Страница:
Приехав во Французский театр, Вронский удалился с полковым командиром в фойе и рассказал ему свой успех или неуспех. Обдумав все, полковой командир решил оставить дело без последствий, но потом ради удовольствия стал расспрашивать Вронского о подробностях его свиданья и долго не мог удержаться от смеха, слушая рассказ Вронского о том, как затихавший титулярный советник вдруг опять разгорался, вспоминая подробности дела, и как Вронский, лавируя при последнем полуслове примирения, ретировался, толкая вперед себя Петрицкого.
— Скверная история, но уморительная. Не может же Кедров драться с этим господином! Так ужасно горячился? — смеясь, переспросил он. — А какова нынче Клер? Чудо! — сказал он про новую французскую актрису. — Сколько ни смотри, каждый день новая. Только одни французы могут это.
VI
VII
VIII
— Скверная история, но уморительная. Не может же Кедров драться с этим господином! Так ужасно горячился? — смеясь, переспросил он. — А какова нынче Клер? Чудо! — сказал он про новую французскую актрису. — Сколько ни смотри, каждый день новая. Только одни французы могут это.
VI
Княгиня Бетси, не дождавшись конца последнего акта, уехала из театра. Только что успела она войти в свою уборную, обсыпать свое длинное бледное лицо пудрой, стереть ее, оправить прическу и приказать чай в большой гостиной, как уж одна за другою стали подъезжать кареты к ее огромному дому на Большой Морской. Гости выходили на широкий подъезд, и тучный швейцар, читающий по утрам, для назидания прохожих, за стеклянною дверью газеты, беззвучно отворял эту огромную дверь, пропуская мимо себя приезжавших.
Почти в одно и то же время вошли: хозяйка с освеженною прической и освеженным лицом из одной двери и гости из другой в большую гостиную с темными стелами, пушистыми коврами и ярко освещенным столом, блестевшим под огнями свеч белизною скатерти, серебром самовара и прозрачным фарфором чайного прибора.
Хозяйка села за самовар и сняла перчатки. Передвигая стулья и кресла с помощью незаметных лакеев, общество разместилось, разделившись на две части, — у самовара с хозяйкой и на противоположном конце гостиной — около красивой жены посланника в черном бархате и с черными резкими бровями. Разговор в обоих центрах, как и всегда в первые минуты, колебался, перебиваемый встречами, приветствиями, предложениями чая, как бы отыскивая, на чем остановиться.
— Она необыкновенно хороша как актриса; видно, что она изучала Каульбаха * , — говорил дипломат в кружке жены посланника, — вы заметили, как она упала…
— Ах, пожалуйста, не будем говорить про Нильсон! Про нее нельзя ничего сказать нового, — сказала толстая, красная, без бровей и без шиньона, белокурая дама в старом шелковом платье. Это была княгиня Мягкая, известная своею простотой, грубостью обращения и прозванная enfant terrible [21]. Княгиня Мягкая сидела посередине между обоими кружками и, прислушиваясь, принимала участие то в том, то в другом. — Мне нынче три человека сказали эту самую фразу про Каульбаха, точно сговорились. И фраза, не знаю чем, так понравилась им.
Разговор был прерван этим замечанием, и надо было придумывать опять новую тему.
— Расскажите нам что-нибудь забавное, но не злое, — сказала жена посланника, великая мастерица изящного разговора, называемого по-английски small-talk, обращаясь к дипломату, тоже не знавшему, что теперь начать.
— Говорят, что это очень трудно, что только злое смешно, — начал oн с улыбкою. — Но я попробую. Дайте тему. Все дело в теме. Если тема дана, то вышивать по ней уже легко. Я часто думаю, что знаменитые говоруны прошлого века были бы теперь в затруднении говорить умно. Все умное так надоело…
— Давно уж сказано, — смеясь, перебила его жена посланника.
Разговор начался мило, но именно потому, что он был слишком уж мил, он опять остановился. Надо было прибегнуть к верному, никогда не изменяющему средству — злословию.
— Вы не находите, что в Тушкевиче есть что-то Louis XV? — сказал он, указывая глазами на красивого белокурого молодого человека, стоявшего у стола.
— О да! Он в одном вкусе с гостиной, от этого он так часто и бывает здесь.
Этот разговор поддержался, так как говорилось намеками именно о том, чего нельзя было говорить в этой гостиной, то есть об отношениях Тушкевича к хозяйке.
Около самовара и хозяйки разговор между тем, точно так же поколебавшись несколько времени между тремя неизбежными темами: последнею общественною новостью, театром и осуждением ближнего, тоже установился, попав на последнюю тему, то есть на злословие.
— Вы слышали, и Мальтищева, — не дочь, а мать, — шьет себе костюм diable rose * [22].
— Не может быть! Нет, это прелестно!
— Я удивляюсь, как с ее умом, — она ведь не глупа, — не видеть, как она смешна.
Каждый имел что сказать в осуждение и осмеяние несчастной Мальтищевой, и разговор весело затрещал, как разгоревшийся костер.
Муж княгини Бетси, добродушный толстяк, страстный собиратель гравюр, узнав, что у жены гости, зашел пред клубом в гостиную. Неслышно, по мягкому ковру, он подошел к княгине Мягкой.
— Как вам поправилась Нильсон, княгиня? — сказал он.
— Ах, батюшка, можно ли так подкрадываться? Как вы меня испугали, — отвечала она. — Не говорите, пожалуйста, со мной про оперу, вы ничего не понимаете в музыке. Лучше я спущусь до вас и буду говорить с вами про ваши майолики и гравюры. Ну, какое там сокровище вы купили недавно на толкучке?
— Хотите, я вам покажу? Но вы не знаете толку.
— Покажите. Я выучилась у этих, как их зовут… банкиры… у них прекрасные есть гравюры. Они нам показывали.
— Как, вы были у Шюцбург? — спросила хозяйка от самовара.
— Были, ma chиre. Они нас звали с мужем обедать, и мне сказывали, что соус на этом обеде стоил тысячу рублей, — громко говорила княгиня Мягкая, чувствуя, что все ее слушают, — и очень гадкий соус, что-то зеленое. Надо было их позвать, и я сделала соус на восемьдесят пять копеек, и все были очень довольны. Я не могу делать тысячерублевых соусов.
— Она единственна! — сказала жена посланника.
