Третье лицо, капитан Тросенко, был старый кавказец в полном значении этого слова, то есть человек, для которого рота, которою он командовал, сделалась семейством, крепость, где был штаб, - родиной, а песенники - единственными удовольствиями жизни, - человек, для которого все, что не было Кавказ, было достойно презрения, да и почти недостойно вероятия; все же, что было Кавказ, разделялось на две половины: нашу и не нашу; первую он любил, вторую ненавидел всеми силами своей души, и главное - он был человек закаленной, спокойной храбрости, редкой доброты в отношении к своим товарищам и подчиненным и отчаянной прямоты и даже дерзости в отношении к ненавистным для него почему-то адъютантам и бонжурам. Входя в балаган, он чуть не пробил головой крыши, потом вдруг опустился и сел на землю.

- Ну, что? - сказал он и, вдруг заметив мое незнакомое для него лицо, остановился, вперил в меня мутный, пристальный взгляд.

- Так о чем это вы беседовали? - спросил майор, вынимая часы и глядя на них, хотя, я твердо уверен, ему совсем не нужно было делать этого.

- Да вот спрашивал меня, зачем я служу здесь.

- Разумеется, Николай Федорыч хочет здесь отличиться и потом - восвояси.

- Ну, а вы скажите, Абрам Ильич, зачем вы служите на Кавказе?

- Я потому, знаете, что, во-первых, мы все обязаны по своему долгу служить. Что? - прибавил он, хотя все молчали. - Вчера я получил письмо из России, Николай Федорыч, - продолжал он, видимо желая переменить разговор, - мне пишут, что… такие вопросы странные делают.

- Какие же вопросы? - спросил Болхов. Он засмеялся.

- Право, странные вопросы… мне пишут, что может ли быть ревность без любви… Что? - спросил он, оглядываясь на всех нас.

- Вот как! - сказал, улыбаясь, Болхов.

- Да, знаете, в России хорошо, - продолжал он, как будто фразы его весьма натурально вытекали одна из другой. - Когда я в пятьдесят втором году был в Тамбове, то меня принимали везде как флигель-адъютанта какого-нибудь. Поверите ли, на балу у губернатора, как я вошел, так знаете… очень хорошо принимали. Сама губернаторша, знаете, со мной разговаривала и спрашивала про Кавказ, и все так… что я не знал. Мою золотую шашку смотрят, как редкость какую-нибудь, спрашивают: за что шашку получил, за что Анну, за что Владимира, и я им так рассказывал. Что? Вот этим-то Кавказ хорош, Николай Фодорыч! - продолжал он, не дожидаясь ответа, - там смотрят на нашего брата, кавказца, очень хорошо. Молодой человек, знаете, штаб-офицер с Анной и Владимиром - это много значит в России Что?

- Вы и прихвастнули-таки, я думаю, Абрам Ильич? - сказал Болхов.

- Хи-хи! - засмеялся он своим глупым смехом. - Знаете, это нужно Да и поел я славно эти два месяца!

- А что, хорошо там, в России-то? - сказал Тросенко, спрашивая про Россию, как про какой-то Китай или Японию.

- Да с, уж что мы там шампанского выпили в два месяца, так это страх!

- Да что вы! Вы, верно, лимонад пили. Вот я так - уж бы треснул там, что знали бы, как кавказцы пьют. Недаром бы слава прошла. Я бы показал, как пьют… А, Болхов, - прибавил он

- Да ведь ты, дядя, уж за десять лет на Кавказе, - сказал Болхов, - а помнишь, что Ермолов сказал , а Абрам Ильич только шесть

- Какой десять! скоро шестнадцать.

- Вели же, Болхов, шолфею дать. Сыро, бррр!.. А? - прибавил он, улыбаясь, - выпьем, майор!

Но майор был недоволен и первым обращением к нему старого капитана, теперь же, видимо, съежился и искал убежища в собственном величии. Он запел что-то и снова посмотрел на часы.

