Страница:
— Дозвольте сказать, ваше преосвященство!
— Говори.
— Здесь еще другое влияние. Дурное влияние, оно разрушает и сводит на нет мои труды. Человек, который, несомненно, побуждает Мигеля к светским развлечениям, который возмущает жителей еретическими речами — он причина того, что Мигель отдаляется от нас, забывая о предначертанном ему пути служения церкви, несметные богатства Маньяра ускользают от святой церкви…
— Кто этот человек?
— Капуцин Грегорио.
— Вы смешны, Трифон, с вашим Грегорио. Еще в Маньяре вы оговаривали его. Сдается мне, это ваш конек. Монах не должен мешать вам. Если будет мешать, мы его устраним.
— Значит, можно?! — неосмотрительно вырвалось у Трифона.
— Да, вот я и увидел вас насквозь. Монаха не трогать. Просто работайте лучше.
Шевельнулась бахрома на кайме парчи.
— Кто эта умершая? — спокойно продолжал голос сверху.
— Донья Соледад, внучка маркиза Эспиноса-и-Паласио.
— Точно ли, что она отравилась из-за Мигеля?
— Точно, ваше преосвященство.
— И что он теперь?
— Я видел его с некоей девицей простого звания. Очень красивой.
— Очень красивой? — Голос в вышине насмешлив.
— Но это ведь важно, ваше преосвященство.
— Это естественно, Трифон.
Снова минута тишины. Но вот шевельнулись шелк и парча:
— Следить за каждым шагом. Навестите его как можно скорее. После доложите мне. Напишите также подробный отчет его родителям. Ничего не утаивать. Ступайте.
Белая рука небрежно начертала в воздухе знамение креста, и Трифон вышел неверной поступью.
И вот уже много часов стоит он в нише стены напротив дворца Мигеля, не спуская глаз с ворот.
Вышла девушка под густым покрывалом.
— А, вот он, мой час! — торжествует Трифон. — Войду, застигну врасплох, найду ложе, смятое гнусным любострастием, чаши с вином, стол, накрытый для разнежившейся парочки, покой, полный цветов и ароматов…
Трифон проносится по двору, не отвечает на вопрос Висенте, отталкивает Каталинона на лестничной площадке и врывается в комнату Мигеля.
В печальном и хмуром покое Мигель склоняет колена перед распятием, страстно обхватив подножие креста.
Трифон застыл на месте.
— Как вы входите, падре? — строго оборачивается к нему Мигель.
— Прощенья, ваша милость! Некое предчувствие, подсознательное предчувствие… — заикается Трифон. — Я подумал, что нужен вам, и вошел без доклада… Простите, прошу…
— Как молятся за мертвых? — тихо спросил Мигель.
Трифон осекся.
— «Господи всемогущий, смилуйся…» — ответил он машинально, обводя глазами комнату. — Но лучше всего помогает святая исповедь и причастие…
— Я не желаю исповедаться, — властно произносит Мигель. — Я хочу молиться за мертвых, как я сказал.
Трифон поклонился, проглотил приготовленную проповедь и стал на колени рядом с Мигелем. Он произносит слова молитвы, Мигель повторяет за ним:
— Господи всемогущий, смилуйся над душою, что покинула грешное тело и отправилась в путь к тебе…
Вороной конь одним духом домчал Мигеля от Кордовских ворот до узенькой улочки Торрехон — только искры летели из-под копыт. Мигель соскочил с седла перед заведением «У херувима», бросил поводья слуге и вошел. В зале, окутанном мутным дыханием коптящих свечей, запахи вина и оливкового масла. Багровые портьеры колышит сквозняк, за ними — приглушенные голоса.
Мигель, мрачный, проходит среди столиков, как бы ища кого-то. Девушки отталкивают назойливые руки мужчин, что шарят по их телам, и с вызовом смотрят на сеньора, который недавно проповедовал здесь чистоту тела и души.
— Кого вы ищете, благородный сеньор? — надменно спрашивает Лусилья, осчастливливавшая собой тощего студента.
Мигель остановил на ней взгляд. Черная, как ночь, как грех, в ней обаяние хищника.
— Тебя, — отвечает он.
Лусилья встала, потрепав студента по худой щеке:
— Пока, теленочек!
Однако «теленочек» решил отстаивать свои права.
— Это моя девушка! — дискантом пискнул он. — Что это за нахал? Как он смеет отнимать тебя!
— Он большой барин, а ты бедняк, — безжалостно объясняет Лусилья и добавляет шепотом: — Мой постоянный клиент, понятно?
— Какое мне до этого дело — ты останешься со мной! — кричит студент.
— Итак, вы все-таки пришли, ваша милость? — раздается за спиной Мигеля глубокий, плавный, как волны, голос.
Не снимая руки с эфеса шпаги, Мигель обернулся и увидел Руфину. В черном длинном платье, застегнутом наглухо под самым горлом, в платье из шелка и кружев, но без единого украшения, стоит перед ним госпожа.
— Я знала, что вы придете, — вполголоса добавляет она.
— Придется тебе отпустить меня, миленький, — вырывается Лусилья от студента, который держит ее за талию. — Его милость требует меня…
— Вы выбрали Лусилью? — улыбается госпожа.
— Да, его милость выбрал меня, а этот дуралей не отпускает!
— Нет, — отсутствующим тоном говорит Мигель, не Отрывая взора от госпожи.
— Как это нет? — вскидывается Лусилья. — Вы же сказали…
— А теперь не говорю, — словно в полусне парирует Мигель.
— Тогда выбирайте другую, ваша милость, — приветливо предлагает Руфина.
— Можно вас, сеньора? — вырвалось у Мигеля.
Женщина в черном, наглухо застегнутом платье усмехнулась.
— Пожалуйста, пойдемте.
За рядом багровых портьер, там, где кончается царство винно-кровавого цвета, дубовая крепкая дверь. Руфина отомкнула ее, и Мигель очутился в небольшой комнате, где все — белое, кроме голубого дивана и двух голубых кресел, все сияет, озаренное пламенем семи свечей в оловянном подсвечнике.
Стоит Мигель посередине комнаты, а в голове его хаос мыслей. Стоит, обуреваемый вожделением, отчаянием, тревогой. Удивительна эта женщина! Она как гранитный столп, подпирающий белые небеса. Геката на перепутье весенней ночи. Геката, повелительница далей, являющаяся в местах уединенных и мрачных. Тень далии на сияющем диске луны. Силуэт птицы на белоснежном облаке…
— Я хочу вас, сеньора, только вас! Вы желаннее всех ваших девушек, — пылко восклицает Мигель.
— Возможно. — Она улыбнулась. — Однако не всякий это видит. Зато у них есть то, в чем я не могу с ними равняться, как бы привлекательна я ни была: молодость.