— Удивительна! — сказал кто-то.
Эффект, производимый речами княгини Мягкой, всегда был одинаков, и секрет производимого ею эффекта состоял в том, что она говорила хотя и не совсем кстати, как теперь, но простые вещи, имеющие смысл. В обществе, где она жила, такие слова производили действие самой остроумной шутки. Княгиня Мягкая не могла понять, отчего это так действовало, но знала, что это так действовало, и пользовалась этим.
Так как во время речи княгини Мягкой все ее слушали и разговор около жены посланника прекратился, хозяйка хотела связать все общество воедино и обратилась к жене посланника:
— Решительно вы не хотите чаю? Вы бы перешли к нам.
— Нет, нам очень хорошо здесь, — с улыбкой отвечала жена посланника и продолжала начатый разговор.
Разговор был очень приятный. Осуждали Карениных, жену и мужа.
— Анна очень переменилась с своей московской поездки. В ней есть что-то странное, — говорила ее приятельница.
— Перемена главная та, что она привезла с собою тень Алексея Вронского, — сказала жена посланника.
— Да что же? У Гримма есть басня: человек без тени * , человек лишен тени. И это ему наказанье за что-то. Я никогда не мог понять, в чем наказанье. Но женщине должно быть неприятно без тени.
— Да, но женщины с тенью обыкновенно дурно кончают, — сказала приятельница Анны.
— Типун вам на язык, — сказала вдруг княгиня Мягкая, услыхав эти слова. — Каренина прекрасная женщина. Мужа ее я не люблю, а ее очень люблю.
— Отчего же вы не любите мужа? Он такой замечательный человек, — сказала жена посланника. — Муж говорит, что таких государственных людей мало в Европе.
— И мне то же говорит муж, но я не верю, — сказала княгиня Мягкая. — Если бы мужья наши не говорили, мы бы видели то, что есть, а Алексей Александрович, по-моему, просто глуп. Я шепотом говорю это… Не правда ли, как все ясно делается? Прежде, когда мне велели находить его умным, я все искала и находила, что я сама глупа, не видя его ума; а как только я сказала: он глуп,но шепотом, — все так ясно стало, не правда ли?
— Как вы злы нынче!
— Нисколько. У меня нет другого выхода. Кто-нибудь из нас двух глуп. Ну, а вы знаете, про себя нельзя этого никогда сказать.
— Никто не доволен своим состоянием, и всякий доволен своим умом, — сказал дипломат французский стих. *
— Вот-вот именно, — поспешно обратилась к нему княгиня Мягкая. — Но дело в том, что Анну я вам не отдам. Она такая славная, милая. Что же ей делать, если все влюблены в нее и, как тени, ходят за ней?
— Да я и не думаю осуждать, — оправдывалась приятельница Анны.
— Если за нами никто не ходит, как тень, то это не доказывает, что мы имеем право осуждать.
И, отделав, как следовало, приятельницу Анны, княгиня Мягкая встала и вместе с женой посланника присоединилась к столу, где шел общий разговор о прусском короле.
— О чем вы там злословили? — спросила Бетси.
— О Карениных. Княгиня делала характеристику Алексея Александровича, — отвечала жена посланника, с улыбкой садясь к столу.
— Жалко, что мы не слыхали, — сказала хозяйка, взглядывая на входную дверь. — А, вот и вы наконец! — обратилась она с улыбкой к входившему Вронскому.
Вронский был не только знаком со всеми, но видал каждый день всех, кого он тут встретил, и потому он вошел с теми спокойными приемами, с какими входят в комнату к людям, от которых только что вышли.
— Откуда я? — отвечал он на вопрос жены посланника. — Что же делать, надо признаться. Из Буфф. Кажется, в сотый раз, и все с новым удовольствием. Прелесть! Я знаю, что это стыдно; но в опере я сплю, а в Буффах досиживаю до последнего конца * , и весело. Нынче…
Он назвал французскую актрису и хотел что-то рассказать про нее; но жена посланника с шутливым ужасом перебила его:
— Пожалуйста, не рассказывайте про этот ужас.
— Ну, не буду, тем более что все знают эти ужасы.
— И все бы поехали туда, если б это было так же принято, как опера, — подхватила княгиня Мягкая.
Почти в одно и то же время вошли: хозяйка с освеженною прической и освеженным лицом из одной двери и гости из другой в большую гостиную с темными стелами, пушистыми коврами и ярко освещенным столом, блестевшим под огнями свеч белизною скатерти, серебром самовара и прозрачным фарфором чайного прибора.
Хозяйка села за самовар и сняла перчатки. Передвигая стулья и кресла с помощью незаметных лакеев, общество разместилось, разделившись на две части, — у самовара с хозяйкой и на противоположном конце гостиной — около красивой жены посланника в черном бархате и с черными резкими бровями. Разговор в обоих центрах, как и всегда в первые минуты, колебался, перебиваемый встречами, приветствиями, предложениями чая, как бы отыскивая, на чем остановиться.
— Она необыкновенно хороша как актриса; видно, что она изучала Каульбаха * , — говорил дипломат в кружке жены посланника, — вы заметили, как она упала…
— Ах, пожалуйста, не будем говорить про Нильсон! Про нее нельзя ничего сказать нового, — сказала толстая, красная, без бровей и без шиньона, белокурая дама в старом шелковом платье. Это была княгиня Мягкая, известная своею простотой, грубостью обращения и прозванная enfant terrible [21]. Княгиня Мягкая сидела посередине между обоими кружками и, прислушиваясь, принимала участие то в том, то в другом. — Мне нынче три человека сказали эту самую фразу про Каульбаха, точно сговорились. И фраза, не знаю чем, так понравилась им.
Разговор был прерван этим замечанием, и надо было придумывать опять новую тему.
— Расскажите нам что-нибудь забавное, но не злое, — сказала жена посланника, великая мастерица изящного разговора, называемого по-английски small-talk, обращаясь к дипломату, тоже не знавшему, что теперь начать.
— Говорят, что это очень трудно, что только злое смешно, — начал oн с улыбкою. — Но я попробую. Дайте тему. Все дело в теме. Если тема дана, то вышивать по ней уже легко. Я часто думаю, что знаменитые говоруны прошлого века были бы теперь в затруднении говорить умно. Все умное так надоело…
— Давно уж сказано, — смеясь, перебила его жена посланника.
