Страница:
В ней критически разобраны психологические, моральные черты «православного воинства». Солдаты разделены на три типа: «угнетенные», «угнетающие» и «отчаянные», офицеры — «по необходимости», «беззаботные» и «аферисты»; генералы — «терпеливые» и «счастливые». Эта сосредоточенность на отрицательном проникнута душевной болью за народ, достойный лучшей исторической участи, способный на героические свершения. Об этом героизме духа сам Толстой горячо писал в Севастопольских рассказах, дневниках и письмах того времени.
В замечательном очерке «Как умирают русские солдаты (Тревога)» об этом сказано так: «На лицах солдат и офицера я заметил особенное выражение сознания собственного достоинства и гордости»; и о бесстрашии людей, которые идут навстречу смерти «без хвастовства, без желания отуманиться, спокойно и просто». Заканчивался очерк твердо выраженной уверенностью: «Велики судьбы славянского народа! Не даром дана ему эта спокойная сила души, эта великая простота и бессознательность силы!..» (т. 5, с. 233–236).
В Севастополе Толстому стало ясно, что Россия «или должна пасть, или совершенно преобразоваться» (т. 47, с. 31).
В трактате «Так что же нам делать?», вспоминая времена крепостного права, Толстой писал, что он еще тогда «понял безнравственность этого положения», старался избавиться от него и другим «рабовладельцам» стремился «всеми средствами внушать… незаконность и бесчеловечность их воображаемых прав». Одним из этих средств была «Записка о дворянском вопросе».
Когда же царский манифест был опубликован, Толстой испытал горькое разочарование и писал А. И. Герцену, что это «совершенно напрасная болтовня» (т. 60, с. 377).
Сам Толстой в это время находился за границей. В Ясной Поляне и во всем Крапивенском уезде он открыл школы для крестьянских детей, и надо было знать, как организовано это важнейшее, с его тогдашней точки зрения, дело в других странах. Он много думает сам об этом предмете, разговаривает и переписывается с Герценом, Прудоном — и убеждается, что в деле народного просвещения, как и во всем историческом развитии, России предназначены иные, новые пути. В сущности, теоретические статьи по вопросам педагогики — это размышления Толстого о судьбах России, в сопоставлении с развитием стран Европы и Востока. Те же проблемы будут волновать его и позднее, когда новая революционная ситуация приведет к 1905 году. Сложная, противоречивая, но и оригинальная, во многом — провидческая позиция Толстого заслуживает особого разбора — этому будет посвящена третья глава нашей статьи.
Коренные исторические сдвиги Толстой неизменно связывал с нравственными возможностями каждого человека. Совершаются, должны совершиться большие общественные перемены; проницательный взгляд видит и чуткая совесть предчувствует эти перемены, и нужно уметь соответствовать этим переменам, быть готовым к новой жизни, на новых основах.
В статье «Л. Н. Толстой и современное рабочее движение» В. И. Ленин писал: «Острая ломка всех «старых устоев» деревенской России обострила его внимание, углубила его интерес к происходящему вокруг него, привела к перелому всего его миросозерцания. По рождению и воспитанию Толстой принадлежал к высшей помещичьей знати в России, — он порвал со всеми привычными взглядами этой среды и, в своих последних произведениях, обрушился с страстной критикой на все современные государственные, церковные, общественные, экономические порядки, основанные на порабощении масс, на нищете их, на разорении крестьян и мелких хозяев вообще, на насилии и лицемерии, которые сверху донизу пропитывают всю современную жизнь». [21]
Духовная революция, происшедшая в мировоззрении Толстого на рубеже 70-80-х годов прошлого века, соответствовала историческим сдвигам в народной жизни, в общественном сознании и по-своему предвещала будущие революционные взрывы во всем устройстве жизни.
Критическая сила публицистики Толстого в поздние годы, после перелома в мировоззрении, привела к прямому обличению всех существующих порядков в России и во всем эксплуататорском обществе. В его творчестве 1880-1900-х годов, по мере обострения социальных противоречий и приближения первой русской революции, именно публицистика начинает играть особенно большую роль. Одновременно с обличительным пафосом в статьях, трактатах усиливается голос Толстого-проповедника, учителя жизни, моралиста, отстаивающего теорию ненасильственного сопротивления злу и нравственного самоусовершенствования.
Не случаен тот факт, что, подобно «Исповеди» Руссо, родившейся в период французской революции конца XVIII в., столетий спустя, в преддверии русской революции Толстой написал свою «Исповедь».
«Исповедь» — одна из самых глубоких и сильных книг Льва Толстого, книга о смысле жизни и личной ответственности за ее устройство. Она писалась в 1879 г., когда Толстой, пережив мучительный идейный и нравственный кризис, пришел к новому пониманию смысла жизни — своей собственной и каждого человека вообще. Прошлое предстало перед судом возмущенной совести.
К тому времени как «Исповедь» была начата и тяжкие душевные переживания и самое обретение «веры» были позади, Толстой поведал обо всем этом не с целью уяснить вопрос для себя (для него, казалось, вопрос был уже решен), но для того, чтобы разделить с людьми опыт своей жизни, открыть им то, что сам он считал обретенной истиной. Это не только исповедь, но и проповедь. Страстный, горячий голос проповедника слышится в каждой строке книги.
«Исповедь» была преисполнена такой правды, с такой страстью отрицала тогдашнюю официальную религию, что, конечно, напечатать ее оказалось невозможно. Спустя два года Толстой записал: «Но этой книги, в которой я рассказывал, что я пережил и передумал, я никак не могу и думать печатать в России, как мне сказал один опытный и умный старый редактор журнала. Он прочел начало моей книги, ему понравилось. Так как он просил моего сотрудничества, я сказал: так вот, напечатайте. Он поднял руки и воскликнул: «Батюшка! Да за это и журнал мой сожгут, да и меня с ним». — Так я и не печатаю» (т. 49, с. 9).