— Да, молодость… — задумчиво произносит Мигель. — Глупая, незрелая молодость, не знающая, куда себя девать… У которой сердце дрожит, которая жаждет, сама не зная чего…
— Вы сами молоды.
— Я говорю и о себе, сеньора, — с жаром подхватывает Мигель. — Сам себя хулю, ибо не понимаю, что говорит мне тот голос, который будит меня среди ночи, не понимаю, отчего бьет меня озноб под палящим солнцем, не знаю, куда несут меня ноги, когда я выхожу из дома, не знаю даже, зачем я существую и что мне здесь нужно, даже того я не знаю, нужно ли мне вообще хоть что-то. Я молод, а мысли о смерти наваливаются на меня. Должно ли так быть? В порядке ли это вещей?
Руфина села на диван, привлекла Мигеля к себе. Погладила по голове, легонько касаясь кудрей.
— Отдохните немножко, мальчик. Вздохните свободно — смотрите, ночь тепла и спокойна. Утром на траву, на плоды падет роса — не так ли? В вас — больше жара, чем в тех, кого бьет лихорадка. Мой милый, вы слишком поспешно преследуете вами же выдуманный образ.
Мигель быстро поднял голову:
— Откуда вы знаете?
— Гонитесь за призраком, за тенью, но в вас самом все еще неясно…
— Я хочу счастья.
— Его хотят все.
— Но — счастье исключительного!
— Многие желают того же.
— И красоты!
— И к ней стремятся многие.
— Любви!
— Ах, мой мальчик, это так обычно…
— Нет, нет, я хочу женщину, единственную, самую прекрасную, самую удивительную…
Улыбается Руфина:
— Такова любая из нас.
— Нет, — резко возразил Мигель. — Любой из вас чего-то недостает, чтоб быть совершенством.
— Даже зная об этом, мы не желаем в этом признаться.
— Но не можете отрицать!
— Я и не отрицаю, мой сеньор. Не сказала ли я вам, что мне, например, не хватает молодости? Вот видите.
Тишина, словно эти двое одни посреди бесконечной ночи, в которой не шелохнется листок, ни жучок, ни травинка не шевельнутся…
Руфина гладит виски Мигеля. Заговорила тихо:
— Я думала, вы томитесь по славе, жаждете или власти, или крови, или святости, стремитесь подняться до головокружительных высот. Что хотите сделать плодородными каменистые равнины, хотите песок обратить в золото, а золото — в цветы на лугах…
— О, вы правы! — взрывается юноша. — Все это я хотел. Хотел проложить себе путь к престолу самого бога, подчинить себе толпы князей неба, достигнуть мощи божьей, стать вечным…
— Тише, мальчик, слишком многого вы хотите.
— Но самое ужасное то, что я уже не хочу этого! — судорожно восклицает Мигель. — Хочу только женщину, женщину, женщину!
— А это одно и то же, мой милый, — говорит Руфина. — Ибо любовь — небесные врата. Она не достижение всего, что задумала ваша пылающая голова, но путь к этому. Одни ищут бога посредством церкви, другие — изучая сотни томов, в которых заключена мудрость, третьи — при помощи чар и черной магии. Вы же — через женщину.
— Да, но я не только хочу искать бога и найти его, я хочу столкнуть свою силу с его силой…
— Или слиться с ним воедино, — закончила женщина.
Мигель, пораженный, вздрогнул, устремил взгляд на пламя свечей. Помолчав, тихо сказал:
— Как вы поняли это? Бороться — и слиться… Как это близко…
— Как это походит на любовь…
— О, найти женщину! — горячо прорывается у Мигеля. — Женщину, которая сочетает в себе нежность всех матерей и страстность всех любовниц, которая была бы пламенем и прохладной водой, мудростью и сумасбродством, детскостью и искушенностью… Женщину, древнюю, как мир, и юную, как дитя, мягкую и твердую, жестокую и преданную, женщину, от которой бы пахло смрадом кабака и ладаном храма, которая была бы ложем и надгробием, человеком и зверем, святой и дьяволицей, найти жену из жен, прекрасную своей человечностью, любовным пылом, телом и духом!
Руфина улыбается молча и снисходительно, глядя в расширенные зрачки юноши.
— Скажите, госпожа моя, есть ли такая женщина? Найду ли я ее?
Сошла улыбка с ее лица, женщина стала серьезной, подняла голову.
— Найдете, — твердо сказала она.
Мигель вскочил, дрожа всем телом.
— Кто вы? — судорожно выдавил он из себя. — Кто вы такая? И чего вы желаете?
Она устремила взор в пространство и медленно проговорила:
— Покоя. Тишины. Одиночества.
— А счастья?
— Это и есть счастье для меня, мой мальчик, — престо ответила Руфина, глядя прямо в глаза ему. Потом вдруг засмеялась. — Вы не забыли цели своего посещения? И ваших слов о том, что хотите меня?
Мигель упал на колени, обнял ноги ее, воскликнул бурно, восторженно:
— О да, я хочу вас, но хочу слушать вас, положить вам голову на колени, ощущать на лбу своем ваши ладони!
Руфина погладила его по щеке и проводила на улицу другим ходом.
В комнате Мигеля сидит дон Флавио де Сандрис и шумно выговаривает сыну своего друга. Забыл-де этот сын о давних узах, связывающих его отца с доном Флавио, который готов за друга кровь пролить. Забыл Мигель и обещание свое, скрепленное рукопожатием, так долго не показывается у них в доме. В чем дело? Ученье? Не верю! Скорее вино и женщины — так?
Не успел Мигель и рта раскрыть для ответа, как в комнату влетел Паскуаль. Опешил было при виде гостя, но гнев перекипает через край, и Паскуаль, забыв о приличиях, бросает Мигелю:
— Подлец! Негодяй!
— Не видишь — гость у меня? — нахмурился Мигель.
— Гость извинит, — скрипнул зубами Паскуаль.
— Я — граф де Сандрис, — надменно произносит дон Флавио.
— Овисена, — цедит сквозь зубы Паскуаль и снова поворачивается к Мигелю. — Что ты сделал с Марией?
— Уйди, не мешай, — сухо отрезал Мигель.
— Она все время говорит о тебе и плачет. Почему?! — истерично кричит Паскуаль.
— Уйди, — повторил Мигель.
— Слышишь, чего я от тебя требую? Женись на ней! — сипит Паскуаль.
— Слышу и оставляю без внимания, — бросил Мигель. — Прощай.
— Как?! — Голос Паскуаля срывается, кровь бросилась ему в лицо, он стискивает кулаки. — Как, ты даже объясниться со мной не желаешь, подлец?
— Мне нечего объяснять тебе, — презрительно отвечает Мигель. — Быть может, она польстилась на мое богатство и увидела, что ее домогательства напрасны.
От такого оскорбления Паскуаль лишился дара речи.
