеть Марьяну. Но она, убравшись, пошла к обедне в часовню; потом то сидела на завалине с девками, щелкая семя, то с товарками же забегала домой и весело, ласково взглядывала на постояльца. Оленин боялся заговаривать с ней шутливо и при других. Он хотел договорить ей вчерашнее и добиться от нее решительного ответа. Он ждал опять такой же минуты, как вчера вечером; но минута не приходила, а оставаться в таком нерешительном положении он не чувствовал в себе более силы. Она вышла опять на улицу, и немного погодя, сам не зная куда, пошел и он за нею. Он миновал угол, где она сидела, блестя своим атласным голубым бешметом, и с болью в сердце услыхал за собою девичий хохот.
   Хата Белецкого была на площади. Оленин, проходя мимо ее, услыхал голос Белецкого: «Заходите», — и зашел.
   Поговорив, они оба сели к окну. Скоро к ним присоединился Ерошка в новом бешмете и уселся подле них на пол.
   — Вот это аристократическая кучка, — говорил Белецкий, указывая папироской на пеструю группу на углу и улыбаясь. — И моя там, видите, в красном. Это обновка. Что же хороводы не начинаются? — прокричал Белецкий, выглядывая из окна. — Вот погодите, как смеркнется, и мы пойдем. Потом позовем их к Устеньке. Надо им бал задать.
   — И я приду к Устеньке, — сказал Оленин решительно. — Марьяна будет?
   — Будет, приходите! — сказал Белецкий, нисколько не удивляясь. — А ведь очень красиво, — прибавил он, указывая на пестрые толпы.
   — Да, очень! — поддакнул Оленин, стараясь казаться равнодушным. — На таких праздниках, — прибавил он, — меня всегда удивляет, отчего так, вследствие того, что нынче, например, пятнадцатое число, вдруг все люди стали довольны и веселы? На всем виден праздник. И глаза, и лица, и голоса, и движения, и одежда, и воздух, и солнце — все праздничное. А у нас уже нет праздников.
   — Да, — сказал Белецкий, не любивший таких рассуждений. — А ты что не пьешь, старик? — обратился он к Ерошке.
   Ерошка мигнул Оленину на Белецкого:
   — Да что, он гордый, кунак-то твой! Белецкий поднял стакан.
   — Алла бирды, — сказал он и выпил. (Алла бирды, значит: Бог дал; это обыкновенное приветствие, употребляемое кавказцами, когда пьют вместе.)
   — Сау бул (будь здоров), — сказал Ерошка, улыбаясь, и выпил свой стакан. — Ты говоришь: праздник! — сказал он Оленину, поднимаясь и глядя в окно. — Это что за праздник! Ты бы посмотрел, как в старину гуляли! Бабы выйдут, бывало, оденутся в сарафаны, галунами обшиты. Грудь всю золотыми в два ряда обвешают. На голове кокошники золотые носили. Как пройдет, так фр! фр! шум подымется. Каждая баба как княгиня была. Бывало, выйдут, табун целый, заиграют песни, так стон стоит; всю ночь гуляют. А казаки бочки выкатят на двор, засядут, всю ночь до рассвета пьют. А то схватятся рука с рукой, пойдут по станице лавой. Кого встретят, с собой забирают, да от одного к другому и ходят. Другой раз три дня гуляют. Батюшка, бывало, придет, еще я помню, красный, распухнет весь, без шапки, все растеряет, придет и ляжет. Матушка уж знает, бывало: свежей икры и чихирю ему принесет опохмелиться, а сама бежит по станице шапку его искать. Так двое суток спит! Вот какие люди были! А нынче что?
   — Ну, а девки-то в сарафанах как же? Одни гуляли? — спросил Белецкий.
   — Да, одни! Придут, бывало, казаки али верхом сядут, скажут: пойдем хороводы разбивать, и поедут, а девки дубье возьмут. На масленице, бывало, как разлетится какой молодец, а они бьют, лошадь бьют, его бьют. Прорвет стену, подхватит какую любит и увезет. Матушка, душенька, уж как хочет любит. Да и девки ж были! королевны!