«Исповедь» названа в подзаголовке «Вступлением к ненапечатанному сочинению». В конце Толстой говорит о «следующих частях сочинения», которое, «если оно того стоит и нужно кому-нибудь, вероятно будет когда-нибудь и где-нибудь напечатано». Следующие части — это религиозно-философские трактаты «Исследование догматического богословия», «В чем моя вера?», «Соединение и перевод четырех евангелий». Но фактически «Исповедь» — это вступление ко всему последующему творчеству Толстого, к «Смерти Ивана Ильича», роману «Воскресение», к обличительным статьям, за которые в 1901 г. синод отлучил великого писателя от церкви, а черносотенцы угрожали физической расправой.
В «Исповеди» Толстой рассказал, что отчаяние, которое овладело им в середине 70-х годов и предшествовало коренному изменению его взглядов, было сходно с душевным состоянием, пережитым на много лет раньше, после смерти брата Николая, в начале 60-х годов. Но если тогда, по словам Толстого, неизведанные им радости и заботы семейной жизни вывели его из этого отчаяния, то в 70-е годы ему стало ясно, что семейное счастье было для него мнимым, или, во всяком случае, временным спасением от всеобщей жизненной неурядицы, от предчувствия социальных катастроф.
В трактате «В чем моя вера?», созданном сразу после «Исповеди», Толстой писал, что «все цивилизованное большинство людей осталось для жизни с одной верой в городового и урядника» и лишь революционеры, считающиеся самыми зловредными, опасными и, главное, неверующими людьми, являются «лучшими людьми нашего времени» и хотя не принимают главной основы христианской веры — непротивления злу насилием, но не покоряются «безропотно тому, что велят, и потому это — единственные люди нашего мира, живущие не животной, а разумной жизнью, — единственные верующие люди» (т. 23, с. 447–448).
В «Исповеди» Толстой рассказывал о себе, но, конечно, не свою биографию. Писалась книга о духовном переломе, о том, как он, здоровый, благополучный, счастливый человек и знаменитый литератор, увидел бессмыслицу всей своей жизни, пережил мучительный кризис и нашел выход в новом миросозерцании, новом взгляде на жизнь.
Он рассказывал не все, а лишь то, что связано в его жизни с верой и неверием, т. е. с признанием или отрицанием высшего смысла человеческого бытия. Сравнивая «Исповедь» Толстого с ныне хорошо известной всей историей его жизни и творчества, нельзя не удивиться жестоким приговорам, какие он выносил сам себе. На первых же страницах он «признавался»: «Ложь, воровство, любодеяния всех родов, пьянство, насилие, убийство… Не было преступления, которого бы я не совершал». С точки зрения биографа, это неверно. Речь ведь идет о человеке, жизненным и писательским девизом которого с молодых лет была правда и которого прежде всего отличала, по словам проницательного современника — Н. Г. Чернышевского — «чистота нравственного чувства».
О начале своей литературной работы Толстой говорил: «В это время я стал писать из тщеславия, корыстолюбия и гордости… Для того, чтобы иметь славу и деньги, для которых я писал, надо было скрывать хорошее и выказывать дурное. Я так и делал». Первым читателям «Исповеди» были незнакомы известные теперь дневники и письма молодого Толстого, опровергающие эти жестокие слова. В Дневнике 1855 г., например, отмечено (после публикации рассказа «Севастополь в мае», очень пострадавшего от цензуры): «Я, кажется, сильно на примете у синих. [22]За свои статьи. Желаю, впрочем, чтобы всегда Россия имела таких нравственных писателей; но сладеньким уж я никак не могу быть, и тоже писать из пустого в порожнее — без мысли и, главное, без цели». Писательская задача понималась так: «Добро, которое я могу сделать своими сочинениями» (т. 47, с. 60).
Несправедливо суровые характеристики даны и той литературной среде, в которую он попал, приехав из Севастополя в Петербург. Дальше в «Исповеди», рассказывая о «соблазне писательства», Толстой говорил об огромном денежном вознаграждении и рукоплесканиях за «ничтожный труд». Опять-таки известно, какой колоссальный, поистине титанический труд был вложен в создание рассказов, повестей и романов, от которых он теперь с такой горячностью отрекался, как от праздной забавы.
И тем не менее Толстой писал правду, а его «Исповедь» — одна из самых искренних книг мировой литературы. Долгим опытом жизни он убедился, что только победа над собой делает человека сильным.
Толстой посмотрел на прошлую свою жизнь и на нынешнюю жизнь людей своего круга с высоты нового миросозерцания и не нашел в ней того смысла, какой он теперь придавал всякому человеческому существованию. Он осудил ее в той мере, в какой она подчинялась велениям существующей власти, догмам церкви, господствующему нравственному варварству. Главная идейная и литературная задача «Исповеди» — обличить свою прошлую жизнь, чтобы тем самым отвергнуть все жизненное устройство общества, к которому по рождению и воспитанию принадлежал он сам. В письме к H. H. Страхову, советуя ему описать свою жизнь, Толстой заметил: «Но только надо доставить — возбудить к своей жизни отвращение всех читателей» (т. 62, с. 500).
«Исповедь» — не религиозно-философский трактат, как принято называть эту книгу. Сам Толстой в первоначальных вариантах совершенно ясно сказал о своей цели: «Если бы я писал книгу философскую, я бы сказал те выводы, которыми я опроверг свое отчаяние (я даже и сделал было это, но вычеркнул). Но если бы я писал богословское сочинение, я бы сказал, что бог меня спас. Но я хочу описать ход моей душевной жизни как можно правдивее и потому говорю, что остановило меня от самоубийства» (т. 23, с. 499).
В «Исповеди» ставятся и философские, и религиозные вопросы (о соотношении конечного и бесконечного, о вере и безверии), но главный вопрос — нравственный и социальный: о смысле жизни, о добре и зле, о любви к людям и единении с ними.
«Исповедь» Льва Толстого — это суровая история души, наделенной нечеловеческой чуткостью. Справедливо было сказано, что его чуткость можно сравнить с большим и тонким стеклянным колоколом, звучащим при малейшей сотрясении. [23]В «Исповеди» колокол звучит как набат.