— Да, — вмешивается дон Флавио. — Есть такие люди. Они похожи на воронов, подстерегающих добычу. Еще это похоже на силки для дичи или манки для птиц…
— Что вы себе позволяете? — хрипит, весь дрожа, Паскуаль.
— Да, — продолжает дон Флавио, — это смахивает на вымогательство. Дешевый способ жить…
— Я не за деньгами пришел, а чтобы вернуть ей честь! — выкрикнул Паскуаль.
— Уйдешь ли ты? — встал Мигель.
Паскуаль смотрит на его сжатые губы, вглядывается в глубину его темных глаз, и страх объемлет его. Он отступает.
— Я уйду, — просипел он, — но стократно отомщу за оскорбление!
Поникнув, бледный, обессиленный, сломленный, он выходит.
За воротами его остановил иезуит в широкополой шляпе, надвинутой на глаза.
— Простите, сеньор, что, граф Маньяра дома?
— Дома этот мерзавец, и жаль, что ваше преподобие — не палач, который явился бы снести его подлую голову…
— За что вы так браните его? — хочет знать Трифон. — Граф Маньяра — образец дворянина…
— Я расскажу вам кое-что о его совершенствах. — И Паскуаль увлекает священника за собой.
А дон Флавио хохочет во все горло:
— Я смеюсь словам этого сумасшедшего и даже ни о чем тебя не спрашиваю. Жалобы плебея ничего не значат. Но, вижу, ты умеешь пользоваться жизнью, и это мне нравится, мальчик мой. Твое место — в моем доме, ты внесешь в него оживление. Приходи, не мешкая!
Летиции и Паскуаля нет дома, и Мария пользуется минуткой одиночества. Вынув из сундука голубое платье, надела его, села к зеркалу. Это платье было на ней в том саду, где он сказал ей, что любит. Вот здесь, на рукаве, он нечаянно порвал кружево, этого места касалась его рука…
Лампа коптит, шипит фитилек, давая скудный свет. Отражение в зеркале — смутное, неясное.
Женщина, лампа — и больше никого, ничего.
В зеркале повторен образ женщины, но бесплодна красота, которой не восхищаются. О горе, где ты, мой милый, завороживший меня? Молитвенно сложены руки — врата скорби и плача. Как больно рукам, обнимающим пустоту. Темнеет и вянет лицо мое без твоего взгляда, далекий…
— Я — выгоревший дом, лесное пожарище, скошенный луг, сжатое поле. Колодец, заваленный камнями, ветка, брошенная в пыль дороги…
Сяду под сенью храма к печальным женщинам, но плакать не стану. Семь дней радости дал ты мне. Разве этого мало? Это — больше, чем вся жизнь. Возблагодарю за это царицу небесную. Разве нет людей, которых никогда никто не любил?
Но сейчас плачет овечка господня, и трудно сказать отчего — от горя, от счастья или от горькой любви, подмявшей ее. И такую ее одолел сон.
Стоит над спящей сестрой Паскуаль, задумался. Вид у нее такой, словно она счастлива. Улыбается, но в уголках глаз еще не высохли слезы. Кто посмел безнаказанно так убивать человека? Кто посмел так жестоко растоптать человеческую душу и отречься от нее? Только смертью своей сможешь ты заплатить за это, Маньяра, и я ее подготовлю. Смеешься надо мною, гордец? Знаешь — задрожу перед шпагой твоей, знаешь — безымянный обвинитель Маньяры не добьется судом ничего, и презираешь удар в спину. Но тут ты ошибся. Удар в спину — единственное, что может тебя погубить. Не кинжалом удар, не ножом — словом. Гнусно сделаться доносчиком, это — коварство и преступление. А ты не совершил преступления против нее?! Бог простит мне.
Мария улыбается сонным видениям, а Паскуаль слагает клятву мести.
В праздник святого Лазаря в Севилье ярмарка, ромериа. С утра весь город высыпает за Кадикские ворота, на луга, тянущиеся к Корре-дель-Рио и к Дос-Эрманас.
За Кадикскими воротами — муравейник: люди всех каст, от дворян до воришек, за Кадикскими воротами — день гулянья и безделья.
Айвовый сыр, пышки, андалузские сдобные булочки, финики, сладкие лепешки, соленые лепешки, жареная баранина, кролики, колбасы, паштеты и вино, вино…
Прибой веселья и смеха — смеются оттого, что день хорош, что зубы белы, или просто от радости, что живем!
В разноцветных фунтиках — шафран, имбирь, перец — коренья, ценимые высоко; образки святых, четки; игры — мяч в ямку, мяч об стенку, и звездная мантия звездочета.
Перед палаткой полотнянщика, в кругу подруг и парней, — девушка, пригожая, как юная телочка: выбирает материю.
— Возьмите, сеньорита, этот батист, — соловьем разливается продавец. — Есть у меня и атлас, сотканный из свежевыпавшего снега, взгляните — холодит, как ветерок с Арасены, сеньорита, более тонкого не носили даже наложницы халифов…
Эсперанса купила шесть локтей атласа и отходит со стайкой подруг.
Эсперанса — единственная дочь самого богатого крестьянина деревни Дос-Эрманас — Хосе Энрикеса. Стройный у нее стан, полные губы, румяные щеки, пышные русые волосы и веселые серо-голубые глаза. Гордо ступает она, горделивы манеры ее, и любит она показать, что обладает остроумием и ловко подвешенным язычком.
А вон и повелитель сердца ее, Луис Бегона, суженый Эсперансы, — высокий парень, чьи движения резки и порывисты; а тут подходит дон Валерио, алькальд деревни Дос-Эрманас, — сухощавая личность, сухостью превзошедшая старый кедровый сук, зато разодетая куда пышнее, чем то подобает селадону его сословия и его пятидесяти годов.
Дон Валерио с Луисом Бегоной присоединились к девушкам и бродят с ними от палатки к палатке.
Ромериа!
Звон бокалов, запах жареного, бренчанье гитар, звуки пастушьих рожков, пение, бубны, струйка вина, текущая из бурдюка прямо в горло, шум, крик, ликованье…
Меж тем стемнело, по всему лугу запылали костры и факелы.
И тогда в полную силу прорвались страсти, сдерживаемые светом дня. Пьяницы только тем и заняты, что запрокидывают оловянные кувшины да словами поэтов бормочут о своих видениях. Мужчины тащат в кусты потаскушек, заядлые игроки в кости, не разгибаясь, трясут кошельками, которые худеют или толстеют — в зависимости от того, какой стороной поворачивается к ним фортуна, передом или задом.
Посреди ярмарочной площади горит костер, на нем — тряпичная кукла, изображающая грешницу. У нее на груди надпись: «Omnia ad maiorem Dei gloriam» [8]— девиз, который наш баскский земляк дои Иньиго Лопес де Рекальде, по прозванию Лойола, поставил превыше всех слов Священного писания.