XXXVI

   В это время из боковой улицы выехали на площадь два всадника. Один из них был Назарка, другой Лукашка. Лукашка сидел несколько боком на своем сытом гнедом кабардинце, легко ступавшем по жесткой дороге и подкидывавшем красивою головой с глянцевитою тонкою холкой. Ловко прилаженное ружье в чехле, пистолет за спиной и свернутая за седлом бурка доказывали, что Лукашка ехал не из мирного и ближнего места. В его боковой, щегольской посадке, в небрежном движении руки, похлопывавшей чуть слышно плетью под брюхо лошади, и особенно в его блестящих черных глазах, смотревших гордо, прищуриваясь, вокруг, выражались сознание силы и самонадеянность молодости. Видали молодца? — казалось, говорили его глаза, поглядывая по сторонам. Статная лошадь, с серебряным набором сбруя и оружие и сам красивый казак обратили на себя внимание всего народа, бывшего на площади. Назарка, худощавый и малорослый, был одет гораздо хуже Лукашки. Проезжая мимо стариков, Лукашка приостановился и приподнял белую курчавую папаху над стриженою черною головой.
   — Что, много ль ногайских коней угнал? — сказал худенький старичок с нахмуренным, мрачным взглядом.
   — А ты небось считал, дедука, что спрашиваешь, — отвечал Лукашка, отворачиваясь.
   — То-то парня-то с собой напрасно водишь, — проговорил старик еще мрачнее.
   — Вишь, черт, все знает! — проговорил про себя Лукашка, и лицо его приняло озабоченное выражение; но, взглянув за угол, где стояло много казачек, он повернул к ним лошадь.
   — Здорово дневали, девки! — крикнул он сильным, заливистым голосом, вдруг останавливая лошадь. — Состарились без меня, ведьмы. — И он засмеялся.
   — Здорово, Лукашка! Здорово, батяка! — послышались веселые голоса. — Денег много привез? Закусок купи девкам-то! Надолго приехал? И то давно не видели.
   — С Назаркой на ночку погулять прилетели, — отвечал Лукашка, замахиваясь плетью на лошадь и наезжая да девок.
   — И то Марьянка уж забыла тебя совсем, — пропищала Устенька, толкая локтем Марьяну и заливаясь тонким смехом.
   Марьяна отодвинулась от лошади и, закинув назад голову, блестящими большими глазами спокойно взглянула на казака.
   — И то давно не бывал! Что лошадью топчешь-то? — сказала она сухо и отвернулась.
   Лукашка казался особенно весел. Лицо его сияло удалью и радостию. Холодный ответ Марьяны, видимо, поразил его. Он вдруг нахмурил брови.
   — Становись в стремя, в горы увезу, мамочка! — вдруг крикнул он, как бы разгоняя дурные мысли и джигитуя между девок. Он нагнулся к Марьяне. — Поцелую, уж так поцелую, что ну!
   Марьяна встретилась с ним глазами и вдруг покраснела. Она отступила.
   — Ну тебя совсем! Ноги отдавишь, — сказала она и, опустив голову, посмотрела на свои стройные ноги, обтянутые голубыми чулками со стрелками, в красных новых чувяках, обшитых узеньким серебряным галуном.
   Лукашка обратился к Устеньке, а Марьяна села рядом с казачкой, державшею на руках ребенка. Ребенок потянулся к девке и пухленькою ручонкой ухватился за нитку монистов, висевших на ее синем бешмете. Марьяна нагнулась к нему и искоса поглядела на Лукашку. Лукашка в это время доставал из-под черкески, из кармана черного бешмета, узелок с закусками и семечками.
   — На всех жертвую, — сказал он, передавая узелок Устеньке, и с улыбкою глянул на Марьянку.
   Снова замешательство выразилось на лице девки. Прекрасные глаза подернулись как туманом. Она спустила платок ниже губ и вдруг, припав головой к белому личику ребенка, державшего ее за монисто, начала жадно целовать его. Ребенок упирался ручонками в высокую грудь девки и кричал, открывая беззубый ротик.
   — Что душишь парнишку-то? — сказала мать ребенка, отнимая его у ней и расстегивая бешмет, чтобы дать ему груди. — Лучше бы с парнем здоровкалась.
   — Только коня уберу, придем с Назаркой, целую ночь гулять будем, — сказал Лукашка, хлопнув плетью лошадь, и поехал прочь от девок.
   Свернув в боковую улицу с Назаркой вместе, они подъехали к двум стоявшим рядом хатам.
   — Дорвались, брат! Скорей приходи! — крикнул Лукашка товарищу, слезшему у соседнего двора, и осторожно проводя коней в плетеные ворота своего двора. — Здорово, Степка! — обратился он к немой, которая, тоже празднично разряженная, шла с улицы, чтобы принять коня. И он знаками показал ей, чтоб она поставила коня к сену и не расседлывала его.
   Немая загудела, зачмокала, указывая на коня, и поцеловала его в нос. Это значило, что она любит коня и что конь хорош.
   — Здорово, матушка! Что, аль на улицу еще не выходила? — прокричал Лукашка, поддерживая ружье и поднимаясь на крыльцо.
   Старуха мать отворила ему дверь.
   — Вот не ждала, не гадала, — сказала старуха, — а Кирка сказывал, ты не будешь.
   — Принеси чихирьку поди, матушка. Ко мне Назарка придет, праздник помолим.
   — Сейчас, Лукашка, сейчас, — отвечала старуха. — Бабы-то наши гуляют. Я чай, и наша немая ушла.
   И, захватив ключи, она торопливо пошла в избушку.
   Назарка, убрав своего коня и сняв ружье, вошел к Лукашке.