В «Исповеди» еще нет того всестороннего обличения, какое придет потом, но нет и того ригористичного учительства, каким будут проникнуты позднейшие сочинения Толстого. Эта книга о поиске и обретении истины, о внутренней борьбе и только что достигнутой победе. Толстой вложил в нее весь жар своей души. Видевший его осенью 1879 г. Страхов писал с восхищенным удивлением: «Ваши мысли волнуют вас так, как будто вам не 50, а 20-ть лет». [24]
Сам Толстой называет случившийся с ним духовный переворот обращением к вере, к богу. Но важны не слова, а их смысл. Совершенно ясно, что вера Толстого не только не имеет ничего общего с официальной церковностью, но прямо отрицает ее. Одновременно с «Исповедью» писалось «Исследование догматического богословия»-трактат, в котором Толстой не оставил камня на камне от догматов официальной церкви, подвергнув их беспощадному суду разума и совести. И в «Исповеди» о церковном обмане сказано открыто и сильно.
Позднее о периоде «Исповеди» Толстой записал в Дневнике: «Вспомнил, как сущность обращения моего в христианство было, сознание братства людей и ужас перед той небратской жизнью, в которой я застал себя… Это было одно из самых сильных чувств, которые я испытал когда-либо» (т. 55, с. 164).
Вера Толстого — это живое нравственное чувство, ответ на самый простой и одновременно самый главный вопрос жизни: что хорошо и что дурно, твердое и ясное знание ее смысла. Конечно, рассуждения Толстого о том, что смысл жизни — в отвращении от зла и обращении к добру, достаточно отвлеченны. Но чрезвычайно важно, какой конкретный смысл вкладывал Толстой в эти отвлеченности: «зло» и «благо».
Реальное содержание религиозной толстовской терминологии лучше всего раскрывается словами самого Толстого: «Когда я говорю религиозный человек, я имею в виду просто высоконравственный человек»; «Когда я говорю бог, я имею в виду добро»; «Когда я пишу о царстве божием, я имею в виду до конца нравственные отношения между людьми».
Современный исследователь справедливо утверждает: «Религия Толстого есть не столько вера (хотя в ней, конечно, есть элемент религиозной веры), сколько протест…Толстовская «вера» — только синоним силы жизни, осмысленного существования, условие сознающей свое назначение деятельности». [25]
«Спасло меня только то, — писал Толстой, — что я успел вырваться из своей исключительности и увидать жизнь настоящую простого рабочего народа и понять, что это только есть настоящая жизнь».
С утверждением нового взгляда на жизнь потребовалось заново решать и все «вопросы жизни».
Главная цель, по Толстому, — единение со всеми людьми. Истина — «единение в любви». На новой основе он вернулся к детской своей мечте о «муравейном братстве». В старости, вспоминая детские игры с братьями и сестрой, он написал: «Идеал муравейных братьев, льнущих любовно друг к другу, только не под двумя креслами, завешанными платками, а под всем небесным сводом всех людей мира, остался для меня тот же» (т. 34, с. 387).
Такое единение было легко и радостно, поскольку речь шла о трудовом народе. Но нельзя было стать братом тех людей, которые властвовали, судили, казнили, развязывали братоубийственные войны.
Согласно общему смыслу учения, их тоже надо было любить как заблудших братьев. Толстой стремился к этому в жизни и настойчиво проповедовал это в своих позднейших, после «Исповеди», сочинениях. Но это плохо удавалось. Естественнее было обличать их, критиковать — это он и не уставал делать в последние тридцать лет жизни, хотя временами и осуждал свое «озлобление спора».
Отныне тяжкое сознание собственной вины и вины своего класса перед народом не покидало Толстого. Настроения «кающегося дворянина», несомненно, свойственны «Исповеди» и всему творчеству последующих лет. Но гораздо сильнее звучит в них горячий голос обличения, протеста.
О том периоде, когда писалась «Исповедь», С. А. Толстая вспоминала в автобиографии «Моя жизнь»:
«Он посещал тогда тюрьмы и остроги, ездил на волостные и мировые суды, присутствовал на рекрутских наборах, и точно умышленно искал везде страдания людей, насилие над ними, и с горячностью отрицал весь существующий строй человеческой жизни, все осуждал, за все страдал сам, и выражал симпатию только народу и соболезнование всем угнетенным». [26]
Проповедь христианской, всепрощающей любви и беспощадная критика существующего несправедливого устройства жизни — это одновременно кричащее противоречие во взглядах Толстого и нерасторжимая их связь.
Историческая неизбежность этого и других противоречий Толстого была глубоко вскрыта В. И. Лениным в цикле его статей, написанных в 1908–1911 гг. Русские либералы и махисты объявили тогда «всего Толстого — своей совестью», писали о его «чисто человеческой религии», о достигнутом им синтезе, сетовали против «озлобления спора» вокруг имени Толстого. Ленин дал им резкую отповедь.
«Именно синтеза, — писал Ленин в статье «Герои «оговорочки», — ни в философских основах своего миросозерцания, ни в своем общественно-политическом учении Толстой не сумел, вернее: не мог найти». [27]
Значение того переворота, о котором рассказано в «Исповеди», огромно. Если бы результатом «духовного рождения» Толстого было лишь то, что величайший русский писатель, оставаясь самим собою, все же круто изменил направление пути и начало этого поворота обозначил «Исповедью», — одного этого было бы достаточно, чтобы считать книгу выдающимся литературным произведением.
Но книга Толстого имеет поистине мировое значение.
Оно, разумеется, меньше всего связано с тем, что в России и в некоторых других странах небольшая группа людей («толстовцев») пыталась в быту осуществить учение Толстого, организуя земледельческие коммуны. В общественной жизни мира это крохотное по своим размерам и в сущности бессильное движение не сыграло сколько-нибудь серьезной роли.
Важно другое. Идеи Толстого нашли отклик в миллионах живых сердец. Рассказом о том, как «проснулся» он сам, Толстой будил мир.
2
В замечательном очерке «Как умирают русские солдаты (Тревога)» об этом сказано так: «На лицах солдат и офицера я заметил особенное выражение сознания собственного достоинства и гордости»; и о бесстрашии людей, которые идут навстречу смерти «без хвастовства, без желания отуманиться, спокойно и просто». Заканчивался очерк твердо выраженной уверенностью: «Велики судьбы славянского народа! Не даром дана ему эта спокойная сила души, эта великая простота и бессознательность силы!..» (т. 5, с. 233–236).