Разговор начался мило, но именно потому, что он был слишком уж мил, он опять остановился. Надо было прибегнуть к верному, никогда не изменяющему средству — злословию.
— Вы не находите, что в Тушкевиче есть что-то Louis XV? — сказал он, указывая глазами на красивого белокурого молодого человека, стоявшего у стола.
— О да! Он в одном вкусе с гостиной, от этого он так часто и бывает здесь.
Этот разговор поддержался, так как говорилось намеками именно о том, чего нельзя было говорить в этой гостиной, то есть об отношениях Тушкевича к хозяйке.
Около самовара и хозяйки разговор между тем, точно так же поколебавшись несколько времени между тремя неизбежными темами: последнею общественною новостью, театром и осуждением ближнего, тоже установился, попав на последнюю тему, то есть на злословие.
— Вы слышали, и Мальтищева, — не дочь, а мать, — шьет себе костюм diable rose * [22].
— Не может быть! Нет, это прелестно!
— Я удивляюсь, как с ее умом, — она ведь не глупа, — не видеть, как она смешна.
Каждый имел что сказать в осуждение и осмеяние несчастной Мальтищевой, и разговор весело затрещал, как разгоревшийся костер.
Муж княгини Бетси, добродушный толстяк, страстный собиратель гравюр, узнав, что у жены гости, зашел пред клубом в гостиную. Неслышно, по мягкому ковру, он подошел к княгине Мягкой.
— Как вам поправилась Нильсон, княгиня? — сказал он.
— Ах, батюшка, можно ли так подкрадываться? Как вы меня испугали, — отвечала она. — Не говорите, пожалуйста, со мной про оперу, вы ничего не понимаете в музыке. Лучше я спущусь до вас и буду говорить с вами про ваши майолики и гравюры. Ну, какое там сокровище вы купили недавно на толкучке?
— Хотите, я вам покажу? Но вы не знаете толку.
— Покажите. Я выучилась у этих, как их зовут… банкиры… у них прекрасные есть гравюры. Они нам показывали.
— Как, вы были у Шюцбург? — спросила хозяйка от самовара.
— Были, ma chиre. Они нас звали с мужем обедать, и мне сказывали, что соус на этом обеде стоил тысячу рублей, — громко говорила княгиня Мягкая, чувствуя, что все ее слушают, — и очень гадкий соус, что-то зеленое. Надо было их позвать, и я сделала соус на восемьдесят пять копеек, и все были очень довольны. Я не могу делать тысячерублевых соусов.
— Она единственна! — сказала жена посланника.
— Удивительна! — сказал кто-то.
Эффект, производимый речами княгини Мягкой, всегда был одинаков, и секрет производимого ею эффекта состоял в том, что она говорила хотя и не совсем кстати, как теперь, но простые вещи, имеющие смысл. В обществе, где она жила, такие слова производили действие самой остроумной шутки. Княгиня Мягкая не могла понять, отчего это так действовало, но знала, что это так действовало, и пользовалась этим.
Так как во время речи княгини Мягкой все ее слушали и разговор около жены посланника прекратился, хозяйка хотела связать все общество воедино и обратилась к жене посланника:
— Решительно вы не хотите чаю? Вы бы перешли к нам.
— Нет, нам очень хорошо здесь, — с улыбкой отвечала жена посланника и продолжала начатый разговор.
Разговор был очень приятный. Осуждали Карениных, жену и мужа.
— Анна очень переменилась с своей московской поездки. В ней есть что-то странное, — говорила ее приятельница.
— Перемена главная та, что она привезла с собою тень Алексея Вронского, — сказала жена посланника.
— Да что же? У Гримма есть басня: человек без тени * , человек лишен тени. И это ему наказанье за что-то. Я никогда не мог понять, в чем наказанье. Но женщине должно быть неприятно без тени.
— Да, но женщины с тенью обыкновенно дурно кончают, — сказала приятельница Анны.
— Типун вам на язык, — сказала вдруг княгиня Мягкая, услыхав эти слова. — Каренина прекрасная женщина. Мужа ее я не люблю, а ее очень люблю.
— Отчего же вы не любите мужа? Он такой замечательный человек, — сказала жена посланника. — Муж говорит, что таких государственных людей мало в Европе.
— И мне то же говорит муж, но я не верю, — сказала княгиня Мягкая. — Если бы мужья наши не говорили, мы бы видели то, что есть, а Алексей Александрович, по-моему, просто глуп. Я шепотом говорю это… Не правда ли, как все ясно делается? Прежде, когда мне велели находить его умным, я все искала и находила, что я сама глупа, не видя его ума; а как только я сказала: он глуп,но шепотом, — все так ясно стало, не правда ли?
— Как вы злы нынче!
— Нисколько. У меня нет другого выхода. Кто-нибудь из нас двух глуп. Ну, а вы знаете, про себя нельзя этого никогда сказать.
— Никто не доволен своим состоянием, и всякий доволен своим умом, — сказал дипломат французский стих. *
— Вот-вот именно, — поспешно обратилась к нему княгиня Мягкая. — Но дело в том, что Анну я вам не отдам. Она такая славная, милая. Что же ей делать, если все влюблены в нее и, как тени, ходят за ней?
— Да я и не думаю осуждать, — оправдывалась приятельница Анны.
— Если за нами никто не ходит, как тень, то это не доказывает, что мы имеем право осуждать.
И, отделав, как следовало, приятельницу Анны, княгиня Мягкая встала и вместе с женой посланника присоединилась к столу, где шел общий разговор о прусском короле.
— О чем вы там злословили? — спросила Бетси.
— О Карениных. Княгиня делала характеристику Алексея Александровича, — отвечала жена посланника, с улыбкой садясь к столу.
— Жалко, что мы не слыхали, — сказала хозяйка, взглядывая на входную дверь. — А, вот и вы наконец! — обратилась она с улыбкой к входившему Вронскому.
Вронский был не только знаком со всеми, но видал каждый день всех, кого он тут встретил, и потому он вошел с теми спокойными приемами, с какими входят в комнату к людям, от которых только что вышли.
— Откуда я? — отвечал он на вопрос жены посланника. — Что же делать, надо признаться. Из Буфф. Кажется, в сотый раз, и все с новым удовольствием. Прелесть! Я знаю, что это стыдно; но в опере я сплю, а в Буффах досиживаю до последнего конца * , и весело. Нынче…
Он назвал французскую актрису и хотел что-то рассказать про нее; но жена посланника с шутливым ужасом перебила его:
— Пожалуйста, не рассказывайте про этот ужас.