Глядите, люди справа и люди слева, как поджаривается за ваши грехи тряпичное тело еретички, — теперь вам можно слегка отпустить узду. Только проклинайте погромче эту ведьму да выпейте за искупление ее души, которая пройдет через очищающее пламя.
Догорает осужденная кукла с неизменной, несмотря на пламя, ухмылкой на лице, и дело справедливости довершено.
Перед костром, на площадке, утоптанной, как ток, пляшут.
Удар по струнам, удар в бубны! И закипела в бешеном ритме неистовая пляска.
— Фламенко! Дьявольский танец…
Девушка закружилась, парит стрекозой, с топотом подскакивает к ней парень. Руки взметнулись, сверкнули глаза, полураскрылись губы в жестокой и чувственной усмешке, обнажив полоску белоснежных зубов… Быстрей, все быстрее гитары и бубны…
Белые девичьи руки рисуют зигзаги падающих молний, волнообразно колышутся бедра, туфелькой об землю топ, топ, кружатся, взлетают юбки… Уже не пляска — уже неистовство тел…
Оборвалось фламенко — обессиленные, падают на стулья плясунья и плясун.
Молодежь из деревни Дос-Эрманас собирается ехать домой.
— Эй, Мауро, запрягай! — кричит дон Валерио.
Мауро впрягает лошадь в повозку, над которой изогнулись прутяные обручи, оплетенные розами. Девушки забираются в повозку.
В эту минуту галопом выскакал всадник. Повозка стоит у него на дороге.
— Прочь! — кричит Мигель.
Дон Валерио узнал его, кланяется низко:
— Простите, сеньор граф… Мы вам дорогу загородили, сейчас уберем…
— Кто эта девушка? — спрашивает Мигель, не сводя взора с Эсперансы, с ее мясистых губ.
— Эсперанса Энрикес, ваша милость, дочь старосты Дос-Эрманас, — отвечает дон Валерио.
Мигель подъехал к повозке вплотную. Девушки испуганно жмутся друг к другу.
Повозка двинулась.
— Я вас найду! — бросил Мигель Эсперансе и повернул коня.
Его великолепие ректор Осуны щурит колючие глазки, наблюдая за Мигелем. Так вот из-за кого вызывал меня вчера его преосвященство архиепископ? Красивое создание на вид этот юноша, но есть в нем что-то непостижимое. Все время смотрит как бы сквозь меня, и в глазах его некое полыхание, и молчит он во сто раз больше, чем говорит, этак трудненько будет разобраться в нем. К тому же горд и крут нравом…
Но ему суждено стать священником — и он станет им. Должен стать.
— Что достопримечательного увидел во мне ваше великолепие? — дерзко спросил Мигель, выдержав взгляд ректора.
Тот заморгал и отвел глаза. Делая вид — как делывал он довольно часто, — будто не слыхал дерзкого вопроса, он продолжает лекцию:
— Школа философов, которую мы называем схоластической, расцветает в начале одиннадцатого столетия трудами Петра Абеляра, поставившего помысел духа, так называемый концептус, выше дела и слова. Ныне мы встречаем слово «концептус» в ином его значении — в литературе, где оно означает существенную утонченность стиля и облагороженную литературную речь. Основателем концептизма был Алонсо де Ледесма, а величайшим его приверженцем является сам великий Кеведо и, наконец, Лопе де Вега. Несколько лет тому назад прославленный сторонник этого стиля и член ордена Иисусова Балтазар Грасиан издал труд под названием «Agudeza y Arte del Ingenio» [9]— труд, надеюсь, известный вам, обобщивший теорию концептизма. Но вернемся к схоластике. Важно запомнить, какие способы познания различает Уго де Сан Викторио. Их три: cogitatio, meditatio, contemplatio. [10]Возлюбленный наш doctor angelicus [11]святой Фома Аквинский сам склонялся к этому мнению,
— Однако Роджер Бэкон утверждает… — перебил его было Мигель.
— Да, — со злобной иронией оборвал его ректор, — doctor mirabilis [12]Роджер Бэкон, член ордена святого Франциска, осмелился — подчеркиваю, осмелился! — отдать преимущество изучению природы перед схоластическим изучением, естественному познанию перед познанием, достигнутым умозрительно. Этот опрометчивый новатор-гуманист даже выдвинул девиз: «Sine experientia nihil sufficienter sciri potest». [13]Мне нет нужды подчеркивать, что принцип подобного рода «опыта» — греховен, и десятилетнее заключение, коему был подвергнут Бэкон, было очень мягким наказанием: по моему суждению, его следовало сжечь, как сожгли римского пантеиста Джордано Бруно.
— Следовательно, ваше великолепие отвергает какое-либо экспериментирование в философии, — учтиво заметил Паскуаль.
— Абсолютно. Нельзя расшатывать вековую мудрость и греховным образом ставить опыт выше умозрительного анализа.
— «Философия учит действовать, не говорить», — цитирует Мигель Сенеку, и Паскуаль напряженно следит за каждым его словом.
Ректор вздернул бороденку и медленно повернулся к Мигелю.
— Должен сказать вам, дон Мигель, что ваше пристрастие к римским философам я почитаю чрезмерным, а склонность вашу к греческим, где вы обнаруживаете удивительные знания и эрудицию, просто… гм… нездоровой, если не сказать вредной. Я заметил, что вы обращаетесь к этим философам в особенности тогда, когда вы в рассуждениях своих стоите на грани греховного наслажденчества. Повторяю вам — глубочайшее наслаждение есть наслаждение духовное, чувственные же и телесные радости суть мимолетны, а паче того — безнравственны.
— Эпикур считал добро тождественным наслаждению, — возразил Мигель.
— Однако и Эпикур, говоря о наслаждении, подразумевал состояние духовного блаженства. Излюбленный вами Сенека сам признавал, что тело препятствует господству души.
— Что же мне делать с телом, — вырвалось у Мигеля, — если я хочу установить господство души, а тело препятствует в том? Устранить это тело? Прибегнуть к самоубийству, чтоб достигнуть блаженства? Или мне заколоться у вас на глазах, чтобы вы могли следить полет моей души в вечность?
— Дон Мигель! — строго одергивает его ректор. — Следите за своим языком! Человек, одержимый бесовским искушением, должен умерщвлять свою плоть, отказать ей во всех чувственных радостях и во всех прочих наслаждениях, он должен явить покорность себе подобным, отречься от гордыни и отвергнуть злато.
— Но на золото я могу купить отпущение грехов, если я согрешил, — насмешливо бросил Мигель.
— Он кощунствует! Кощунствует! — закричал Паскуаль, неотступно подстерегающий удобный случай поймать Мигеля на ереси и донести на него.
— Золото — проклятие! — взгремел ректор. — Это — змеиное гнездо, где высиживаются лень, причуды, жажда наслаждений. Вспомните своего Сенеку — золото не сделает нас достойными бога! Милосердные боги — из глины. Deus nihil habet!