В Севастополе Толстому стало ясно, что Россия «или должна пасть, или совершенно преобразоваться» (т. 47, с. 31).
В трактате «Так что же нам делать?», вспоминая времена крепостного права, Толстой писал, что он еще тогда «понял безнравственность этого положения», старался избавиться от него и другим «рабовладельцам» стремился «всеми средствами внушать… незаконность и бесчеловечность их воображаемых прав». Одним из этих средств была «Записка о дворянском вопросе».
Когда же царский манифест был опубликован, Толстой испытал горькое разочарование и писал А. И. Герцену, что это «совершенно напрасная болтовня» (т. 60, с. 377).
Сам Толстой в это время находился за границей. В Ясной Поляне и во всем Крапивенском уезде он открыл школы для крестьянских детей, и надо было знать, как организовано это важнейшее, с его тогдашней точки зрения, дело в других странах. Он много думает сам об этом предмете, разговаривает и переписывается с Герценом, Прудоном — и убеждается, что в деле народного просвещения, как и во всем историческом развитии, России предназначены иные, новые пути. В сущности, теоретические статьи по вопросам педагогики — это размышления Толстого о судьбах России, в сопоставлении с развитием стран Европы и Востока. Те же проблемы будут волновать его и позднее, когда новая революционная ситуация приведет к 1905 году. Сложная, противоречивая, но и оригинальная, во многом — провидческая позиция Толстого заслуживает особого разбора — этому будет посвящена третья глава нашей статьи.
Коренные исторические сдвиги Толстой неизменно связывал с нравственными возможностями каждого человека. Совершаются, должны совершиться большие общественные перемены; проницательный взгляд видит и чуткая совесть предчувствует эти перемены, и нужно уметь соответствовать этим переменам, быть готовым к новой жизни, на новых основах.
В статье «Л. Н. Толстой и современное рабочее движение» В. И. Ленин писал: «Острая ломка всех «старых устоев» деревенской России обострила его внимание, углубила его интерес к происходящему вокруг него, привела к перелому всего его миросозерцания. По рождению и воспитанию Толстой принадлежал к высшей помещичьей знати в России, — он порвал со всеми привычными взглядами этой среды и, в своих последних произведениях, обрушился с страстной критикой на все современные государственные, церковные, общественные, экономические порядки, основанные на порабощении масс, на нищете их, на разорении крестьян и мелких хозяев вообще, на насилии и лицемерии, которые сверху донизу пропитывают всю современную жизнь». [21]
Духовная революция, происшедшая в мировоззрении Толстого на рубеже 70-80-х годов прошлого века, соответствовала историческим сдвигам в народной жизни, в общественном сознании и по-своему предвещала будущие революционные взрывы во всем устройстве жизни.
Критическая сила публицистики Толстого в поздние годы, после перелома в мировоззрении, привела к прямому обличению всех существующих порядков в России и во всем эксплуататорском обществе. В его творчестве 1880-1900-х годов, по мере обострения социальных противоречий и приближения первой русской революции, именно публицистика начинает играть особенно большую роль. Одновременно с обличительным пафосом в статьях, трактатах усиливается голос Толстого-проповедника, учителя жизни, моралиста, отстаивающего теорию ненасильственного сопротивления злу и нравственного самоусовершенствования.
Не случаен тот факт, что, подобно «Исповеди» Руссо, родившейся в период французской революции конца XVIII в., столетий спустя, в преддверии русской революции Толстой написал свою «Исповедь».
«Исповедь» — одна из самых глубоких и сильных книг Льва Толстого, книга о смысле жизни и личной ответственности за ее устройство. Она писалась в 1879 г., когда Толстой, пережив мучительный идейный и нравственный кризис, пришел к новому пониманию смысла жизни — своей собственной и каждого человека вообще. Прошлое предстало перед судом возмущенной совести.
К тому времени как «Исповедь» была начата и тяжкие душевные переживания и самое обретение «веры» были позади, Толстой поведал обо всем этом не с целью уяснить вопрос для себя (для него, казалось, вопрос был уже решен), но для того, чтобы разделить с людьми опыт своей жизни, открыть им то, что сам он считал обретенной истиной. Это не только исповедь, но и проповедь. Страстный, горячий голос проповедника слышится в каждой строке книги.
«Исповедь» была преисполнена такой правды, с такой страстью отрицала тогдашнюю официальную религию, что, конечно, напечатать ее оказалось невозможно. Спустя два года Толстой записал: «Но этой книги, в которой я рассказывал, что я пережил и передумал, я никак не могу и думать печатать в России, как мне сказал один опытный и умный старый редактор журнала. Он прочел начало моей книги, ему понравилось. Так как он просил моего сотрудничества, я сказал: так вот, напечатайте. Он поднял руки и воскликнул: «Батюшка! Да за это и журнал мой сожгут, да и меня с ним». — Так я и не печатаю» (т. 49, с. 9).
«Исповедь» названа в подзаголовке «Вступлением к ненапечатанному сочинению». В конце Толстой говорит о «следующих частях сочинения», которое, «если оно того стоит и нужно кому-нибудь, вероятно будет когда-нибудь и где-нибудь напечатано». Следующие части — это религиозно-философские трактаты «Исследование догматического богословия», «В чем моя вера?», «Соединение и перевод четырех евангелий». Но фактически «Исповедь» — это вступление ко всему последующему творчеству Толстого, к «Смерти Ивана Ильича», роману «Воскресение», к обличительным статьям, за которые в 1901 г. синод отлучил великого писателя от церкви, а черносотенцы угрожали физической расправой.
В «Исповеди» Толстой рассказал, что отчаяние, которое овладело им в середине 70-х годов и предшествовало коренному изменению его взглядов, было сходно с душевным состоянием, пережитым на много лет раньше, после смерти брата Николая, в начале 60-х годов. Но если тогда, по словам Толстого, неизведанные им радости и заботы семейной жизни вывели его из этого отчаяния, то в 70-е годы ему стало ясно, что семейное счастье было для него мнимым, или, во всяком случае, временным спасением от всеобщей жизненной неурядицы, от предчувствия социальных катастроф.