- Вот я так уж никогда туда не поеду, - продолжал Тросенко, не обращая внимания на насупившегося майора, - я и ходить и говорить-то по-русскому отвык. Скажут: что за чудо такая приехало? Сказано, Азия. Так, Николай Федорыч?.. Да и что мне в России! Все равно тут когда-нибудь подстрелят. Спросят где Тросенко? - подстрелили. Что вы тогда с восьмой ротой сделаете… а? - прибавил он, обращаясь постоянно к майору.

- Послать дежурного но батальону! - крикнул Кирсанов, не отвечая капитану, хотя, я опять уверен был, ему не нужно было отдавать никаких приказаний,

- А вы, я думаю, теперь рады, молодой человек, что на двойном окладе? - сказал майор после нескольких минут молчания батальонному адъютанту.

- Как же-с, очень-с.

- Я нахожу, что наше жалованье теперь очень большое, Николай Федорович, - продолжал он, - молодому человеку можно жить весьма прилично и даже позволить себе роскошь маленькую.

- Нет, право, Абрам Ильич, - робко сказал адъютант, - хоть оно и двойное, а только что так… ведь лошадь надо иметь…

- Что вы мне говорите, молодой человек! я сам прапорщиком был и знаю. Поверьте, с порядком жить очень можно. Да вот вам, сочтите, - прибавил он, загибая мизинец левой руки.

- Всё вперед жалованье забираем - вот вам и счет, - сказал Тросенко, выпивая рюмку водки.

- Ну, да ведь на это что же вы хотите… что?

В это время в отверстие балагана всунулась белая голова со сплюснутым носом, и резкий голос с немецким выговором сказал:

- Вы здесь, Абрам Ильич? а дежурный ищет вас.

- Заходите, Крафт! - сказал Болхов.

Длинная фигура в сюртуке генерального штаба пролезла в двери и с особенным азартом принялась пожимать всем руки.

- А, милый капитан! и вы тут? - сказал он, обращаясь к Тросенке.

Новый гость, несмотря на темноту, пролез до него и, к чрезвычайному, как мне показалось, удивлению и неудовольствию капитана, поцеловал его в губы.

«Это немец, который хочет быть хорошим товарищем», - подумал я.

XII

Предположение мое тотчас же подтвердилось. Капитан Крафт попросил водки, назвав ее горилкой,и ужасно крякнул и закинул голову, выпивая рюмку.

- Что, господа, поколесовали мы нынче по равнинам Чечни… - начал было он, но, увидав дежурного офицера, тотчас замолчал, предоставив майору отдавать свои приказания.

- Что, вы обошли цепь?

- Обошел-с.

- А секреты высланы?

- Высланы-с.

- Так вы передайте приказание ротным командирам, чтоб были как можно осторожнее.

- Слушаю-с.

Майор прищурил глаза и глубокомысленно задумался.

- Да скажите, что люди могут теперь варить кашу.

- Они уж варят.

- Хорошо. Можете идти-с.

- Ну-с, так вот мы считали, что нужно офицеру, - продолжал майор, со снисходительной улыбкой обращаясь к нам. - Давайте считать.

- Нужно вам один мундир и брюки… так-с?

- Так-с.

- Это, положим, пятьдесят рублей на два года, стало быть, в год двадцать пять рублей на одежду; потом на еду, каждый день по два обаза… так-с?

- Так-с; это даже много.

- Ну, да я кладу. Ну, на лошадь с седлом для ремонта тридцать рублей - вот и всё. Выходит всего двадцать пять, да сто двадцать, да тридцать=сто семьдесят пять. Все вам остается еще на роскошь, на чай и на сахар, на табак рублей двадцать. Изволите видеть?.. Правда, Николай Федорыч?

- Нет-с. Позвольте, Абрам Ильич! - робко сказал адъютант, - ничего-с на чай и сахар не останется. Вы кладете одну пару на два года, а тут по походам панталон не наготовишься; а сапоги? я ведь почти каждый месяц пару истреплю-с. Потом-с белье-с, рубашки, полотенца, подвертки - все ведь это нужно купить-с. А как сочтешь, ничего не останется-с. Это, ей-богу-с, Абрам Ильич!