— Говори.
— Здесь еще другое влияние. Дурное влияние, оно разрушает и сводит на нет мои труды. Человек, который, несомненно, побуждает Мигеля к светским развлечениям, который возмущает жителей еретическими речами — он причина того, что Мигель отдаляется от нас, забывая о предначертанном ему пути служения церкви, несметные богатства Маньяра ускользают от святой церкви…
— Кто этот человек?
— Капуцин Грегорио.
— Вы смешны, Трифон, с вашим Грегорио. Еще в Маньяре вы оговаривали его. Сдается мне, это ваш конек. Монах не должен мешать вам. Если будет мешать, мы его устраним.
— Значит, можно?! — неосмотрительно вырвалось у Трифона.
— Да, вот я и увидел вас насквозь. Монаха не трогать. Просто работайте лучше.
Шевельнулась бахрома на кайме парчи.
— Кто эта умершая? — спокойно продолжал голос сверху.
— Донья Соледад, внучка маркиза Эспиноса-и-Паласио.
— Точно ли, что она отравилась из-за Мигеля?
— Точно, ваше преосвященство.
— И что он теперь?
— Я видел его с некоей девицей простого звания. Очень красивой.
— Очень красивой? — Голос в вышине насмешлив.
— Но это ведь важно, ваше преосвященство.
— Это естественно, Трифон.
Снова минута тишины. Но вот шевельнулись шелк и парча:
— Следить за каждым шагом. Навестите его как можно скорее. После доложите мне. Напишите также подробный отчет его родителям. Ничего не утаивать. Ступайте.
Белая рука небрежно начертала в воздухе знамение креста, и Трифон вышел неверной поступью.
И вот уже много часов стоит он в нише стены напротив дворца Мигеля, не спуская глаз с ворот.
Вышла девушка под густым покрывалом.
— А, вот он, мой час! — торжествует Трифон. — Войду, застигну врасплох, найду ложе, смятое гнусным любострастием, чаши с вином, стол, накрытый для разнежившейся парочки, покой, полный цветов и ароматов…
Трифон проносится по двору, не отвечает на вопрос Висенте, отталкивает Каталинона на лестничной площадке и врывается в комнату Мигеля.
В печальном и хмуром покое Мигель склоняет колена перед распятием, страстно обхватив подножие креста.
Трифон застыл на месте.
— Как вы входите, падре? — строго оборачивается к нему Мигель.
— Прощенья, ваша милость! Некое предчувствие, подсознательное предчувствие… — заикается Трифон. — Я подумал, что нужен вам, и вошел без доклада… Простите, прошу…
— Как молятся за мертвых? — тихо спросил Мигель.
Трифон осекся.
— «Господи всемогущий, смилуйся…» — ответил он машинально, обводя глазами комнату. — Но лучше всего помогает святая исповедь и причастие…
— Я не желаю исповедаться, — властно произносит Мигель. — Я хочу молиться за мертвых, как я сказал.
Трифон поклонился, проглотил приготовленную проповедь и стал на колени рядом с Мигелем. Он произносит слова молитвы, Мигель повторяет за ним:
— Господи всемогущий, смилуйся над душою, что покинула грешное тело и отправилась в путь к тебе…
Вороной конь одним духом домчал Мигеля от Кордовских ворот до узенькой улочки Торрехон — только искры летели из-под копыт. Мигель соскочил с седла перед заведением «У херувима», бросил поводья слуге и вошел. В зале, окутанном мутным дыханием коптящих свечей, запахи вина и оливкового масла. Багровые портьеры колышит сквозняк, за ними — приглушенные голоса.
Мигель, мрачный, проходит среди столиков, как бы ища кого-то. Девушки отталкивают назойливые руки мужчин, что шарят по их телам, и с вызовом смотрят на сеньора, который недавно проповедовал здесь чистоту тела и души.
— Кого вы ищете, благородный сеньор? — надменно спрашивает Лусилья, осчастливливавшая собой тощего студента.
Мигель остановил на ней взгляд. Черная, как ночь, как грех, в ней обаяние хищника.
— Тебя, — отвечает он.
Лусилья встала, потрепав студента по худой щеке:
— Пока, теленочек!
Однако «теленочек» решил отстаивать свои права.
— Это моя девушка! — дискантом пискнул он. — Что это за нахал? Как он смеет отнимать тебя!
— Он большой барин, а ты бедняк, — безжалостно объясняет Лусилья и добавляет шепотом: — Мой постоянный клиент, понятно?
— Какое мне до этого дело — ты останешься со мной! — кричит студент.
— Итак, вы все-таки пришли, ваша милость? — раздается за спиной Мигеля глубокий, плавный, как волны, голос.
Не снимая руки с эфеса шпаги, Мигель обернулся и увидел Руфину. В черном длинном платье, застегнутом наглухо под самым горлом, в платье из шелка и кружев, но без единого украшения, стоит перед ним госпожа.
— Я знала, что вы придете, — вполголоса добавляет она.
— Придется тебе отпустить меня, миленький, — вырывается Лусилья от студента, который держит ее за талию. — Его милость требует меня…
— Вы выбрали Лусилью? — улыбается госпожа.
— Да, его милость выбрал меня, а этот дуралей не отпускает!
— Нет, — отсутствующим тоном говорит Мигель, не Отрывая взора от госпожи.
— Как это нет? — вскидывается Лусилья. — Вы же сказали…
— А теперь не говорю, — словно в полусне парирует Мигель.
— Тогда выбирайте другую, ваша милость, — приветливо предлагает Руфина.
— Можно вас, сеньора? — вырвалось у Мигеля.
Женщина в черном, наглухо застегнутом платье усмехнулась.
— Пожалуйста, пойдемте.
За рядом багровых портьер, там, где кончается царство винно-кровавого цвета, дубовая крепкая дверь. Руфина отомкнула ее, и Мигель очутился в небольшой комнате, где все — белое, кроме голубого дивана и двух голубых кресел, все сияет, озаренное пламенем семи свечей в оловянном подсвечнике.
Стоит Мигель посередине комнаты, а в голове его хаос мыслей. Стоит, обуреваемый вожделением, отчаянием, тревогой. Удивительна эта женщина! Она как гранитный столп, подпирающий белые небеса. Геката на перепутье весенней ночи. Геката, повелительница далей, являющаяся в местах уединенных и мрачных. Тень далии на сияющем диске луны. Силуэт птицы на белоснежном облаке…
— Я хочу вас, сеньора, только вас! Вы желаннее всех ваших девушек, — пылко восклицает Мигель.
— Возможно. — Она улыбнулась. — Однако не всякий это видит. Зато у них есть то, в чем я не могу с ними равняться, как бы привлекательна я ни была: молодость.
— Да, молодость… — задумчиво произносит Мигель. — Глупая, незрелая молодость, не знающая, куда себя девать… У которой сердце дрожит, которая жаждет, сама не зная чего…
— Вы сами молоды.