В трактате «В чем моя вера?», созданном сразу после «Исповеди», Толстой писал, что «все цивилизованное большинство людей осталось для жизни с одной верой в городового и урядника» и лишь революционеры, считающиеся самыми зловредными, опасными и, главное, неверующими людьми, являются «лучшими людьми нашего времени» и хотя не принимают главной основы христианской веры — непротивления злу насилием, но не покоряются «безропотно тому, что велят, и потому это — единственные люди нашего мира, живущие не животной, а разумной жизнью, — единственные верующие люди» (т. 23, с. 447–448).
В «Исповеди» Толстой рассказывал о себе, но, конечно, не свою биографию. Писалась книга о духовном переломе, о том, как он, здоровый, благополучный, счастливый человек и знаменитый литератор, увидел бессмыслицу всей своей жизни, пережил мучительный кризис и нашел выход в новом миросозерцании, новом взгляде на жизнь.
Он рассказывал не все, а лишь то, что связано в его жизни с верой и неверием, т. е. с признанием или отрицанием высшего смысла человеческого бытия. Сравнивая «Исповедь» Толстого с ныне хорошо известной всей историей его жизни и творчества, нельзя не удивиться жестоким приговорам, какие он выносил сам себе. На первых же страницах он «признавался»: «Ложь, воровство, любодеяния всех родов, пьянство, насилие, убийство… Не было преступления, которого бы я не совершал». С точки зрения биографа, это неверно. Речь ведь идет о человеке, жизненным и писательским девизом которого с молодых лет была правда и которого прежде всего отличала, по словам проницательного современника — Н. Г. Чернышевского — «чистота нравственного чувства».
О начале своей литературной работы Толстой говорил: «В это время я стал писать из тщеславия, корыстолюбия и гордости… Для того, чтобы иметь славу и деньги, для которых я писал, надо было скрывать хорошее и выказывать дурное. Я так и делал». Первым читателям «Исповеди» были незнакомы известные теперь дневники и письма молодого Толстого, опровергающие эти жестокие слова. В Дневнике 1855 г., например, отмечено (после публикации рассказа «Севастополь в мае», очень пострадавшего от цензуры): «Я, кажется, сильно на примете у синих. [22]За свои статьи. Желаю, впрочем, чтобы всегда Россия имела таких нравственных писателей; но сладеньким уж я никак не могу быть, и тоже писать из пустого в порожнее — без мысли и, главное, без цели». Писательская задача понималась так: «Добро, которое я могу сделать своими сочинениями» (т. 47, с. 60).
Несправедливо суровые характеристики даны и той литературной среде, в которую он попал, приехав из Севастополя в Петербург. Дальше в «Исповеди», рассказывая о «соблазне писательства», Толстой говорил об огромном денежном вознаграждении и рукоплесканиях за «ничтожный труд». Опять-таки известно, какой колоссальный, поистине титанический труд был вложен в создание рассказов, повестей и романов, от которых он теперь с такой горячностью отрекался, как от праздной забавы.
И тем не менее Толстой писал правду, а его «Исповедь» — одна из самых искренних книг мировой литературы. Долгим опытом жизни он убедился, что только победа над собой делает человека сильным.
Толстой посмотрел на прошлую свою жизнь и на нынешнюю жизнь людей своего круга с высоты нового миросозерцания и не нашел в ней того смысла, какой он теперь придавал всякому человеческому существованию. Он осудил ее в той мере, в какой она подчинялась велениям существующей власти, догмам церкви, господствующему нравственному варварству. Главная идейная и литературная задача «Исповеди» — обличить свою прошлую жизнь, чтобы тем самым отвергнуть все жизненное устройство общества, к которому по рождению и воспитанию принадлежал он сам. В письме к H. H. Страхову, советуя ему описать свою жизнь, Толстой заметил: «Но только надо доставить — возбудить к своей жизни отвращение всех читателей» (т. 62, с. 500).
«Исповедь» — не религиозно-философский трактат, как принято называть эту книгу. Сам Толстой в первоначальных вариантах совершенно ясно сказал о своей цели: «Если бы я писал книгу философскую, я бы сказал те выводы, которыми я опроверг свое отчаяние (я даже и сделал было это, но вычеркнул). Но если бы я писал богословское сочинение, я бы сказал, что бог меня спас. Но я хочу описать ход моей душевной жизни как можно правдивее и потому говорю, что остановило меня от самоубийства» (т. 23, с. 499).
В «Исповеди» ставятся и философские, и религиозные вопросы (о соотношении конечного и бесконечного, о вере и безверии), но главный вопрос — нравственный и социальный: о смысле жизни, о добре и зле, о любви к людям и единении с ними.
«Исповедь» Льва Толстого — это суровая история души, наделенной нечеловеческой чуткостью. Справедливо было сказано, что его чуткость можно сравнить с большим и тонким стеклянным колоколом, звучащим при малейшей сотрясении. [23]В «Исповеди» колокол звучит как набат.
В «Исповеди» еще нет того всестороннего обличения, какое придет потом, но нет и того ригористичного учительства, каким будут проникнуты позднейшие сочинения Толстого. Эта книга о поиске и обретении истины, о внутренней борьбе и только что достигнутой победе. Толстой вложил в нее весь жар своей души. Видевший его осенью 1879 г. Страхов писал с восхищенным удивлением: «Ваши мысли волнуют вас так, как будто вам не 50, а 20-ть лет». [24]
Сам Толстой называет случившийся с ним духовный переворот обращением к вере, к богу. Но важны не слова, а их смысл. Совершенно ясно, что вера Толстого не только не имеет ничего общего с официальной церковностью, но прямо отрицает ее. Одновременно с «Исповедью» писалось «Исследование догматического богословия»-трактат, в котором Толстой не оставил камня на камне от догматов официальной церкви, подвергнув их беспощадному суду разума и совести. И в «Исповеди» о церковном обмане сказано открыто и сильно.
Позднее о периоде «Исповеди» Толстой записал в Дневнике: «Вспомнил, как сущность обращения моего в христианство было, сознание братства людей и ужас перед той небратской жизнью, в которой я застал себя… Это было одно из самых сильных чувств, которые я испытал когда-либо» (т. 55, с. 164).