— Ну, не буду, тем более что все знают эти ужасы.
— И все бы поехали туда, если б это было так же принято, как опера, — подхватила княгиня Мягкая.
VII
У входной двери послышались шаги, и княгиня Бетси, зная, что это Каренина, взглянула на Вронского. Он смотрел на дверь, и лицо его имело странное новое выражение. Он радостно, пристально и вместе робко смотрел на входившую и медленно приподнимался. В гостиную входила Анна. Как всегда, держась чрезвычайно прямо, своим быстрым, твердым и легким шагом, отличавшим ее от походки других светских женщин, и не изменяя направления взгляда, она сделала те несколько шагов, которые отделяли ее от хозяйки, пожала ей руку, улыбнулась и с этою улыбкой оглянулась на Вронского. Вронский низко поклонился и подвинул ей стул.
Она отвечала только наклонением головы, покраснела и нахмурилась. Но тотчас же, быстро кивая знакомым и пожимая протягиваемые руки, она обратилась к хозяйке:
— Я была у графини Лидии и хотела раньше приехать, но засиделась. У ней был сэр Джон. Очень интересный.
— Ах, это миссионер этот?
— Да, он рассказывал про индейскую жизнь очень интересно.
Разговор, перебитый приездом, опять замотался, как огонь задуваемой лампы.
— Сэр Джон! Да, сэр Джон. Я его видела. Он хорошо говорит. Власьева совсем влюблена в него.
— А правда, что Власьева меньшая выходит за Топова?
— Да, говорят, что это совсем решено.
— Я удивляюсь родителям. Говорят, это брак по страсти.
— По страсти? Какие у вас антидилювиальные мысли! Кто нынче говорит про страсти? — сказала жена посланника.
— Что делать? Эта глупая старая мода все еще не выводится, — сказал Вронский.
— Тем хуже для тех, кто держится этой моды. Я знаю счастливые браки только по рассудку.
— Да, но зато как часто счастье браков по рассудку разлетается, как пыль, именно оттого, что появляется та самая страсть, которую не признавали, — сказал Вронский.
— Но браками по рассудку мы называем те, когда уже оба перебесились. Это как скарлатина, чрез это надо пройти.
— Тогда надо выучиться искусственно прививать любовь, как оспу.
— Я была в молодости влюблена в дьячка, — сказала княгиня Мягкая. — Не знаю, помогло ли мне это.
— Нет, я думаю, без шуток, что для того, чтоб узнать любовь, надо ошибиться и потом поправиться, — сказала княгиня Бетси.
— Даже после брака? — шутливо сказала жена посланника.
— Никогда не поздно раскаяться, — сказал дипломат английскую пословицу.
— Вот именно, — подхватила Бетси, — надо ошибиться и поправиться. Как вы об этом думаете? — обратилась она к Анне, которая с чуть заметною твердою улыбкой на губах молча слушала этот разговор.
— Я думаю, — сказала Анна, играя снятою перчаткой, — я думаю… если сколько голов, столько умов, то и сколько сердец, столько родов любви.
Вронский смотрел на Анну и с замиранием сердца ждал, что она скажет. Он вздохнул как бы после опасности, когда она выговорила эти слова.
Анна вдруг обратилась к нему:
— А я получила письмо из Москвы. Мне пишут, что Кити Щербацкая совсем больна.
— Неужели? — нахмурившись, сказал Вронский. Анна строго посмотрела на него.
— Вас не интересует это?
— Напротив, очень. Что именно вам пишут, если можно узнать? — спросил он.
Анна встала и подошла к Бетси.
— Дайте мне чашку чая, — сказала она, останавливаясь за ее стулом.
Пока княгиня Бетси наливала ей чай, Вронский подошел к Анне.
— Что же вам пишут? — повторил он.
— Я часто думаю, что мужчины не понимают того, что благородно и неблагородно, а всегда говорят об этом, — сказала Анна, не отвечая ему. — Я давно хотела сказать вам, — прибавила она и, перейдя несколько шагов, села у углового стола с альбомами.
— Я не совсем понимаю значение ваших слов, — сказал он, подавая ей чашку.
Она взглянула на диван подле себя, и он тотчас же сел.
— Да, я хотела сказать вам, — сказала она, не глядя на него. — Вы дурно поступили, дурно, очень дурно.
— Разве я не знаю, что я дурно поступил? Но кто причиной, что я поступил так?
— Зачем вы говорите мне это? — сказала она, строго взглядывая на него.
— Вы знаете зачем, — отвечал он смело и радостно, встречая ее взгляд и не спуская глаз.
Не он, а она смутилась.
— Это доказывает только то, что у вас нет сердца, — сказала она. Но взгляд ее говорил, что она знает, что у него есть сердце, и от этого-то боится его.
— То, о чем вы сейчас говорили, была ошибка, а не любовь.
— Вы помните, что я запретила вам произносить это слово, это гадкое слово, — вздрогнув, сказала Анна; но тут же она почувствовала, что одним этим словом: запретилаона показывала, что признавала за собой известные права на него и этим самым поощряла его говорить про любовь. — Я вам давно это хотела сказать, — продолжала она, решительно глядя ему в глаза и вся пылая жегшим ее лицо румянцем, — а нынче я нарочно приехала, зная, что я вас встречу. Я приехала сказать вам, что это должно кончиться. Я никогда ни пред кем не краснела, а вы заставляете меня чувствовать себя виновною в чем-то.
Он смотрел на нее и был поражен новою, духовною красотой ее лица.
— Чего вы хотите от меня? — сказал он просто и серьезно.
— Я хочу, чтобы вы поехали в Москву и просили прощенья у Кити, — сказала она, и огонек замигал в ее глазах.
— Вы не хотите этого, — сказал он.
Он видел, что она говорила то, что принуждает себя сказать, но не то, чего хочет.
— Если вы любите меня, как вы говорите, — прошептала она, — то сделайте, чтоб я была спокойна.
Лицо его просияло.