XXXVII

   — Будь здоров, — говорил Лукашка, принимая от матери полную чашку чихиря и осторожно поднося ее к нагнутой голове.
   — Вишь, дело-то, — сказал Назарка, — дедука Бурлак что сказал: «Много ли коней украл?» Видно, знает.
   — Колдун! — коротко ответил Лукашка. — Да это что? — прибавил он, встряхнув головой. — Уж они за рекой. Ищи.
   — Все неладно.
   — А что неладно! Снеси чихирю ему завтра. Так-то делать надо, и ничего будет. Теперь гулять. Пей! — крикнул Лукашка тем самым голосом, каким старик Ерошка произносил это слово. — На улицу гулять пойдем, к девкам. Ты сходи меду возьми, или я немую пошлю. До утра гулять будем.
   Назарка улыбался.
   — Что ж, долго побудем? — сказал он.
   — Дай погуляем! Беги за водкой! На деньги!
   Назарка послушно побежал к Ямке.
   Дядя Ерошка и Ергушов, как хищные птицы, пронюхав, где гулянье, оба пьяные, один за другим ввалились в хату.
   — Давай еще полведра! — крикнул Лукашка матери в ответ на их здоровканье.
   — Ну, сказывай, черт, где украл? — прокричал дядя Ерошка. — Молодец! Люблю!
   — То-то люблю! — отвечал, смеясь, Лукашка. — Девкам закуски от юнкирей носишь. Эх, старый!
   — Неправда, вот и неправда! Эх, Марка! (Старик расхохотался.) Уж как просил меня черт энтот! Поди, говорит, похлопочи. Флинту давал. Нет, Бог с ним! Я бы обделал, да тебя жалею. Ну, сказывай, где был? — И старик заговорил по-татарски.
   Лукашка бойко отвечал ему.
   Ергушов, плохо знавший по-татарски, лишь изредка вставлял русские слова.
   — Я говорю, коней угнал. Я твердо знаю, — поддакивал он.
   — Поехали мы с Гирейкой, — рассказывал Лукашка. (Что он Гирей-хана называл Гирейкой, в том было заметное для казаков молодечество.) — За рекой все храбрился, что он всю степь знает, прямо приведет, а выехали, ночь темная, спутался мой Гирейка, стал елозить, а все толку нет. Не найдет аула, да и шабаш. Правей мы, видно, взяли. Почитай до полуночи искали. Уж, спасибо, собаки завыли.
   — Дураки, — сказал дядя Ерошка. — Так-то мы, бывало, спутаемся ночью в степи. Черт их разберет! Выеду, бывало, на бугор, завою по-бирючиному, вот так-то! (Он сложил руки у рта и завыл, будто стадо волков, в одну ноту.) Как раз собаки откликнутся. Ну, доказывай. Ну, что ж, нашли?
   — Живо обротали. Назарку было поймали ногайки-бабы, пра!
   — Да, поймали, — обиженно сказал вернувшийся Назарка.
   — Выехали; опять Гирейка спутался, вовсе было завел в буруны. Так вот все кажет, что к Тереку, а вовсе прочь едем.
   — А ты по звездам бы посмотрел, — сказал дядя Ерошка.
   — И я говорю, — подхватил Ергушов.
   — Да, смотри тут, как темно все. Уж я бился, бился! Поймал кобылу одну, обротал, а своего коня пустил; думаю, выведет. Так что же ты думаешь? Как фыркнет, фыркнет, да носом по земи… Выскакал вперед, так прямо в станицу и вывел. И то спасибо, уж светло вовсе стало; только успели в лесу коней схоронить, Нагим из-за реки приехал, взял.
   Ергушов покачал головой.
   — Я и говорю: ловко! А много ль?
   — Все тут, — сказал Лукашка, хлопая по карману. Старуха в это время вошла в избу. Лукашка не договорил.
   — Пей! — прокричал он.
   — Так-то мы с Гирчиком раз поздно поехали… — начал Ерошка.
   — Ну, тебя не переслушаешь! — сказал Лукашка. — А я пойду. — И, допив вино из чапурки и затянув туже ремень пояса, Лукашка вышел на улицу…