Вера Толстого — это живое нравственное чувство, ответ на самый простой и одновременно самый главный вопрос жизни: что хорошо и что дурно, твердое и ясное знание ее смысла. Конечно, рассуждения Толстого о том, что смысл жизни — в отвращении от зла и обращении к добру, достаточно отвлеченны. Но чрезвычайно важно, какой конкретный смысл вкладывал Толстой в эти отвлеченности: «зло» и «благо».
Реальное содержание религиозной толстовской терминологии лучше всего раскрывается словами самого Толстого: «Когда я говорю религиозный человек, я имею в виду просто высоконравственный человек»; «Когда я говорю бог, я имею в виду добро»; «Когда я пишу о царстве божием, я имею в виду до конца нравственные отношения между людьми».
Современный исследователь справедливо утверждает: «Религия Толстого есть не столько вера (хотя в ней, конечно, есть элемент религиозной веры), сколько протест…Толстовская «вера» — только синоним силы жизни, осмысленного существования, условие сознающей свое назначение деятельности». [25]
«Спасло меня только то, — писал Толстой, — что я успел вырваться из своей исключительности и увидать жизнь настоящую простого рабочего народа и понять, что это только есть настоящая жизнь».
С утверждением нового взгляда на жизнь потребовалось заново решать и все «вопросы жизни».
Главная цель, по Толстому, — единение со всеми людьми. Истина — «единение в любви». На новой основе он вернулся к детской своей мечте о «муравейном братстве». В старости, вспоминая детские игры с братьями и сестрой, он написал: «Идеал муравейных братьев, льнущих любовно друг к другу, только не под двумя креслами, завешанными платками, а под всем небесным сводом всех людей мира, остался для меня тот же» (т. 34, с. 387).
Такое единение было легко и радостно, поскольку речь шла о трудовом народе. Но нельзя было стать братом тех людей, которые властвовали, судили, казнили, развязывали братоубийственные войны.
Согласно общему смыслу учения, их тоже надо было любить как заблудших братьев. Толстой стремился к этому в жизни и настойчиво проповедовал это в своих позднейших, после «Исповеди», сочинениях. Но это плохо удавалось. Естественнее было обличать их, критиковать — это он и не уставал делать в последние тридцать лет жизни, хотя временами и осуждал свое «озлобление спора».
Отныне тяжкое сознание собственной вины и вины своего класса перед народом не покидало Толстого. Настроения «кающегося дворянина», несомненно, свойственны «Исповеди» и всему творчеству последующих лет. Но гораздо сильнее звучит в них горячий голос обличения, протеста.
О том периоде, когда писалась «Исповедь», С. А. Толстая вспоминала в автобиографии «Моя жизнь»:
«Он посещал тогда тюрьмы и остроги, ездил на волостные и мировые суды, присутствовал на рекрутских наборах, и точно умышленно искал везде страдания людей, насилие над ними, и с горячностью отрицал весь существующий строй человеческой жизни, все осуждал, за все страдал сам, и выражал симпатию только народу и соболезнование всем угнетенным». [26]
Проповедь христианской, всепрощающей любви и беспощадная критика существующего несправедливого устройства жизни — это одновременно кричащее противоречие во взглядах Толстого и нерасторжимая их связь.
Историческая неизбежность этого и других противоречий Толстого была глубоко вскрыта В. И. Лениным в цикле его статей, написанных в 1908–1911 гг. Русские либералы и махисты объявили тогда «всего Толстого — своей совестью», писали о его «чисто человеческой религии», о достигнутом им синтезе, сетовали против «озлобления спора» вокруг имени Толстого. Ленин дал им резкую отповедь.
«Именно синтеза, — писал Ленин в статье «Герои «оговорочки», — ни в философских основах своего миросозерцания, ни в своем общественно-политическом учении Толстой не сумел, вернее: не мог найти». [27]
Значение того переворота, о котором рассказано в «Исповеди», огромно. Если бы результатом «духовного рождения» Толстого было лишь то, что величайший русский писатель, оставаясь самим собою, все же круто изменил направление пути и начало этого поворота обозначил «Исповедью», — одного этого было бы достаточно, чтобы считать книгу выдающимся литературным произведением.
Но книга Толстого имеет поистине мировое значение.
Оно, разумеется, меньше всего связано с тем, что в России и в некоторых других странах небольшая группа людей («толстовцев») пыталась в быту осуществить учение Толстого, организуя земледельческие коммуны. В общественной жизни мира это крохотное по своим размерам и в сущности бессильное движение не сыграло сколько-нибудь серьезной роли.
Важно другое. Идеи Толстого нашли отклик в миллионах живых сердец. Рассказом о том, как «проснулся» он сам, Толстой будил мир.
2
Будить совесть других людей Толстой считал нужным не только рассказом о себе, но прямым обращением к ним. Характерны в этом смысле сами заглавия статей: «Царю и его помощникам. Обращение Льва Николаевича Толстого» (1901); «Обращение к русским людям. К правительству, революционерам и народу» (1906).
Все люди — по мысли Толстого — должны понять, что существует связь между «гибелью одних и празднованием других», что нельзя «потакать царствующему злу», прятать совесть в карман и разными удобными теориями вроде теории Мальтуса оправдывать несправедливость. В трактате «Так что же нам делать?» об этом сказано сильно и прямо:
«Мы живем так, как будто нет никакой связи между умирающей прачкой, 14-летней проституткой, измученными деланьем папирос женщинами, напряженной, непосильной, без достаточной пищи работой старух и детей вокруг нас; мы живем — наслаждаемся, роскошествуем, как будто нет связи между этим и нашей жизнью; мы не хотим видеть того, что не будь нашей праздной, роскошной и развратной жизни, не будет и этого непосильного труда, а не будь непосильного труда, не будет нашей жизни».
И о том же — в статье, написанной 15 лет спустя, — «Рабство нашего времени»:
«Если только люди поймут, что нельзя пользоваться для своих удовольствий жизнью своих братьев, они сумеют применить все успехи техники так, чтобы не губить жизней своих братьев, сумеют устроить жизнь так, чтобы воспользоваться всеми теми выработанными орудиями власти над природой, которыми можно пользоваться, не удерживая в рабство своих братьев».