— Я говорю и о себе, сеньора, — с жаром подхватывает Мигель. — Сам себя хулю, ибо не понимаю, что говорит мне тот голос, который будит меня среди ночи, не понимаю, отчего бьет меня озноб под палящим солнцем, не знаю, куда несут меня ноги, когда я выхожу из дома, не знаю даже, зачем я существую и что мне здесь нужно, даже того я не знаю, нужно ли мне вообще хоть что-то. Я молод, а мысли о смерти наваливаются на меня. Должно ли так быть? В порядке ли это вещей?
Руфина села на диван, привлекла Мигеля к себе. Погладила по голове, легонько касаясь кудрей.
— Отдохните немножко, мальчик. Вздохните свободно — смотрите, ночь тепла и спокойна. Утром на траву, на плоды падет роса — не так ли? В вас — больше жара, чем в тех, кого бьет лихорадка. Мой милый, вы слишком поспешно преследуете вами же выдуманный образ.
Мигель быстро поднял голову:
— Откуда вы знаете?
— Гонитесь за призраком, за тенью, но в вас самом все еще неясно…
— Я хочу счастья.
— Его хотят все.
— Но — счастье исключительного!
— Многие желают того же.
— И красоты!
— И к ней стремятся многие.
— Любви!
— Ах, мой мальчик, это так обычно…
— Нет, нет, я хочу женщину, единственную, самую прекрасную, самую удивительную…
Улыбается Руфина:
— Такова любая из нас.
— Нет, — резко возразил Мигель. — Любой из вас чего-то недостает, чтоб быть совершенством.
— Даже зная об этом, мы не желаем в этом признаться.
— Но не можете отрицать!
— Я и не отрицаю, мой сеньор. Не сказала ли я вам, что мне, например, не хватает молодости? Вот видите.
Тишина, словно эти двое одни посреди бесконечной ночи, в которой не шелохнется листок, ни жучок, ни травинка не шевельнутся…
Руфина гладит виски Мигеля. Заговорила тихо:
— Я думала, вы томитесь по славе, жаждете или власти, или крови, или святости, стремитесь подняться до головокружительных высот. Что хотите сделать плодородными каменистые равнины, хотите песок обратить в золото, а золото — в цветы на лугах…
— О, вы правы! — взрывается юноша. — Все это я хотел. Хотел проложить себе путь к престолу самого бога, подчинить себе толпы князей неба, достигнуть мощи божьей, стать вечным…
— Тише, мальчик, слишком многого вы хотите.
— Но самое ужасное то, что я уже не хочу этого! — судорожно восклицает Мигель. — Хочу только женщину, женщину, женщину!
— А это одно и то же, мой милый, — говорит Руфина. — Ибо любовь — небесные врата. Она не достижение всего, что задумала ваша пылающая голова, но путь к этому. Одни ищут бога посредством церкви, другие — изучая сотни томов, в которых заключена мудрость, третьи — при помощи чар и черной магии. Вы же — через женщину.
— Да, но я не только хочу искать бога и найти его, я хочу столкнуть свою силу с его силой…
— Или слиться с ним воедино, — закончила женщина.
Мигель, пораженный, вздрогнул, устремил взгляд на пламя свечей. Помолчав, тихо сказал:
— Как вы поняли это? Бороться — и слиться… Как это близко…
— Как это походит на любовь…
— О, найти женщину! — горячо прорывается у Мигеля. — Женщину, которая сочетает в себе нежность всех матерей и страстность всех любовниц, которая была бы пламенем и прохладной водой, мудростью и сумасбродством, детскостью и искушенностью… Женщину, древнюю, как мир, и юную, как дитя, мягкую и твердую, жестокую и преданную, женщину, от которой бы пахло смрадом кабака и ладаном храма, которая была бы ложем и надгробием, человеком и зверем, святой и дьяволицей, найти жену из жен, прекрасную своей человечностью, любовным пылом, телом и духом!
Руфина улыбается молча и снисходительно, глядя в расширенные зрачки юноши.
— Скажите, госпожа моя, есть ли такая женщина? Найду ли я ее?
Сошла улыбка с ее лица, женщина стала серьезной, подняла голову.
— Найдете, — твердо сказала она.
Мигель вскочил, дрожа всем телом.
— Кто вы? — судорожно выдавил он из себя. — Кто вы такая? И чего вы желаете?
Она устремила взор в пространство и медленно проговорила:
— Покоя. Тишины. Одиночества.
— А счастья?
— Это и есть счастье для меня, мой мальчик, — престо ответила Руфина, глядя прямо в глаза ему. Потом вдруг засмеялась. — Вы не забыли цели своего посещения? И ваших слов о том, что хотите меня?
Мигель упал на колени, обнял ноги ее, воскликнул бурно, восторженно:
— О да, я хочу вас, но хочу слушать вас, положить вам голову на колени, ощущать на лбу своем ваши ладони!
Руфина погладила его по щеке и проводила на улицу другим ходом.
В комнате Мигеля сидит дон Флавио де Сандрис и шумно выговаривает сыну своего друга. Забыл-де этот сын о давних узах, связывающих его отца с доном Флавио, который готов за друга кровь пролить. Забыл Мигель и обещание свое, скрепленное рукопожатием, так долго не показывается у них в доме. В чем дело? Ученье? Не верю! Скорее вино и женщины — так?
Не успел Мигель и рта раскрыть для ответа, как в комнату влетел Паскуаль. Опешил было при виде гостя, но гнев перекипает через край, и Паскуаль, забыв о приличиях, бросает Мигелю:
— Подлец! Негодяй!
— Не видишь — гость у меня? — нахмурился Мигель.
— Гость извинит, — скрипнул зубами Паскуаль.
— Я — граф де Сандрис, — надменно произносит дон Флавио.
— Овисена, — цедит сквозь зубы Паскуаль и снова поворачивается к Мигелю. — Что ты сделал с Марией?
— Уйди, не мешай, — сухо отрезал Мигель.
— Она все время говорит о тебе и плачет. Почему?! — истерично кричит Паскуаль.
— Уйди, — повторил Мигель.
— Слышишь, чего я от тебя требую? Женись на ней! — сипит Паскуаль.
— Слышу и оставляю без внимания, — бросил Мигель. — Прощай.
— Как?! — Голос Паскуаля срывается, кровь бросилась ему в лицо, он стискивает кулаки. — Как, ты даже объясниться со мной не желаешь, подлец?
— Мне нечего объяснять тебе, — презрительно отвечает Мигель. — Быть может, она польстилась на мое богатство и увидела, что ее домогательства напрасны.
От такого оскорбления Паскуаль лишился дара речи.