- Да, подвертки прекрасно носить, - сказал вдруг Крафт после минутного молчания, с особенной любовью произнося слово «подвертки», - знаете, просто, по-русски.

- Я вам скажу, - заметил Тросенко, - как ни считай, все выходит, что нашему брату зубы на полку класть приходится, а на деле выходит, что все живем, и чаи пьем, и табак курим, и водку пьем. Послужишь с мое, - продолжал он, обращаясь к прапорщику, - тоже выучишься жить. Ведь знаете, господа, как он с денщиками обращается.

И Тросенко, помирая со смеху, рассказал нам всю историю прапорщика с своим денщиком, хотя мы все ее тысячу раз слышали.

- Да ты что, брат, таким розаном смотришь? - продолжал он, обращаясь к прапорщику, который краснел, потел и улыбался, так что жалко было смотреть на него. - Ничего, брат, и я такой же был, как ты, а теперь, видишь, молодец стал. Пусти-ка сюда какого молодчика из России, - видали мы их, - так у него тут и спазмы и ревматизмы какие-то сделались бы; а я вот сел тут - мне здесь и дом, и постель, и всё. Видишь…

При этом он выпил еще рюмку водки.

- А? - прибавил он, пристально глядя в глаза Крафту.

- Вот это я уважаю! вот это истинно старый кавказец! Позвольте вашу руку.

И Крафт растолкал всех нас, продрался к Тросенке и, схватив его руку, потряс ее с особенным чувством.

- Да, мы можем сказать, что испытали здесь всего, - продолжал он, - в сорок пятом году… ведь вы изволили быть там, капитан? Помните ночь с двенадцатого на тринадцатое, когда по коленки в грязи ночевали, а на другой день пошли на завалы? Я тогда был при главнокомандующем, и мы пятнадцать завалов взяли в один день. Помните, капитан?

Тросенко сделал головой знак согласия и, выдвинув вперед нижнюю губу, зажмурился.

- Изволите видеть… - начал Крафт чрезвычайно одушевленно, делая руками неуместные жесты и обращаясь к майору.

Но майор, должно быть, неоднократно слышавший уже этот рассказ, вдруг сделал такие мутные, тупые глаза, глядя на своего собеседника, что Крафт отвернулся от него и обратился ко мне и Болхову, попеременно глядя то на того, то на другого. На Тросенку же он ни разу не взглянул во время всего своего рассказа.

- Вот изволите видеть, как вышли мы утром, главнокомандующий и говорит мне: «Крафт! возьми эти завалы». Знаете, наша военная служба, без рассуждений- руку к козырьку. «Слушаю, ваше сиятельство!» - и пошел. Только как мы подошли к первому завалу, я обернулся и говорю солдатам: «Ребята! не робеть! в оба смотреть! Кто отстанет, своей рукой изрублю». С русским солдатом, знаете, надо просто. Только вдруг граната… я смотрю, один солдат, другой солдат, третий солдат, потом пули… взжинь! взжинь! взжинь!.. Я говорю: «Вперед, ребята, за мной!» Только мы подошли, знаете, смотрим, я вижу тут, как это… знаете, как это называется? - и рассказчик замахал руками, отыскивая слово.

- Обрыв, - подсказал Болхов.

- Нет… Ах, как это? Боже мой! ну, как это?., обрыв, - сказал он скоро. - Только ружья наперевес… ура! та-ра-та-та-та! Неприятеля ни души. Знаете, все удивились. Только хорошо: идем мы дальше - второй завал. Это совсем другое дело. У нас уж ретивое закипело, знаете. Только подошли мы, смотрим, я вижу, второй завал - нельзя идти. Тут… как это, ну, как называется этакая… Ах! как это…

- Опять обрыв, - подсказал я.

- Совсем нет, - продолжал он с сердцем, - не обрыв, а… ну, вот, как это называется, - и он сделал рукой какой-то нелепый жест. - Ах, боже мой! как это…

Он, видимо, так мучился, что невольно хотелось подсказать ему.