— Разве вы не знаете, что вы для меня вся жизнь; но спокойствия я не знаю и не могу вам дать. Всего себя, любовь… да. Я не могу думать о вас и о себе отдельно. Вы и я для меня одно. И я не вижу впереди возможности спокойствия ни для себя, ни для вас. Я вижу возможность отчаяния, несчастия… или я вижу возможность счастья, какого счастья!.. Разве оно не возможно? — прибавил он одними губами; но она слышала.
Она все силы ума своего напрягла на то, чтобы сказать то, что должно; но вместо того она остановила на нем свой взгляд, полный любви, и ничего не ответила.
«Вот оно! — с восторгом думал он. — Тогда, когда я уже отчаивался и когда, казалось, не будет конца, — вот оно! Она любит меня. Она признается в этом».
— Так сделайте это для меня, никогда не говорите мне этих слов, и будем добрыми друзьями, — сказала она словами; но совсем другое говорил ее взгляд.
— Друзьями мы не будем, вы это сами знаете. А будем ли мы счастливейшими или несчастнейшими из людей — это в вашей власти.
Она хотела сказать что-то, но он перебил ее.
— Ведь я прошу одного, прошу права надеяться, мучаться, как теперь; но если и этого нельзя, велите мне исчезнуть, и я исчезну. Вы не будете видеть меня, если мое присутствие тяжело вам.
— Я не хочу никуда прогонять вас.
— Только не изменяйте ничего. Оставьте все как есть, — сказал он дрожащим голосом. — Вот ваш муж.
Действительно, в эту минуту Алексей Александрович своею спокойною, неуклюжею походкой входил в гостиную.
Оглянув жену и Вронского, он подошел к хозяйке и, усевшись за чашкой чая, стал говорить своим неторопливым, всегда слышным голосом, в своем обычном шуточном тоне, подтрунивая над кем-то.
— Ваш Рамбулье в полном составе * , — сказал он, оглядывая все общество, — грации и музы.
Но княгиня Бетси терпеть не могла этого тона его, sneering [23], как она называла это, и, как умная хозяйка, тотчас же навела его на серьезный разговор об общей воинской повинности. * Алексей Александрович тотчас же увлекся разговором и стал защищать уже серьезно новый указ пред княгиней Бетси, которая нападала на него.
Вронский и Анна продолжали сидеть у маленького стола.
— Это становится неприлично, — шепнула одна дама, указывая глазами на Каренину, Вронского и ее мужа.
— Что я вам говорила? — отвечала приятельница Анны.
Но не одни эти дамы, почти все бывшие в гостиной, даже княгиня Мягкая и сама Бетси, по нескольку раз взглядывали на удалившихся от общего кружка, как будто это мешало им. Только один Алексей Александрович ни разу не взглянул в ту сторону и не был отвлечен от интереса начатого разговора.
Заметив производимое на всех неприятное впечатление, княгиня Бетси подсунула на свое место для слушания Алексея Александровича другое лицо и подошла к Анне.
— Я всегда удивляюсь ясности и точности выражений вашего мужа, — сказала она. — Самые трансцендентные понятия * становятся мне доступны, когда он говорит.
— О да! — сказала Анна, сияя улыбкой счастья и не понимая ни одного слова из того, что говорила ей Бетси. Она перешла к большому столу и приняла участие в общем разговоре.
Алексей Александрович, просидев полчаса, подошел к жене и предложил ей ехать вместе домой; но она, но глядя на него, отвечала, что останется ужинать. Алексей Александрович раскланялся и вышел.
Старый, толстый татарин, кучер Карениной, в глянцевом кожане, с трудом удерживал левого прозябшего серого, взвивавшегося у подъезда. Лакей стоял, отворив дверцу. Швейцар стоял, держа наружную дверь. Анна Аркадьевна отцепляла маленькою быстрою рукой кружева рукава от крючка шубки и, нагнувши голову, слушала с восхищением, что говорил, провожая ее, Вронский.
— Вы ничего не сказали; положим, я ничего не требую, — говорил он, — но вы знаете, что не дружба мне нужна, мне возможно одно счастье в жизни, это слово, которого вы так не любите… да, любовь…
— Любовь… — повторила она медленно, внутренним голосом, и вдруг, в то же время, как она отцепила кружево, прибавила: — Я оттого и не люблю этого слова, что оно для меня слишком много значит, больше гораздо, чем вы можете понять, — и она взглянула ему в лицо. — До свиданья!
Она подала руку и быстрым, упругим шагом прошла мимо швейцара и скрылась в карете.
Ее взгляд, прикосновение руки прожгли его. Он поцеловал свою ладонь в том месте, где она тронула его, и поехал домой, счастливый сознанием того, что в нынешний вечер он приблизился к достижению своей цели более, чем в два последние месяца.
Она отвечала только наклонением головы, покраснела и нахмурилась. Но тотчас же, быстро кивая знакомым и пожимая протягиваемые руки, она обратилась к хозяйке:
— Я была у графини Лидии и хотела раньше приехать, но засиделась. У ней был сэр Джон. Очень интересный.
— Ах, это миссионер этот?
— Да, он рассказывал про индейскую жизнь очень интересно.
Разговор, перебитый приездом, опять замотался, как огонь задуваемой лампы.
— Сэр Джон! Да, сэр Джон. Я его видела. Он хорошо говорит. Власьева совсем влюблена в него.
— А правда, что Власьева меньшая выходит за Топова?
— Да, говорят, что это совсем решено.
— Я удивляюсь родителям. Говорят, это брак по страсти.
— По страсти? Какие у вас антидилювиальные мысли! Кто нынче говорит про страсти? — сказала жена посланника.
— Что делать? Эта глупая старая мода все еще не выводится, — сказал Вронский.
— Тем хуже для тех, кто держится этой моды. Я знаю счастливые браки только по рассудку.
— Да, но зато как часто счастье браков по рассудку разлетается, как пыль, именно оттого, что появляется та самая страсть, которую не признавали, — сказал Вронский.
— Но браками по рассудку мы называем те, когда уже оба перебесились. Это как скарлатина, чрез это надо пройти.
— Тогда надо выучиться искусственно прививать любовь, как оспу.
— Я была в молодости влюблена в дьячка, — сказала княгиня Мягкая. — Не знаю, помогло ли мне это.
— Нет, я думаю, без шуток, что для того, чтоб узнать любовь, надо ошибиться и потом поправиться, — сказала княгиня Бетси.
— Даже после брака? — шутливо сказала жена посланника.