XXXVIII

   Уж было темно, когда Лукашка вышел на улицу. Осенняя ночь была свежа и безветренна. Полный золотой месяц выплывал из-за черных раин, поднимавшихся на одной стороне площади. Из труб избушек шел дым и, сливаясь с туманом, стлался над станицею. В окнах кое-где светились огни. Запах кизяка, чапры и тумана был разлит в воздухе. Говор, смех, песни и щелканье семечек звучали так же смешанно, но отчетливее, чем днем. Белые платки и папахи кучками виднелись в темноте около заборов и домов.
   На площади, против отворенной и освещенной двери лавки, чернеется и белеется толпа казаков и девок и слышатся громкие песни, смех и говор. Схватившись рука с рукой, девки кружатся, плавно выступая по пыльной площади. Худощавая и самая некрасивая из девок запевает:
 
   Из-за лесику, лесу темного,
   Ай-да-люли!
   Из-за садику, саду зеленого
   Вот и шли-прошли два молодца,
   Два молодца, да оба холосты.
   Они шли-прошли да становилися,
   Они становилися, разбранилися.
   Выходила к ним красна девица,
   Выходила к ним, говорила им:
   «Вот кому-нибудь из вас достануся».
   Доставалася да парню белому,
   Парню белому, белокурому.
   Он бере, берет за праву руку.
   Он веде, ведет да вдоль по кругу.
   Всем товарищам порасхвастался:
   «Какова, братцы, хозяюшка!»
 
   Старухи стоят около, прислушиваясь к песням. Мальчишки и девчонки бегают кругом в темноте, догоняя друг друга. Казаки стоят кругом, затрогивая проходящих девок, изредка разрывая хоровод и входя в него. По темную сторону двери стоят Белецкий и Оленин в черкесках и папахах и не казачьим говором, не громко, но слышно, разговаривают между собой, чувствуя, что обращают на себя внимание. Рядом в хороводе ходят толстенькая Устенька в красном бешмете и величавая фигура Марьяны в новой рубахе и бешмете. Оленин с Белецким разговаривали о том, как бы им отбить от хоровода Марьянку с Устенькой. Белецкий думал, что Оленин хотел только повеселиться, а Оленин ждал решения своей участи. Он во что бы то ни стало хотел нынче же видеть Марьяну одну, сказать ей все и спросить ее, может ли и хочет ли она быть его женою. Несмотря на то, что вопрос этот давно был решен для него отрицательно, он надеялся, что будет в силах рассказать ей все, что чувствует, и что она поймет его.
   — Что вы мне раньше не сказали, — говорил Белецкий, — я бы вам устроил через Устеньку. Вы такой странный!
   — Что делать? Когда-нибудь, очень скоро, я вам все скажу. Теперь только, ради Бога, устройте, чтоб она пришла к Устеньке.
   — Хорошо. Это легко… Что же, ты парню белому достанешься, Марьянка, а? а не Лукашке? — сказал Белецкий, для приличия обращаясь сначала к Марьянке; и, не дождавшись ответа, он подошел к Устеньке и начал просить ее привести с собою Марьянку. Не успел он договорить, как запевало заиграла другую песню, и девки потянули друг дружку. Они пели:
 