- Река, может, - сказал Болхов.

- Нет, просто обрыв. Только мы туда, тут, поверите ли, такой огонь, ад…

В это время за балаганом кто-то спросил меня. Это был Максимов. А так как за прослушанием разнообразной истории двух завалов мне оставалось еще тринадцать, я рад был придраться к этому случаю, чтобы пойти к своему взводу. Тросенко вышел вместе со мной. «Все врет, - сказал он мне, когда мы на несколько шагов отошли от балагана, - его и не было вовсе на завалах», - и Тросенко так добродушно расхохотался, что и мне смешно стало.

XIII

Уже была темная ночь, и только костры тускло освещали лагерь, когда я, окончив уборку, подошел к своим солдатам. Большой пень, тлея, лежал на углях. Вокруг него сидели только трое: Антонов, поворачивавший в огне котелок, в котором варился рябко , Жданов, хворостинкой задумчиво разгребавший золу, и Чикин с своей вечно нераскуренной трубочкой. Остальные уже расположились на отдых - кто под ящиками, кто в сене, кто около костров. При слабом свете углей я различал знакомые мне спины, ноги, головы; в числе последних был и рекрутик, который, придвинувшись к самому огню, казалось, спал уже. Антонов дал мне место. Я сел подле него и закурил папиросу. Запах тумана и дыма от сырых дров, распространяясь по всему воздуху, ел глаза, и та же сырая мгла сыпалась с мрачного неба.

Подле нас слышались мерное храпенье, треск сучьев в огне, легкий говор и изредка бряцанье ружей пехоты. Везде кругом пылали костры, освещая в небольшом круге вокруг себя черные тени солдат. Около ближайших костров я различал на освещенных местах фигуры голых солдат, над самым пламенем махающих своими рубахами. Еще много людей не спало, двигалось и говорило на пространстве пятнадцати квадратных сажен; но мрачная, глухая ночь давала свой особенный таинственный тон всему этому движению, как будто каждый чувствовал эту, мрачную тишину и боялся нарушить ее спокойную гармонию. Когда я заговорил, я почувствовал, что мой голос звучит иначе; на лицах всех солдат, сидевших около огня, я читал то же настроение. Я думал, что до моего прихода они говорили о раненом товарище; но ничуть не бывало: Чикин рассказывал про приемку вещей в Тифлисе и про тамошних школьников.

Я всегда и везде, особенно на Кавказе, замечал особенный такт у нашего солдата во время опасности умалчивать и обходить те вещи, которые могли бы невыгодно действовать на дух товарищей. Дух русского солдата не основан так, как храбрость южных народов, на скоро воспламеняемом и остывающем энтузиазме: его так же трудно разжечь, как и заставить упасть духом. Для него не нужны эффекты, речи, воинственные крики, песни и барабаны: для него нужны, напротив, спокойствие, порядок и отсутствие всего натянутого. В русском, настоящем русском солдате никогда не заметите хвастовства, ухарства, желания отуманиться, разгорячиться во время опасности: напротив, скромность, простота и способность видеть в опасности совсем другое, чем опасность, составляют отличительные черты его характера. Я видел солдата, раненного в ногу, в первую минуту жалевшего только о пробитом новом полушубке, ездового, вылезающего из-под убитой под ним лошади и расстегивающего подпругу, чтобы снять седло. Кто не помнит случая при осаде Гергебиля , когда в лаборатории загорелась трубка начиненной бомбы, и фейерверкер двум солдатам велел взять бомбу и бежать бросить ее в обрыв, и как солдаты не бросили ее в ближайшем месте около палатки полковника, стоявшей над обрывом, а понесли дальше, чтобы не разбудить господ, которые почивали в палатке, и оба были разорваны на части. Помню я еще, в отряде 1852 года, один из молодых солдат к чему-то сказал во время дела, что уж, кажется, взводу не выйти отсюда, и как весь взвод со злобой напустился на него за такие дурные слова, которые они и повторять не хотели. Вот теперь, когда у каждого в душе должна была быть мысль о Веленчуке и когда всякую секунду мог быть по нас залп подкравшихся татар, все слушали бойкий рассказ Чикина, и никто не упоминал ни о нынешнем деле, ни о предстоящей опасности, ни о раненом, как будто это было бог знает как давно или вовсе никогда не было. Но мне показалось только, что лица их были несколько пасмурнее обыкновенного: они не слишком внимательно слушали рассказ Чикина, и даже Чикин чувствовал, что его не слушают, но говорил уж так себе.