— Да, — вмешивается дон Флавио. — Есть такие люди. Они похожи на воронов, подстерегающих добычу. Еще это похоже на силки для дичи или манки для птиц…
— Что вы себе позволяете? — хрипит, весь дрожа, Паскуаль.
— Да, — продолжает дон Флавио, — это смахивает на вымогательство. Дешевый способ жить…
— Я не за деньгами пришел, а чтобы вернуть ей честь! — выкрикнул Паскуаль.
— Уйдешь ли ты? — встал Мигель.
Паскуаль смотрит на его сжатые губы, вглядывается в глубину его темных глаз, и страх объемлет его. Он отступает.
— Я уйду, — просипел он, — но стократно отомщу за оскорбление!
Поникнув, бледный, обессиленный, сломленный, он выходит.
За воротами его остановил иезуит в широкополой шляпе, надвинутой на глаза.
— Простите, сеньор, что, граф Маньяра дома?
— Дома этот мерзавец, и жаль, что ваше преподобие — не палач, который явился бы снести его подлую голову…
— За что вы так браните его? — хочет знать Трифон. — Граф Маньяра — образец дворянина…
— Я расскажу вам кое-что о его совершенствах. — И Паскуаль увлекает священника за собой.
А дон Флавио хохочет во все горло:
— Я смеюсь словам этого сумасшедшего и даже ни о чем тебя не спрашиваю. Жалобы плебея ничего не значат. Но, вижу, ты умеешь пользоваться жизнью, и это мне нравится, мальчик мой. Твое место — в моем доме, ты внесешь в него оживление. Приходи, не мешкая!
Летиции и Паскуаля нет дома, и Мария пользуется минуткой одиночества. Вынув из сундука голубое платье, надела его, села к зеркалу. Это платье было на ней в том саду, где он сказал ей, что любит. Вот здесь, на рукаве, он нечаянно порвал кружево, этого места касалась его рука…
Лампа коптит, шипит фитилек, давая скудный свет. Отражение в зеркале — смутное, неясное.
Женщина, лампа — и больше никого, ничего.
В зеркале повторен образ женщины, но бесплодна красота, которой не восхищаются. О горе, где ты, мой милый, завороживший меня? Молитвенно сложены руки — врата скорби и плача. Как больно рукам, обнимающим пустоту. Темнеет и вянет лицо мое без твоего взгляда, далекий…
— Я — выгоревший дом, лесное пожарище, скошенный луг, сжатое поле. Колодец, заваленный камнями, ветка, брошенная в пыль дороги…
Сяду под сенью храма к печальным женщинам, но плакать не стану. Семь дней радости дал ты мне. Разве этого мало? Это — больше, чем вся жизнь. Возблагодарю за это царицу небесную. Разве нет людей, которых никогда никто не любил?
Но сейчас плачет овечка господня, и трудно сказать отчего — от горя, от счастья или от горькой любви, подмявшей ее. И такую ее одолел сон.
Стоит над спящей сестрой Паскуаль, задумался. Вид у нее такой, словно она счастлива. Улыбается, но в уголках глаз еще не высохли слезы. Кто посмел безнаказанно так убивать человека? Кто посмел так жестоко растоптать человеческую душу и отречься от нее? Только смертью своей сможешь ты заплатить за это, Маньяра, и я ее подготовлю. Смеешься надо мною, гордец? Знаешь — задрожу перед шпагой твоей, знаешь — безымянный обвинитель Маньяры не добьется судом ничего, и презираешь удар в спину. Но тут ты ошибся. Удар в спину — единственное, что может тебя погубить. Не кинжалом удар, не ножом — словом. Гнусно сделаться доносчиком, это — коварство и преступление. А ты не совершил преступления против нее?! Бог простит мне.
Мария улыбается сонным видениям, а Паскуаль слагает клятву мести.
В праздник святого Лазаря в Севилье ярмарка, ромериа. С утра весь город высыпает за Кадикские ворота, на луга, тянущиеся к Корре-дель-Рио и к Дос-Эрманас.
За Кадикскими воротами — муравейник: люди всех каст, от дворян до воришек, за Кадикскими воротами — день гулянья и безделья.
Айвовый сыр, пышки, андалузские сдобные булочки, финики, сладкие лепешки, соленые лепешки, жареная баранина, кролики, колбасы, паштеты и вино, вино…
Прибой веселья и смеха — смеются оттого, что день хорош, что зубы белы, или просто от радости, что живем!
В разноцветных фунтиках — шафран, имбирь, перец — коренья, ценимые высоко; образки святых, четки; игры — мяч в ямку, мяч об стенку, и звездная мантия звездочета.
Перед палаткой полотнянщика, в кругу подруг и парней, — девушка, пригожая, как юная телочка: выбирает материю.
— Возьмите, сеньорита, этот батист, — соловьем разливается продавец. — Есть у меня и атлас, сотканный из свежевыпавшего снега, взгляните — холодит, как ветерок с Арасены, сеньорита, более тонкого не носили даже наложницы халифов…
Эсперанса купила шесть локтей атласа и отходит со стайкой подруг.
Эсперанса — единственная дочь самого богатого крестьянина деревни Дос-Эрманас — Хосе Энрикеса. Стройный у нее стан, полные губы, румяные щеки, пышные русые волосы и веселые серо-голубые глаза. Гордо ступает она, горделивы манеры ее, и любит она показать, что обладает остроумием и ловко подвешенным язычком.
А вон и повелитель сердца ее, Луис Бегона, суженый Эсперансы, — высокий парень, чьи движения резки и порывисты; а тут подходит дон Валерио, алькальд деревни Дос-Эрманас, — сухощавая личность, сухостью превзошедшая старый кедровый сук, зато разодетая куда пышнее, чем то подобает селадону его сословия и его пятидесяти годов.
Дон Валерио с Луисом Бегоной присоединились к девушкам и бродят с ними от палатки к палатке.
Ромериа!
Звон бокалов, запах жареного, бренчанье гитар, звуки пастушьих рожков, пение, бубны, струйка вина, текущая из бурдюка прямо в горло, шум, крик, ликованье…
Меж тем стемнело, по всему лугу запылали костры и факелы.
И тогда в полную силу прорвались страсти, сдерживаемые светом дня. Пьяницы только тем и заняты, что запрокидывают оловянные кувшины да словами поэтов бормочут о своих видениях. Мужчины тащат в кусты потаскушек, заядлые игроки в кости, не разгибаясь, трясут кошельками, которые худеют или толстеют — в зависимости от того, какой стороной поворачивается к ним фортуна, передом или задом.
Посреди ярмарочной площади горит костер, на нем — тряпичная кукла, изображающая грешницу. У нее на груди надпись: «Omnia ad maiorem Dei gloriam» [8]— девиз, который наш баскский земляк дои Иньиго Лопес де Рекальде, по прозванию Лойола, поставил превыше всех слов Священного писания.