   Как за садом, за садом
   Ходил, гулял молодец
   Вдоль улицы в конец.
   Он во первый раз иде,
   Машет правою рукой,
   Во другой он раз иде,
   Машет шляпой пуховой,
   А во третий раз иде,
   Останавливатся,
   Останавливатся, переправливатся.
   «Я хотел к тебе пойти,
   Тебе, милой, попенять:
   Отчего же, моя милая,
   Ты нейдешь во сад гулять?
   Али ты, моя милая,
   Мною чванишься?
   Опосля, моя милая,
   Успокоишься.
   Зашлю сватать,
   Буду сватать.
   Беру замуж за себя,
   Будешь плакать от меня».
   Уж я знала, что сказать,
   И не смела отвечать.
   Я не смела отвечать.
   Выходила в сад гулять.
   Прихожу я в зелен сад,
   Дружку кланялась.
   А я, девица, поклон,
   И платочек из рук вон.
   «Изволь, милая, принять,
   Во белые руки взять.
   Во белы руки бери,
   Меня, девица, люби.
   Я не знаю, как мне быть,
   Чем мне милую дарить,
   Подарю своей милой
   Большой шалевой платок.
   Я за этот за платок
   Поцелую раз пяток».
 
   Лукашка с Назаркой, разорвав хоровод, пошли ходить между девками. Лукашка подтягивал резким подголоском и, размахивая руками, ходил посередине хоровода.
   — Что же, выходи какая! — проговорил он.
   Девки толкали Марьянку; она не хотела выйти. Из-за песни слышался тонкий смех, удары, поцелуи, шепот. Проходя мимо Оленина, Лукашка ласково кивнул ему головой.
   — Митрий Андреич! И ты пришел посмотреть? — сказал он.
   — Да, — решительно и сухо отвечал Оленин.
   Белецкий наклонился на ухо Устеньке и сказал ей что-то. Она хотела ответить, но не успела и, проходя во второй раз, сказала:
   — Хорошо, придем.
   — И Марьяна тоже?
   Оленин нагнулся к Марьяне.
   — Придешь? Пожалуйста, хоть на минуту. Мне нужно поговорить с тобой.
   — Девки пойдут, и я приду.
   — Скажешь мне, что я просил? — спросил он опять, нагибаясь к ней. — Ты нынче весела.
   Она уж уходила от него. Он пошел за ней.
   — Скажешь?
   — Чего сказать?
   — Чего я третьего дня спрашивал, — сказал Оленин, нагибаясь к ее уху. — Пойдешь за меня?
   Марьяна подумала.
   — Скажу, — ответила она, — нынче скажу.
   И в темноте глаза ее весело и ласково блеснули на молодого человека.
   Он все шел за ней. Ему радостно было наклониться к ней поближе.
   Но Лукашка, продолжая петь, дернул ее сильно за руку и вырвал из хоровода на середину. Оленин, успев только проговорить: «Приходи же к Устеньке», — отошел к своему товарищу. Песня кончилась. Лукашка обтер губы, Марьянка тоже, и они поцеловались. «Нет, раз пяток», — говорил Лукашка. Говор, смех, беготня заменили плавное движенье и плавные звуки. Лукашка, который казался уже сильно выпивши, стал оделять девок закусками.
   — На всех жертвую, — говорил он с гордым комически-трогательным самодовольством. — А кто к солдатам гулять, выходи из хоровода вон, — прибавил он вдруг, злобно глянув на Оленина.
   Девки хватали у него закуски и, смеясь, отбивали друг у друга. Белецкий и Оленин отошли к стороне.
   Лукашка, как бы стыдясь своей щедрости, сняв папаху и отирая лоб рукавом, подошел к Марьянке и Устеньке.
   — Али ты, моя милая, мною чванишься? — повторил он слова песни, которую только что пели, и, обращаясь к Марьянке, — мною чванишься? — еще повторил он сердито. — Пойдешь замуж, будешь плакать от меня, — прибавил он, обнимая вместе Устеньку и Марьяну.
   Устенька вырвалась и, размахнувшись, ударила его по спине так, что руку себе ушибла.
   — Что ж, станете еще водить? — спросил он.
   — Как девки хотят, — отвечала Устенька, — а я домой пойду, и Марьянка хотела к нам прийти.
   Казак, продолжая обнимать Марьяну, отвел ее от толпы к темному углу дома.|
   — Не ходи, Машенька, — сказал он, — последний раз погуляем. Иди домой, я к тебе приду.
   — Чего мне дома делать? На то праздник, чтоб гулять. К Устеньке пойду, — сказала Марьяна.
   — Ведь все равно женюсь.
   — Ладно, — сказала Марьяна, — там видно будет.
   — Что ж, пойдешь? — строго сказал Лукашка и, прижав ее к себе, поцеловал в щеку.
   — Ну, брось! Что пристал? — И Марьяна, вырвавшись, отошла от него.
   — Эх, девка!.. Худо будет, — укоризненно сказал Лукашка, остановившись и качая головой. — Будешь плакать от меня, — и, отвернувшись от нее, крикнул на девок: — Играй, что ль!
   Марьяну как будто испугало и рассердило то, что он сказал. Она остановилась.
   — Что худо будет?
   — А то.
   — А что?
   — А то, что с постояльцем-солдатом гуляешь, за то и меня разлюбила.
   — Захотела, разлюбила. Ты мне не отец, не мать. Чего хочешь? Кого захочу, того и люблю.
   — Так, так! — сказал Лукашка. — Помни ж! — Он подошел к лавке. — Девки! — крикнул он, — что стали? Еще хоровод играйте. Назарка! беги, чихиря неси.
   — Что ж, придут они? — спрашивал Оленин у Белецкого.
   — Сейчас придут, — отвечал Белецкий. — Пойдемте, надо приготовить бал.