К костру подошел Максимов и сел подле меня. Чикин дал ему место, замолчал и снова начал сосать свою трубочку.

- Пехотные в лагерь за водкой посылали, - сказал Максимов после довольно долгого молчания, - сейчас воротились. - Он плюнул в огонь. - Унтер-офицер сказывал, нашего видали.

- Что, жив еще? - спросил Антонов, поворачивая котелок.

- Нет, помер.

Рекрутик вдруг поднял над огнем свою маленькую голову в красной шапочке, с минуту пристально посмотрел на Максимова и на меня, потом быстро опустил ее и закутался шинелью.

- Вишь, смерть-то недаром к нему поутру приходила, как я будил его в парке, - сказал Антонов.

- Пустое! - сказал Жданов, поворачивая тлеющий пень, - и все замолчали.

Среди общей тишины сзади нас послышался выстрел в лагере. Барабанщики у нас приняли его и заиграли зорю. Когда затихла последняя дробь, Жданов первый встал и снял шапку. Мы все последовали его примеру.

Среди глубокой тишины ночи раздался стройный хор мужественных голосов:

- «Отче наш, иже оси на небесех! да святится имя твое; да приидет царствие твое; да будет воля твоя, яко на небеси и на земли; хлеб наш насущный даждь нам днесь; и остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должникам нашим; и не введи нас во искушение, но избави нас от лукаваго».

- Так-то у нас в сорок пятом году солдатик один в это место контужен был, - сказал Антонов, когда мы надели шапки и сели опять около огня, - так мы его два дня на орудии возили… помнишь Шевченку, Жданов?.. да так и оставили там под деревом.

В это время пехотный солдат, с огромными бакенбардами и усами, с ружьем и сумкой подошел к нашему костру.

- Позвольте, землячки, огоньку, закурить трубочку, - сказал он.

- Что ж, закуривайте: огню достаточно, - заметил Чикин.

- Это, верно, про Дарги, земляк, сказываете? - обратился пехотный к Антонову.

- Про сорок пятый год, про Дарги, - ответил Антонов.

Пехотный покачал головой, зажмурился и присел около нас на корточки.

- Да уж было там всего, - заметил он.

- Отчего ж бросили? - спросил я Антонова.

- От живота крепко мучился. Как стоим, бывало, ничего, а как тронемся, то криком кричит. Богом просил, чтоб оставили, да все жалко было. Ну, а как он стал нас уж крепко донимать, трех людей у нас убил в орудии, офицера убил, да и от батареи своей отбились мы как-то. Беда! совсем не думали орудия увезти. Грязь же была.

- Пуще всего, что под Индейской горой грязно было, - заметил какой-то солдат.

- Да, вот там-то ему пуще хуже стало. Подумали мы с Аношенкой, - старый фирверкин был, - что ж в самом деле, живому ему не быть, а богом просит - оставим, мол, его здесь. Так и порешили. Древо росла там ветлеватая такая. Взяли мы сухариков моченых ему положили - у Жданова были, - прислонили его к древу к этому, надели на него рубаху чистую, простились как следует, да так и оставили.

- И важный солдат был?

- Ничего солдат был, - заметил Жданов.

- И что с ним сталось, бог его знает, - продолжал Антонов. - Много там всякого нашего брата осталось.

- В Даргах-то? - сказал пехотный, вставая и расковыривая трубку и снова зажмурившись и покачивая головой, - уж было там всего.

И он отошел от нас.

- А что, много еще у нас в батарее солдат, которые в Дарго были? - спросил я.