— Никогда не поздно раскаяться, — сказал дипломат английскую пословицу.
— Вот именно, — подхватила Бетси, — надо ошибиться и поправиться. Как вы об этом думаете? — обратилась она к Анне, которая с чуть заметною твердою улыбкой на губах молча слушала этот разговор.
— Я думаю, — сказала Анна, играя снятою перчаткой, — я думаю… если сколько голов, столько умов, то и сколько сердец, столько родов любви.
Вронский смотрел на Анну и с замиранием сердца ждал, что она скажет. Он вздохнул как бы после опасности, когда она выговорила эти слова.
Анна вдруг обратилась к нему:
— А я получила письмо из Москвы. Мне пишут, что Кити Щербацкая совсем больна.
— Неужели? — нахмурившись, сказал Вронский. Анна строго посмотрела на него.
— Вас не интересует это?
— Напротив, очень. Что именно вам пишут, если можно узнать? — спросил он.
Анна встала и подошла к Бетси.
— Дайте мне чашку чая, — сказала она, останавливаясь за ее стулом.
Пока княгиня Бетси наливала ей чай, Вронский подошел к Анне.
— Что же вам пишут? — повторил он.
— Я часто думаю, что мужчины не понимают того, что благородно и неблагородно, а всегда говорят об этом, — сказала Анна, не отвечая ему. — Я давно хотела сказать вам, — прибавила она и, перейдя несколько шагов, села у углового стола с альбомами.
— Я не совсем понимаю значение ваших слов, — сказал он, подавая ей чашку.
Она взглянула на диван подле себя, и он тотчас же сел.
— Да, я хотела сказать вам, — сказала она, не глядя на него. — Вы дурно поступили, дурно, очень дурно.
— Разве я не знаю, что я дурно поступил? Но кто причиной, что я поступил так?
— Зачем вы говорите мне это? — сказала она, строго взглядывая на него.
— Вы знаете зачем, — отвечал он смело и радостно, встречая ее взгляд и не спуская глаз.
Не он, а она смутилась.
— Это доказывает только то, что у вас нет сердца, — сказала она. Но взгляд ее говорил, что она знает, что у него есть сердце, и от этого-то боится его.
— То, о чем вы сейчас говорили, была ошибка, а не любовь.
— Вы помните, что я запретила вам произносить это слово, это гадкое слово, — вздрогнув, сказала Анна; но тут же она почувствовала, что одним этим словом: запретилаона показывала, что признавала за собой известные права на него и этим самым поощряла его говорить про любовь. — Я вам давно это хотела сказать, — продолжала она, решительно глядя ему в глаза и вся пылая жегшим ее лицо румянцем, — а нынче я нарочно приехала, зная, что я вас встречу. Я приехала сказать вам, что это должно кончиться. Я никогда ни пред кем не краснела, а вы заставляете меня чувствовать себя виновною в чем-то.
Он смотрел на нее и был поражен новою, духовною красотой ее лица.
— Чего вы хотите от меня? — сказал он просто и серьезно.
— Я хочу, чтобы вы поехали в Москву и просили прощенья у Кити, — сказала она, и огонек замигал в ее глазах.
— Вы не хотите этого, — сказал он.
Он видел, что она говорила то, что принуждает себя сказать, но не то, чего хочет.
— Если вы любите меня, как вы говорите, — прошептала она, — то сделайте, чтоб я была спокойна.
Лицо его просияло.
— Разве вы не знаете, что вы для меня вся жизнь; но спокойствия я не знаю и не могу вам дать. Всего себя, любовь… да. Я не могу думать о вас и о себе отдельно. Вы и я для меня одно. И я не вижу впереди возможности спокойствия ни для себя, ни для вас. Я вижу возможность отчаяния, несчастия… или я вижу возможность счастья, какого счастья!.. Разве оно не возможно? — прибавил он одними губами; но она слышала.
Она все силы ума своего напрягла на то, чтобы сказать то, что должно; но вместо того она остановила на нем свой взгляд, полный любви, и ничего не ответила.
«Вот оно! — с восторгом думал он. — Тогда, когда я уже отчаивался и когда, казалось, не будет конца, — вот оно! Она любит меня. Она признается в этом».
— Так сделайте это для меня, никогда не говорите мне этих слов, и будем добрыми друзьями, — сказала она словами; но совсем другое говорил ее взгляд.
— Друзьями мы не будем, вы это сами знаете. А будем ли мы счастливейшими или несчастнейшими из людей — это в вашей власти.
Она хотела сказать что-то, но он перебил ее.
— Ведь я прошу одного, прошу права надеяться, мучаться, как теперь; но если и этого нельзя, велите мне исчезнуть, и я исчезну. Вы не будете видеть меня, если мое присутствие тяжело вам.
— Я не хочу никуда прогонять вас.
— Только не изменяйте ничего. Оставьте все как есть, — сказал он дрожащим голосом. — Вот ваш муж.
Действительно, в эту минуту Алексей Александрович своею спокойною, неуклюжею походкой входил в гостиную.
Оглянув жену и Вронского, он подошел к хозяйке и, усевшись за чашкой чая, стал говорить своим неторопливым, всегда слышным голосом, в своем обычном шуточном тоне, подтрунивая над кем-то.
— Ваш Рамбулье в полном составе * , — сказал он, оглядывая все общество, — грации и музы.
Но княгиня Бетси терпеть не могла этого тона его, sneering [23], как она называла это, и, как умная хозяйка, тотчас же навела его на серьезный разговор об общей воинской повинности. * Алексей Александрович тотчас же увлекся разговором и стал защищать уже серьезно новый указ пред княгиней Бетси, которая нападала на него.
Вронский и Анна продолжали сидеть у маленького стола.
— Это становится неприлично, — шепнула одна дама, указывая глазами на Каренину, Вронского и ее мужа.
— Что я вам говорила? — отвечала приятельница Анны.
Но не одни эти дамы, почти все бывшие в гостиной, даже княгиня Мягкая и сама Бетси, по нескольку раз взглядывали на удалившихся от общего кружка, как будто это мешало им. Только один Алексей Александрович ни разу не взглянул в ту сторону и не был отвлечен от интереса начатого разговора.
Заметив производимое на всех неприятное впечатление, княгиня Бетси подсунула на свое место для слушания Алексея Александровича другое лицо и подошла к Анне.