XXXIX

   Уж поздно ночью Оленин вышел из хаты Белецкого вслед за Марьяной и Устенькой. Белый платок девки белелся в темной улице. Месяц, золотясь, спускался к степи. Серебристый туман стоял над станицей. Все было тихо, огней нигде не было, только слышались шаги удалявшихся женщин. Сердце Оленина билось сильно. Разгоревшееся лицо освежалось на сыром воздухе. Он взглянул на небо, оглянулся на хату, из которой вышел: в ней потухла свеча, и он снова стал всматриваться в удалявшуюся тень женщин. Белый платок скрылся в тумане. Ему было страшно оставаться одному; он так был счастлив! Он соскочил с крыльца и побежал за девками.
   — Ну тебя! Увидит кто! — сказала Устенька.
   — Ничего!
   Оленин подбежал к Марьяне и обнял ее. Марьянка не отбивалась.
   — Не нацеловались, — сказала Устенька. — Женишься, тогда целуй, а теперь погоди.
   — Прощай, Марьяна, завтра я приду к твоему отцу, сам скажу. Ты не говори.
   — Что мне говорить! — отвечала Марьяна. Обе девки побежали. Оленин пошел один, вспоминая все, что было. Он целый вечер провел с ней вдвоем в углу, около печки. Устенька ни на минуту не выходила из хаты и возилась с другими девками и Белецким. Оленин шепотом говорил с Марьянкой.
   — Пойдешь за меня? — спрашивал он ее.
   — Обманешь, не возьмешь, — отвечала она весело и спокойно.
   — А любишь ли ты меня? Скажи, ради Бога!
   — Отчего же тебя не любить, ты не кривой! — отвечала Марьяна, смеясь и сжимая в своих жестких руках его руки. — Какие у тебя руки бее-лые, бее-лые, мягкие, как каймак, — сказала она.
   — Я не шучу. Ты скажи, пойдешь ли?
   — Отчего же не пойти, коли батюшка отдаст?
   — Помни ж, я с ума сойду, ежели ты меня обманешь. Завтра я скажу твоей матери и отцу, сватать приду. Марьяна вдруг расхохоталась.
   — Что ты?
   — Так, смешно.
   — Верно! Я куплю сад, дом, запишусь в казаки…
   — Смотри тогда других баб не люби! Я на это сердитая.
   Оленин с наслаждением повторял в воображении все эти слова. При этих воспоминаниях то становилось ему больно, то дух захватывало от счастия. Больно ему было потому, что она все так же была спокойна, говоря с ним, как и всегда. Ее нисколько, казалось, не волновало это новое положение. Она как будто не верила ему и не думала о будущем. Ему казалось, что она его любила только в минуту настоящего и что будущего для нее не было с ним. Счастлив же он был потому, что все ее слова казались ему правдой и она соглашалась принадлежать ему. «Да, — говорил он сам себе, — только тогда мы поймем друг друга, когда она вся будет моею. Для такой любви нет слов, а нужна жизнь, целая жизнь. Завтра все объяснится. Я не могу так жить больше, завтра я все скажу ее отцу, Белецкому, всей станице…»
   Лукашка после двух бессонных ночей так много выпил на празднике, что свалился в первый раз с ног и спал у Ямки.