- Да что? вот Жданов, я, Пацан, что в отпуску теперь, да еще человек шесть есть. Больше не будет.

- А что, Пацан-то наш загулял в отпуску? - сказал Чикин, спуская ноги и укладываясь головой на бревно. - Почитай, год скоро, что его нет.

- А что, ты ходил в годовой? - спросил я у Жданова.

- Нет, не ходил, - отвечал он неохотно.

- Ведь хорошо идти, - сказал Антонов, - от богатого дома али когда сам в силах работать, так и идти лестно, и тебе дома рады будут.

- А то что идти, когда от двух братьев! - продолжал Жданов, - самим только бы прокормиться, а не нашего брата солдата кормить. Подмога плохая, как уж двадцать пять лет прослужил. Да и живы ли, кто е знает.

- А разве ты не писал? - спросил я.

- Как не писать! два письма послал, да все в ответ не присылают. Али померли, али так не посылают, что, значит, сами в бедности живут: так где тут!

- А давно ты писал?

- Пришедши с Даргов, писал последнее письмо.

- Да ты «березушку» спел бы, - сказал Жданов Антонову, который в это время, облокотись на колени, мурлыкал какую-то песню.

Антонов запел «березушку».

- Эта что ни на есть самая любимая песня дяденьки Жданова, - сказал мне шепотом Чикин, дернув меня за шинель, - другой раз, как заиграет ее Филипп Антоныч, так он ажно плачет.

Жданов сидел сначала совершенно неподвижно, с глазами, устремленными на тлевшие уголья, и лицо его, освещенное красноватым светом, казалось чрезвычайно мрачным; потом скулы его под ушами стали двигаться все быстрее и быстрее, и наконец он встал и, разостлав шинель, лег в тени сзади костра. Или он ворочался и кряхтел, укладываясь спать, или же смерть Веленчука и эта печальная погода так настроили меня, но мне действительно показалось, что он плачет.

Низ пня, превратившийся в уголь, изредка вспыхивая, освещал фигуру Антонова, с его седыми усами, красной рожей и орденами на накинутой шинели, чьи-нибудь сапоги, голову или спину. Сверху сыпалась та же печальная мгла, в воздухе слышался тот же запах сырости и дыма, вокруг видны были те же светлые точки потухавших костров, и слышны были среди общей тишины звуки заунывной песни Антонова; а когда она замолкала на мгновение, звуки слабого ночного движения лагеря - храпения, бряцания ружей часовых и тихого говора вторили ей.

- Вторая смена! Макатюк и Жданов! - крикнул Максимов.

Антонов перестал петь, Жданов встал, вздохнул, перешагнул через бревно и побрел к орудиям.

15 июня 1855 г.

Севастополь в декабре месяце

Утренняя заря только что начинает окрашивать небосклон над Сапун-горою; темно-синяя поверхность моря сбросила с себя уже сумрак ночи и ждет первого луча, чтобы заиграть веселым блеском; с бухты несет холодом и туманом; снега нет - все черно, но утренний резкий мороз хватает за лицо и трещит под ногами, и далекий неумолкаемый гул моря, изредка прерываемый раскатистыми выстрелами в Севастополе, один нарушает тишину утра. На кораблях глухо бьет восьмая стклянка.

На Северной денная деятельность понемногу начинает заменять спокойствие ночи: где прошла смена часовых, побрякивая ружьями; где доктор уже спешит к госпиталю; где солдатик вылез из землянки, моет оледенелой водой загорелое лицо и, оборотясь на зардевшийся восток, быстро крестясь, молится богу; где высокая тяжелая маджара на верблюдах со скрипом протащилась на кладбище хоронить окровавленных покойников, которыми она чуть не доверху наложена… Вы подходите к пристани - особенный запах каменного угля, навоза, сырости и говядины поражает вас; тысячи разнородных предметов - дрова, мясо, туры, мука, железо и т. п. - кучей лежат около пристани; солдаты разных полков, с мешками и ружьями, без мешков и без ружей, толпятся тут, курят, бранятся, перетаскивают тяжести на пароход, который, дымясь, стоит около помоста; вольные ялики, наполненные всякого рода народом - солдатами, моряками, купцами, женщинами, - причаливают и отчаливают от пристани.