— Я всегда удивляюсь ясности и точности выражений вашего мужа, — сказала она. — Самые трансцендентные понятия * становятся мне доступны, когда он говорит.
— О да! — сказала Анна, сияя улыбкой счастья и не понимая ни одного слова из того, что говорила ей Бетси. Она перешла к большому столу и приняла участие в общем разговоре.
Алексей Александрович, просидев полчаса, подошел к жене и предложил ей ехать вместе домой; но она, но глядя на него, отвечала, что останется ужинать. Алексей Александрович раскланялся и вышел.
Старый, толстый татарин, кучер Карениной, в глянцевом кожане, с трудом удерживал левого прозябшего серого, взвивавшегося у подъезда. Лакей стоял, отворив дверцу. Швейцар стоял, держа наружную дверь. Анна Аркадьевна отцепляла маленькою быстрою рукой кружева рукава от крючка шубки и, нагнувши голову, слушала с восхищением, что говорил, провожая ее, Вронский.
— Вы ничего не сказали; положим, я ничего не требую, — говорил он, — но вы знаете, что не дружба мне нужна, мне возможно одно счастье в жизни, это слово, которого вы так не любите… да, любовь…
— Любовь… — повторила она медленно, внутренним голосом, и вдруг, в то же время, как она отцепила кружево, прибавила: — Я оттого и не люблю этого слова, что оно для меня слишком много значит, больше гораздо, чем вы можете понять, — и она взглянула ему в лицо. — До свиданья!
Она подала руку и быстрым, упругим шагом прошла мимо швейцара и скрылась в карете.
Ее взгляд, прикосновение руки прожгли его. Он поцеловал свою ладонь в том месте, где она тронула его, и поехал домой, счастливый сознанием того, что в нынешний вечер он приблизился к достижению своей цели более, чем в два последние месяца.
VIII
Алексей Александрович ничего особенного и неприличного не нашел в том, что жена его сидела с Вронским у особого стола и о чем-то оживленно разговаривала; но он заметил, что другим в гостиной это показалось чем-то особенным и неприличным, и потому это показалось неприличным и ему. Он решил, что нужно сказать об этом жене.
Вернувшись домой, Алексей Александрович прошел к себе в кабинет, как он это делал обыкновенно, и сел в кресло, развернув на заложенном разрезным ножом месте книгу о папизме, и читал до часу, как обыкновенно делал; только изредка он потирал себе высокий лоб и встряхивал голову, как бы отгоняя что-то. В обычный час он встал и сделал свой ночной туалет. Анны Аркадьевны еще не было. С книгой под мышкой он пришел наверх; но в нынешний вечер, вместо обычных мыслей и соображений о служебных делах, мысли его были наполнены женою и чем-то неприятным, случившимся с нею. Он, противно своей привычке, не лег в постель, а, заложив за спину сцепившиеся руки, принялся ходить взад и вперед по комнатам. Он не мог лечь, чувствуя, что ему прежде необходимо обдумать вновь возникшее обстоятельство.
Когда Алексей Александрович решил сам с собою, что нужно переговорить с женою, ему казалось это очень легко и просто; но теперь, когда он стал обдумывать это вновь возникшее обстоятельство, оно показалось ему очень сложным и затруднительным.
Алексей Александрович был не ревнив. Ревность, по его убеждению, оскорбляет жену, и к жене должно иметь доверие. Почему должно иметь доверие, то есть полную уверенность в том, что его молодая жена всегда будет его любить, он себя не спрашивал; но он не испытывал недоверия, потому имел доверие и говорил себе, что надо его иметь. Теперь же, хотя убеждение его о том, что ревность есть постыдное чувство и что нужно иметь доверие, и не было разрушено, он чувствовал, что стоит лицом к лицу пред чем-то нелогичным и бестолковым, и не знал, что надо делать. Алексей Александрович стоял лицом к лицу пред жизнью, пред возможностью любви в его жене к кому-нибудь, кроме его, и это-то казалось ему очень бестолковым и непонятным, потому что это была сама жизнь. Всю жизнь свою Алексей Александрович прожил и проработал в сферах служебных, имеющих дело с отражениями жизни. И каждый раз, когда он сталкивался с самою жизнью, он отстранялся от нее. Теперь он испытывал чувство, подобное тому, какое испытал бы человек, спокойно прошедший над пропастью по мосту и вдруг увидавший, что этот мост разобран и что там пучина. Пучина эта была — сама жизнь, мост — та искусственная жизнь, которую прожил Алексей Александрович. Ему в первый раз пришли вопросы о возможности для его жены полюбить кого-нибудь, и он ужаснулся пред этим.
Он, не раздеваясь, ходил своим ровным шагом взад н вперед по звучному паркету освещенной одною лампой столовой, по ковру темной гостиной, в которой свет отражался только на большом, недавно сделанном портрете его, висевшем над диваном, и чрез ее кабинет, где горели две свечи, освещая портреты ее родных и приятельниц и красивые, давно близко знакомые ему безделушки ее письменного стола. Чрез ее комнату он доходил до двери спальни и опять поворачивался.
На каждом протяжении своей прогулки, и большею частью на паркете светлой столовой, он останавливался и говорил себе: «Да, это необходимо решить и прекратить, высказать свой взгляд на это и свое решение». И он поворачивался назад. «Но высказать что же? какое решение?» — говорил он себе в гостиной и не находил ответа. «Да наконец, — спрашивал он себя пред поворотом в кабинет, — что же случилось? Ничего. Она долго говорила с ним. Ну что же? Мало ли женщина в свете с кем может говорить? И потом, ревновать — значит унижать и себя и ее», — говорил он себе, входя в ее кабинет; но рассуждение это, прежде имевшее такой вес для него, теперь ничего не весило и не значило. И он от двери спальной поворачивался опять к зале; но, как только он входил назад в темную гостиную, ему какой-то голос говорил, что это не так и что если другие заметили это, то значит, что есть что-нибудь. И он опять говорил себе в столовой: «Да, это необходимо решить и прекратить и высказать свой взгляд…» И опять в гостиной пред поворотом он спрашивал себя: как решить? И потом спрашивал себя, что случилось? И отвечал: ничего, и вспоминал о том, что ревность есть чувство, унижающее жену, но опять в гостиной убеждался, что случилось что-то. Мысли его, как и тело, совершали полный круг, не нападая ни на что новое. Он заметил это, потер себе лоб и сел в ее кабинете.