XL

   На другой день Оленин проснулся раньше обыкновенного, и в первое мгновение пробуждения ему пришла мысль о том, что предстоит ему, и он с радостию вспомнил ее поцелуи, пожатие жестких рук и ее слова: «Какие у тебя руки белые!» Он вскочил и хотел тотчас же идти к хозяевам и просить руки Марьяны. Солнце еще не вставало, и Оленину показалось, что на улице было необыкновенное волнение: ходили, верхом ездили и говорили. Он накинул на себя черкеску и выскочил на крыльцо. Хозяева еще не вставали. Пять человек казаков ехали верхом и о чем-то шумно разговаривали. Впереди всех на своем широком кабардинце ехал Лукашка. Казаки все говорили, кричали: ничего хорошенько разобрать было нельзя.
   — К верхнему посту выезжай! — кричал один.
   — Седлай и догоняй живее, — говорил другой.
   — С тех ворот ближе выезжать.
   — Толкуй тут, — кричал Лукашка, — в средние ворота ехать надо.
   — И то, оттуда ближе, — говорил один из казаков, запыленный и на потной лошади.
   Лицо у Лукашки было красное, опухшее от вчерашней попойки; папаха была сдвинута на затылок. Он кричал повелительно, будто был начальник.
   — Что такое? Куда? — спросил Оленин, с трудом обращая на себя внимание казаков.
   — Абреков ловить едем, засели в бурунах. Сейчас едем, да все народу мало.
   И казаки, продолжая кричать и собираться, проехали дальше по улице. Оленину пришло в голову, что нехорошо будет, если он не поедет; притом он думал рано вернуться. Он оделся, зарядил пулями ружье, вскочил на кое-как оседланную Ванюшей лошадь и догнал казаков на выезде из станицы. Казаки, спешившись, стояли кружком и, наливая чихирю из привезенного бочонка в деревянную чапуру, подносили друг другу и молили свою поездку. Между ними был и молодой франт хорунжий, случайно находившийся в станице и принявший начальство над собравшимися девятью казаками. Собравшиеся казаки все были рядовые, и хотя хорунжий принимал начальнический вид, все слушались только Лукашку. На Оленина казаки не обращали никакого внимания. И когда все сели на лошадей и поехали и Оленин подъехал к хорунжему и стал расспрашивать, в чем дело, то хорунжий, обыкновенно ласковый, относился к нему с высоты своего величия. Насилу, насилу Оленин мог добиться от него, в чем дело. Объезд, посланный для розыска абреков, застал несколько горцев верст за восемь от станицы, в бурунах. Абреки засели в яме, стреляли и грозили, что не отдадутся живыми. Урядник, бывший в объезде с двумя казаками, остался там караулить их и прислал одного казака в станицу звать других на помощь.