- На Графскую , ваше благородие? Пожалуйте, - предлагают вам свои услуги два или три отставных матроса, вставая из яликов.

Вы выбираете тот, который к вам поближе, шагаете через полусгнивший труп какой-то гнедой лошади, которая тут в грязи лежит около лодки, и проходите к рулю. Вы отчалили от берега. Кругом вас блестящее уже на утреннем солнце море, впереди - старый матрос в верблюжьем пальто и молодой белоголовый мальчик, которые молча усердно работают веслами. Вы смотрите и на полосатые громады кораблей, близко и далеко рассыпанных по бухте, и на черные небольшие точки шлюпок, движущихся по блестящей лазури, и на красивые светлые строения города, окрашенные розовыми лучами утреннего солнца, виднеющиеся на той стороне, и на пенящуюся белую линию бона и затопленных кораблей, от которых кой-где грустно торчат черные концы мачт, и на далекий неприятельский флот, маячащий на хрустальном горизонте моря, и на пенящиеся струи, в которых прыгают соляные пузырики, поднимаемые веслами; вы слушаете равномерные звуки ударов весел, звуки голосов, по воде долетающих до вас, и величественные звуки стрельбы, которая, как вам кажется, усиливается в Севастополе.

Не может быть, чтобы при мысли, что и вы в Севастополе, не проникли в душу вашу чувства какого-то мужества, гордости и чтоб кровь не стала быстрее обращаться в ваших жилах…

- Ваше благородие! прямо под Кистентина держите, - скажет вам старик матрос, оборотясь назад, чтобы поверить направление, которое вы даете лодке, - вправо руля.

- А на нем пушки-то еще все, - заметит беловолосый парень, проходя мимо корабля и разглядывая его.

- А то как же: он новый, на нем Корнилов жил ,- заметит старик, тоже взглядывая на корабль.

- Вишь ты, где разорвало! - скажет мальчик после долгого молчания, взглядывая на белое облачко расходящегося дыма, вдруг появившегося высоко над Южной бухтой и сопровождаемого резким звуком разрыва бомбы.

- Это онс новой батареи нынче палит, - прибавит старик, равнодушно поплевывая на руку. - Ну, навались, Мишка, баркас перегоним. - И ваш ялик быстрее подвигается вперед по широкой зыби бухты, действительно перегоняет тяжелый баркас, на котором навалены какие-то кули и неровно гребут неловкие солдаты, и пристает между множеством причаленных всякого рода лодок к Графской пристани.

На набережной шумно шевелятся толпы серых солдат, черных матросов и пестрых женщин. Бабы продают булки, русские мужики с самоварами кричат: сбитень горячий,и тут же на первых ступенях валяются заржавевшие ядра, бомбы, картечи и чугунные пушки разных калибров. Немного далее большая площадь, на которой валяются какие-то огромные брусья, пушечные станки, спящие солдаты; стоят лошади, повозки, зеленые орудия и ящики, пехотные козлы; двигаются солдаты, матросы, офицеры, женщины, дети, купцы; ездят телеги с сеном, с кулями и с бочками; кой-где проедут казак и офицер верхом, генерал на дрожках. Направо улица загорожена баррикадой, на которой в амбразурах стоят какие-то маленькие пушки, и около них сидит матрос, покуривая трубочку. Налево красивый дом с римскими цифрами на фронтоне, под которым стоят солдаты и окровавленные носилки, - везде вы видите неприятные следы военного лагеря. Первое впечатление ваше непременно самое неприятное: странное смешение лагерной и городской жизни, красивого города и грязного бивуака не только не красиво, но кажется отвратительным беспорядком; вам даже покажется, что все перепуганы, суетятся, не знают, что делать. По вглядитесь ближе в лица этих людей, движущихся вокруг вас, и вы поймете совсем другое. Посмотрите хоть на этого фурштатского солдатика