Глядите, люди справа и люди слева, как поджаривается за ваши грехи тряпичное тело еретички, — теперь вам можно слегка отпустить узду. Только проклинайте погромче эту ведьму да выпейте за искупление ее души, которая пройдет через очищающее пламя.
Догорает осужденная кукла с неизменной, несмотря на пламя, ухмылкой на лице, и дело справедливости довершено.
Перед костром, на площадке, утоптанной, как ток, пляшут.
Удар по струнам, удар в бубны! И закипела в бешеном ритме неистовая пляска.
— Фламенко! Дьявольский танец…
Девушка закружилась, парит стрекозой, с топотом подскакивает к ней парень. Руки взметнулись, сверкнули глаза, полураскрылись губы в жестокой и чувственной усмешке, обнажив полоску белоснежных зубов… Быстрей, все быстрее гитары и бубны…
Белые девичьи руки рисуют зигзаги падающих молний, волнообразно колышутся бедра, туфелькой об землю топ, топ, кружатся, взлетают юбки… Уже не пляска — уже неистовство тел…
Оборвалось фламенко — обессиленные, падают на стулья плясунья и плясун.
Молодежь из деревни Дос-Эрманас собирается ехать домой.
— Эй, Мауро, запрягай! — кричит дон Валерио.
Мауро впрягает лошадь в повозку, над которой изогнулись прутяные обручи, оплетенные розами. Девушки забираются в повозку.
В эту минуту галопом выскакал всадник. Повозка стоит у него на дороге.
— Прочь! — кричит Мигель.
Дон Валерио узнал его, кланяется низко:
— Простите, сеньор граф… Мы вам дорогу загородили, сейчас уберем…
— Кто эта девушка? — спрашивает Мигель, не сводя взора с Эсперансы, с ее мясистых губ.
— Эсперанса Энрикес, ваша милость, дочь старосты Дос-Эрманас, — отвечает дон Валерио.
Мигель подъехал к повозке вплотную. Девушки испуганно жмутся друг к другу.
Повозка двинулась.
— Я вас найду! — бросил Мигель Эсперансе и повернул коня.
Его великолепие ректор Осуны щурит колючие глазки, наблюдая за Мигелем. Так вот из-за кого вызывал меня вчера его преосвященство архиепископ? Красивое создание на вид этот юноша, но есть в нем что-то непостижимое. Все время смотрит как бы сквозь меня, и в глазах его некое полыхание, и молчит он во сто раз больше, чем говорит, этак трудненько будет разобраться в нем. К тому же горд и крут нравом…
Но ему суждено стать священником — и он станет им. Должен стать.
— Что достопримечательного увидел во мне ваше великолепие? — дерзко спросил Мигель, выдержав взгляд ректора.
Тот заморгал и отвел глаза. Делая вид — как делывал он довольно часто, — будто не слыхал дерзкого вопроса, он продолжает лекцию:
— Школа философов, которую мы называем схоластической, расцветает в начале одиннадцатого столетия трудами Петра Абеляра, поставившего помысел духа, так называемый концептус, выше дела и слова. Ныне мы встречаем слово «концептус» в ином его значении — в литературе, где оно означает существенную утонченность стиля и облагороженную литературную речь. Основателем концептизма был Алонсо де Ледесма, а величайшим его приверженцем является сам великий Кеведо и, наконец, Лопе де Вега. Несколько лет тому назад прославленный сторонник этого стиля и член ордена Иисусова Балтазар Грасиан издал труд под названием «Agudeza y Arte del Ingenio» [9]— труд, надеюсь, известный вам, обобщивший теорию концептизма. Но вернемся к схоластике. Важно запомнить, какие способы познания различает Уго де Сан Викторио. Их три: cogitatio, meditatio, contemplatio. [10]Возлюбленный наш doctor angelicus [11]святой Фома Аквинский сам склонялся к этому мнению,
— Однако Роджер Бэкон утверждает… — перебил его было Мигель.
— Да, — со злобной иронией оборвал его ректор, — doctor mirabilis [12]Роджер Бэкон, член ордена святого Франциска, осмелился — подчеркиваю, осмелился! — отдать преимущество изучению природы перед схоластическим изучением, естественному познанию перед познанием, достигнутым умозрительно. Этот опрометчивый новатор-гуманист даже выдвинул девиз: «Sine experientia nihil sufficienter sciri potest». [13]Мне нет нужды подчеркивать, что принцип подобного рода «опыта» — греховен, и десятилетнее заключение, коему был подвергнут Бэкон, было очень мягким наказанием: по моему суждению, его следовало сжечь, как сожгли римского пантеиста Джордано Бруно.
— Следовательно, ваше великолепие отвергает какое-либо экспериментирование в философии, — учтиво заметил Паскуаль.
— Абсолютно. Нельзя расшатывать вековую мудрость и греховным образом ставить опыт выше умозрительного анализа.
— «Философия учит действовать, не говорить», — цитирует Мигель Сенеку, и Паскуаль напряженно следит за каждым его словом.
Ректор вздернул бороденку и медленно повернулся к Мигелю.
— Должен сказать вам, дон Мигель, что ваше пристрастие к римским философам я почитаю чрезмерным, а склонность вашу к греческим, где вы обнаруживаете удивительные знания и эрудицию, просто… гм… нездоровой, если не сказать вредной. Я заметил, что вы обращаетесь к этим философам в особенности тогда, когда вы в рассуждениях своих стоите на грани греховного наслажденчества. Повторяю вам — глубочайшее наслаждение есть наслаждение духовное, чувственные же и телесные радости суть мимолетны, а паче того — безнравственны.
— Эпикур считал добро тождественным наслаждению, — возразил Мигель.
— Однако и Эпикур, говоря о наслаждении, подразумевал состояние духовного блаженства. Излюбленный вами Сенека сам признавал, что тело препятствует господству души.
— Что же мне делать с телом, — вырвалось у Мигеля, — если я хочу установить господство души, а тело препятствует в том? Устранить это тело? Прибегнуть к самоубийству, чтоб достигнуть блаженства? Или мне заколоться у вас на глазах, чтобы вы могли следить полет моей души в вечность?
— Дон Мигель! — строго одергивает его ректор. — Следите за своим языком! Человек, одержимый бесовским искушением, должен умерщвлять свою плоть, отказать ей во всех чувственных радостях и во всех прочих наслаждениях, он должен явить покорность себе подобным, отречься от гордыни и отвергнуть злато.
— Но на золото я могу купить отпущение грехов, если я согрешил, — насмешливо бросил Мигель.
— Он кощунствует! Кощунствует! — закричал Паскуаль, неотступно подстерегающий удобный случай поймать Мигеля на ереси и донести на него.
— Золото — проклятие! — взгремел ректор. — Это — змеиное гнездо, где высиживаются лень, причуды, жажда наслаждений. Вспомните своего Сенеку — золото не сделает нас достойными бога! Милосердные боги — из глины. Deus nihil habet!