Тут, глядя на ее стол с лежащим наверху малахитовым бюваром и начатою запиской, мысли его вдруг изменились. Он стал думать о ней, о том, что она думает и чувствует. Он впервые живо представил себе ее личную жизнь, ее мысли, ее желания, и мысль, что у нее может и должна быть своя особенная жизнь, показалась ему так страшна, что он поспешил отогнать ее. Это была та пучина, куда ему страшно было заглянуть. Переноситься мыслью и чувством в другое существо было душевное действие, чуждое Алексею Александровичу. Он считая это душевное действие вредным и опасным фантазерством.
«И ужаснее всего то, — думал он, — что теперь именно, когда подходит к концу мое дело (он думал о проекте, который он проводил теперь), когда мне нужно все спокойствие и все силы души, теперь на меня сваливается эта бессмысленная тревога. Но что же делать? Я не из таких людей, которые переносят беспокойство и тревоги и не имеют силы взглянуть им в лицо».
Вернувшись домой, Алексей Александрович прошел к себе в кабинет, как он это делал обыкновенно, и сел в кресло, развернув на заложенном разрезным ножом месте книгу о папизме, и читал до часу, как обыкновенно делал; только изредка он потирал себе высокий лоб и встряхивал голову, как бы отгоняя что-то. В обычный час он встал и сделал свой ночной туалет. Анны Аркадьевны еще не было. С книгой под мышкой он пришел наверх; но в нынешний вечер, вместо обычных мыслей и соображений о служебных делах, мысли его были наполнены женою и чем-то неприятным, случившимся с нею. Он, противно своей привычке, не лег в постель, а, заложив за спину сцепившиеся руки, принялся ходить взад и вперед по комнатам. Он не мог лечь, чувствуя, что ему прежде необходимо обдумать вновь возникшее обстоятельство.
Когда Алексей Александрович решил сам с собою, что нужно переговорить с женою, ему казалось это очень легко и просто; но теперь, когда он стал обдумывать это вновь возникшее обстоятельство, оно показалось ему очень сложным и затруднительным.
Алексей Александрович был не ревнив. Ревность, по его убеждению, оскорбляет жену, и к жене должно иметь доверие. Почему должно иметь доверие, то есть полную уверенность в том, что его молодая жена всегда будет его любить, он себя не спрашивал; но он не испытывал недоверия, потому имел доверие и говорил себе, что надо его иметь. Теперь же, хотя убеждение его о том, что ревность есть постыдное чувство и что нужно иметь доверие, и не было разрушено, он чувствовал, что стоит лицом к лицу пред чем-то нелогичным и бестолковым, и не знал, что надо делать. Алексей Александрович стоял лицом к лицу пред жизнью, пред возможностью любви в его жене к кому-нибудь, кроме его, и это-то казалось ему очень бестолковым и непонятным, потому что это была сама жизнь. Всю жизнь свою Алексей Александрович прожил и проработал в сферах служебных, имеющих дело с отражениями жизни. И каждый раз, когда он сталкивался с самою жизнью, он отстранялся от нее. Теперь он испытывал чувство, подобное тому, какое испытал бы человек, спокойно прошедший над пропастью по мосту и вдруг увидавший, что этот мост разобран и что там пучина. Пучина эта была — сама жизнь, мост — та искусственная жизнь, которую прожил Алексей Александрович. Ему в первый раз пришли вопросы о возможности для его жены полюбить кого-нибудь, и он ужаснулся пред этим.
Он, не раздеваясь, ходил своим ровным шагом взад н вперед по звучному паркету освещенной одною лампой столовой, по ковру темной гостиной, в которой свет отражался только на большом, недавно сделанном портрете его, висевшем над диваном, и чрез ее кабинет, где горели две свечи, освещая портреты ее родных и приятельниц и красивые, давно близко знакомые ему безделушки ее письменного стола. Чрез ее комнату он доходил до двери спальни и опять поворачивался.
На каждом протяжении своей прогулки, и большею частью на паркете светлой столовой, он останавливался и говорил себе: «Да, это необходимо решить и прекратить, высказать свой взгляд на это и свое решение». И он поворачивался назад. «Но высказать что же? какое решение?» — говорил он себе в гостиной и не находил ответа. «Да наконец, — спрашивал он себя пред поворотом в кабинет, — что же случилось? Ничего. Она долго говорила с ним. Ну что же? Мало ли женщина в свете с кем может говорить? И потом, ревновать — значит унижать и себя и ее», — говорил он себе, входя в ее кабинет; но рассуждение это, прежде имевшее такой вес для него, теперь ничего не весило и не значило. И он от двери спальной поворачивался опять к зале; но, как только он входил назад в темную гостиную, ему какой-то голос говорил, что это не так и что если другие заметили это, то значит, что есть что-нибудь. И он опять говорил себе в столовой: «Да, это необходимо решить и прекратить и высказать свой взгляд…» И опять в гостиной пред поворотом он спрашивал себя: как решить? И потом спрашивал себя, что случилось? И отвечал: ничего, и вспоминал о том, что ревность есть чувство, унижающее жену, но опять в гостиной убеждался, что случилось что-то. Мысли его, как и тело, совершали полный круг, не нападая ни на что новое. Он заметил это, потер себе лоб и сел в ее кабинете.
Тут, глядя на ее стол с лежащим наверху малахитовым бюваром и начатою запиской, мысли его вдруг изменились. Он стал думать о ней, о том, что она думает и чувствует. Он впервые живо представил себе ее личную жизнь, ее мысли, ее желания, и мысль, что у нее может и должна быть своя особенная жизнь, показалась ему так страшна, что он поспешил отогнать ее. Это была та пучина, куда ему страшно было заглянуть. Переноситься мыслью и чувством в другое существо было душевное действие, чуждое Алексею Александровичу. Он считая это душевное действие вредным и опасным фантазерством.
«И ужаснее всего то, — думал он, — что теперь именно, когда подходит к концу мое дело (он думал о проекте, который он проводил теперь), когда мне нужно все спокойствие и все силы души, теперь на меня сваливается эта бессмысленная тревога. Но что же делать? Я не из таких людей, которые переносят беспокойство и тревоги и не имеют силы взглянуть им в лицо».