В современном Толстому мире «удивлялись» только мертвые, «живые не видят». Толстой хотел, чтобы живые увидели. В трактате «Так что же нам делать?» он разбирает все по порядку: экономические условия, значение денег, положение науки и искусства, собираясь показать, что все существующие институты служат «злу» — порабощению одних людей другими. О своих собратьях по роду деятельности он пишет с ядовитой иронией: «Нам представляется диким то, чтобы ученый или художник пахал или возил навоз. Нам кажется, что все погибнет, и вытрясется на телеге его мудрость, и опачкаются в навозе те великие художественные образы, которые он носит в своей груди».
Он призывает современников «не бояться правды», «выучиться не жить на шее других», перестать «оскорблять и обижать» народ.
Сила книги «Так что же нам делать?», как и других публицистических сочинений Толстого, не только в критике, но и в убеждении, что по-старому жизнь продолжаться не может: «мы стоим уже на рубже новой жизни».
Говоря о «назначении и благе человека», Толстой опирается, по его собственным словам, на доводы простых русских людей, умных крестьян — таких, как Сютаев и Бондарев. «Все в табе» и «в поте лица снеси хлеб» — эти незамысловатые слова точно обозначают меру нравственной ответственности и необходимость участия в земледельческом — важнейшем для человека — труде. Позднее, в специальной статье, написанной для энциклопедического словаря, он скажет, что мысли Бондарева о трудолюбии и тунеядстве, о мозольном хлебном труде значительнее того, что говорили все ученые люди, упомянутые в лексиконе.
Толстой спорит с теорией капиталистического прогресса и отрицает политико-экономические учения, ссылаясь на «главную науку» — «о том, что нужнее всего знать человеку».
Но, критикуя точно и беспощадно, он «рассуждает отвлеченно», «допускает только точку зрения «вечных» начал нравственности, вечных истин религии». [28]И не случайно в трактате много раз упоминаются имена Конфуция, Будды, Моисея, Сократа, Христа, Магомета.
На последних страницах книги Толстой выражает твердую уверенность: «Совесть людей не может быть успокоена новыми придумками, а может быть успокоена только переменой жизни, при которой не нужно будет и не в чем будет оправдываться». Нельзя одновременно служить богу и мамоне. Счастье человека — в том, чтобы жертвовать собой, отказываясь от эгоистической жизни только для себя и своих близких. Таким образом решение социальных вопросов переводится в область исключительно нравственную.
Толстой страстно мечтает о том, чтобы указать пути, как сделать счастливой жизнь каждого человека и всех людей. Для этого, по его мнению, нужно одно: не быть виноватым друг перед другом, не поддерживать эгоистический, несправедливый порядок жизни, любить не себя, а других, всех, разумом, преодолевать чувственные влечения.
Эта мысль — главная в философском трактате «О жизни» (1880–1887). Желание себе блага — основа жизни; но человеку нужно такое несомненное благо, которое не нарушалось бы борьбою, страданиями и смертью. Благо это, по Толстому, дается «подчинением животной личности закону разума». Он советует каждому человеку и всем людям «поверить в крылья», «поднимающие над бездной». И горячо спорит с пессимистами, утверждающими, что зло господствует в мире.
Книга «О жизни» призвана была внушить это настроение читателям. 20 мая 1887 г. Толстой писал по этому поводу H. H. Страхову: «Мне очень хорошо жить на свете, т. е. умирать на этом свете, и вам того же не только желаю, но требую от вас. Человек обязан быть счастлив. Если он не счастлив, то он виноват. И обязан до тех пор хлопотать над собой, пока не устранит этого неудобства или недоразумения» (т. 64, с. 48).
В книге «О жизни» Толстой вновь и вновь повторяет свою излюбленную мысль, что человек может быть счастлив и спокоен, если он сумеет соединить свою жизнь с «жизнью мира». Тогда обретаются «жизнь, не могущая быть смертью, и благо, не могущее быть злом». Из первоначального заглавия «О жизни и смерти» Толстой выбросил слово «смерть», как ненужное.
Та бездна, которая пугала самого Толстого и была показана с потрясающей силой в повестях «Записки сумасшедшего» и «Смерть Ивана Ильича», здесь преодолена высотой полета мысли. Противоречие не разрешено, а снято.
Философски отвлеченный трактат на все вопросы бытия дает положительный ответ. В последней главе — «Страдания телесные составляют необходимое условие жизни и блага людей» — говорится: «Но все-таки больно, телесно больно. Зачем эта боль?» — спрашивают люди. «А затем, что это нам не только нужно, но что нам нельзя бы жить без того, чтобы нам не бывало больно».
В повести «Смерть Ивана Ильича» о том же рассказано трагичнее, но и человечнее: «Что это? Неужели правда, что смерть?» И внутренний голос отвечал: да, правда. «Зачем эти муки?» И голос отвечал: а так, ни зачем. Дальше и кроме этого ничего не было» (т. 26, с. 107). Заканчивается повесть все же просветлением. «Кончена смерть. Ее нет больше», — чувствует Иван Ильич, пожалевший жену и сына. Но в повести это — мгновение перед самой смертью; трактатом Толстой хотел доказать, что такою может и обязана быть вся жизнь. И тогда нет смерти, она не страшна.
После книги «О жизни» проходит всего несколько лет и спокойствие покидает Толстого. Он увидел такие страдания, почувствовал такую боль, что вновь возникла потребность обличать, не покоряться беде, деятельно помогать. Это случилось в 1891–1892 гг., когда во многих губерниях России разразился голод.
Все люди — по мысли Толстого — должны понять, что существует связь между «гибелью одних и празднованием других», что нельзя «потакать царствующему злу», прятать совесть в карман и разными удобными теориями вроде теории Мальтуса оправдывать несправедливость. В трактате «Так что же нам делать?» об этом сказано сильно и прямо:
«Мы живем так, как будто нет никакой связи между умирающей прачкой, 14-летней проституткой, измученными деланьем папирос женщинами, напряженной, непосильной, без достаточной пищи работой старух и детей вокруг нас; мы живем — наслаждаемся, роскошествуем, как будто нет связи между этим и нашей жизнью; мы не хотим видеть того, что не будь нашей праздной, роскошной и развратной жизни, не будет и этого непосильного труда, а не будь непосильного труда, не будет нашей жизни».
И о том же — в статье, написанной 15 лет спустя, — «Рабство нашего времени»:
«Если только люди поймут, что нельзя пользоваться для своих удовольствий жизнью своих братьев, они сумеют применить все успехи техники так, чтобы не губить жизней своих братьев, сумеют устроить жизнь так, чтобы воспользоваться всеми теми выработанными орудиями власти над природой, которыми можно пользоваться, не удерживая в рабство своих братьев».
В современном Толстому мире «удивлялись» только мертвые, «живые не видят». Толстой хотел, чтобы живые увидели. В трактате «Так что же нам делать?» он разбирает все по порядку: экономические условия, значение денег, положение науки и искусства, собираясь показать, что все существующие институты служат «злу» — порабощению одних людей другими. О своих собратьях по роду деятельности он пишет с ядовитой иронией: «Нам представляется диким то, чтобы ученый или художник пахал или возил навоз. Нам кажется, что все погибнет, и вытрясется на телеге его мудрость, и опачкаются в навозе те великие художественные образы, которые он носит в своей груди».
Он призывает современников «не бояться правды», «выучиться не жить на шее других», перестать «оскорблять и обижать» народ.
Сила книги «Так что же нам делать?», как и других публицистических сочинений Толстого, не только в критике, но и в убеждении, что по-старому жизнь продолжаться не может: «мы стоим уже на рубже новой жизни».
Говоря о «назначении и благе человека», Толстой опирается, по его собственным словам, на доводы простых русских людей, умных крестьян — таких, как Сютаев и Бондарев. «Все в табе» и «в поте лица снеси хлеб» — эти незамысловатые слова точно обозначают меру нравственной ответственности и необходимость участия в земледельческом — важнейшем для человека — труде. Позднее, в специальной статье, написанной для энциклопедического словаря, он скажет, что мысли Бондарева о трудолюбии и тунеядстве, о мозольном хлебном труде значительнее того, что говорили все ученые люди, упомянутые в лексиконе.
Толстой спорит с теорией капиталистического прогресса и отрицает политико-экономические учения, ссылаясь на «главную науку» — «о том, что нужнее всего знать человеку».
Но, критикуя точно и беспощадно, он «рассуждает отвлеченно», «допускает только точку зрения «вечных» начал нравственности, вечных истин религии». [28]И не случайно в трактате много раз упоминаются имена Конфуция, Будды, Моисея, Сократа, Христа, Магомета.
На последних страницах книги Толстой выражает твердую уверенность: «Совесть людей не может быть успокоена новыми придумками, а может быть успокоена только переменой жизни, при которой не нужно будет и не в чем будет оправдываться». Нельзя одновременно служить богу и мамоне. Счастье человека — в том, чтобы жертвовать собой, отказываясь от эгоистической жизни только для себя и своих близких. Таким образом решение социальных вопросов переводится в область исключительно нравственную.
Толстой страстно мечтает о том, чтобы указать пути, как сделать счастливой жизнь каждого человека и всех людей. Для этого, по его мнению, нужно одно: не быть виноватым друг перед другом, не поддерживать эгоистический, несправедливый порядок жизни, любить не себя, а других, всех, разумом, преодолевать чувственные влечения.
Эта мысль — главная в философском трактате «О жизни» (1880–1887). Желание себе блага — основа жизни; но человеку нужно такое несомненное благо, которое не нарушалось бы борьбою, страданиями и смертью. Благо это, по Толстому, дается «подчинением животной личности закону разума». Он советует каждому человеку и всем людям «поверить в крылья», «поднимающие над бездной». И горячо спорит с пессимистами, утверждающими, что зло господствует в мире.
Книга «О жизни» призвана была внушить это настроение читателям. 20 мая 1887 г. Толстой писал по этому поводу H. H. Страхову: «Мне очень хорошо жить на свете, т. е. умирать на этом свете, и вам того же не только желаю, но требую от вас. Человек обязан быть счастлив. Если он не счастлив, то он виноват. И обязан до тех пор хлопотать над собой, пока не устранит этого неудобства или недоразумения» (т. 64, с. 48).
В книге «О жизни» Толстой вновь и вновь повторяет свою излюбленную мысль, что человек может быть счастлив и спокоен, если он сумеет соединить свою жизнь с «жизнью мира». Тогда обретаются «жизнь, не могущая быть смертью, и благо, не могущее быть злом». Из первоначального заглавия «О жизни и смерти» Толстой выбросил слово «смерть», как ненужное.
Та бездна, которая пугала самого Толстого и была показана с потрясающей силой в повестях «Записки сумасшедшего» и «Смерть Ивана Ильича», здесь преодолена высотой полета мысли. Противоречие не разрешено, а снято.
Философски отвлеченный трактат на все вопросы бытия дает положительный ответ. В последней главе — «Страдания телесные составляют необходимое условие жизни и блага людей» — говорится: «Но все-таки больно, телесно больно. Зачем эта боль?» — спрашивают люди. «А затем, что это нам не только нужно, но что нам нельзя бы жить без того, чтобы нам не бывало больно».
В повести «Смерть Ивана Ильича» о том же рассказано трагичнее, но и человечнее: «Что это? Неужели правда, что смерть?» И внутренний голос отвечал: да, правда. «Зачем эти муки?» И голос отвечал: а так, ни зачем. Дальше и кроме этого ничего не было» (т. 26, с. 107). Заканчивается повесть все же просветлением. «Кончена смерть. Ее нет больше», — чувствует Иван Ильич, пожалевший жену и сына. Но в повести это — мгновение перед самой смертью; трактатом Толстой хотел доказать, что такою может и обязана быть вся жизнь. И тогда нет смерти, она не страшна.
После книги «О жизни» проходит всего несколько лет и спокойствие покидает Толстого. Он увидел такие страдания, почувствовал такую боль, что вновь возникла потребность обличать, не покоряться беде, деятельно помогать. Это случилось в 1891–1892 гг., когда во многих губерниях России разразился голод.