Страница:
На следующее утро он вновь показался мне загрустившим — сидел на садовой стене, а рядом с ним безмолвно сидела Шеба — из сочувствия, решила я, поскольку и у нее должно же быть сердце. Я даже вышла утешить его. И совершенно напрасно. Они в полном упоении следили за поросятами, которые вышли на соседний луг. Соломон обернулся ко мне поздороваться. «Я ведь знаю большую-пребольшую свинью, которая живет на ферме, — сказал он вне себя от возбуждения, а глаза у него были круглыми, как бутылочные крышечки. — Так вот!!! Она только что родила котят!»
Глава двенадцатая
Глава тринадцатая
Глава двенадцатая
ВСЕ БОЛЬШЕ О ГОСТЯХ
Наши кошки не любили зиму. Шеба, чья шерсть была не очень густой, жаловалась, что зима холодная. И о наступлении холодов у нас в доме узнавали не потому, что лопались трубы и чернели георгины, а потому, что Шеба садилась то у того, то у другого электрокамина, ожидая, когда их включат. Соломон же, чья шерсть была как у бобра и кровообращение, видимо, работало с подогревом, наоборот, стенал, что его держат взаперти, а он так любит гулять!
Да, его держали под замком — фигурально выражаясь и всего лишь в сравнении с его летним бродяжничеством — по трем причинам. Во-первых, холодная сырая погода считается опасной для сиамских кошек, и — как сказал старик Адамс в тот день, когда увидел, что Соломон сидит на ограде и следит за поросятами, — если мы не побережемся, он задницу застудит. Во-вторых, стоило задней двери постоять открытой около часа (а восточный ветер, врываясь в нее, резал как ножом), и Чарльз предлагал позвать его, пока мы сами чего-нибудь не застудили. И, в-третьих, гулять, когда темнело, ему было опасно из-за лисиц и барсуков.
Именно третье особенно ему досаждало. Соломону хотелось гулять именно в темноте, когда в лесу лают лисицы, а барсуки похрюкивают, взбираясь по тропинке к поляне выше по склону, где затевали игры.
Каждый вечер после ужина он обходил дозором окна. Слышите? Его голова негодующе просовывалась между занавесок, так как с дуба доносилось меланхоличное уханье. Совы! Вот их люди выпускают погулять. Слышите? — стенал он, когда во мраке раздавался лисий зов. Лисицы! Вот их никто под замком не держит! Слышите? — умолял он, когда треск веток сообщал, что животные с полосатыми мордами неуклюже пробираются сквозь кусты. Барсуки! Все ясно: мы просто не хотим, чтобы он увидел барсука! И его голос становился пронзительно обиженным. Он был абсолютно прав. Зная его склонность всюду совать свою лапу, мы, как сказал Чарльз, не хотели, чтобы у нас по дому бродил кот на деревянной ноге.
Эти его вспышки и вечные жалобы Шебы, что у нее Замерзают Уши (что было правдой: как у большинства блюпойнтов, на них почти не было шерсти, и даже в двух шагах от камина они на глазах обрастали сосульками), ясно показывали отношение наших кошек к зиме, которое разделяли и кошки священника: едва наступили заморозки, они негодующе вошли в дом, заявили, что в них течет сиамская кровь и именно теперь она дает о себе знать, после чего немедленно нырнули под пуховое одеяло.
Если на то пошло, то и священнику это время года было не по вкусу. Электроснабжение нашего конца деревни оставляло желать лучшего, и зимой перед священником вставала коварная дилемма: включить отопление церкви — и жители начнут жаловаться, что у них погас свет; не включить — и органист начнет жаловаться, что клавиши органа западают от сырости. Проходя мимо окна его кабинета, можно было видеть, как он с далеко не пастырским выражением на лице пишет гневную эпистолу в управление по электроэнергии.
А нам зима нравилась. Надежда, как заметили некоторые люди, узнав, что мы взяли Самсона, горела в наших сердцах вечным огнем, и особенно жарко она вспыхивала с наступлением зимы. После долгой летней горячки мы предвкушали отдых — столь же безмятежный, как зимний сон Природы по поэтическому выражению Чарльза. Будем читать книги. Нежиться у камина. Приглашать в гости друзей.
Тот факт, что так никогда не случалось, что долгая летняя горячка сменялась еще более долгой зимней горячкой, мы хладнокровно игнорировали. Уж на этот раз, ежегодно твердили мы себе, все будет по-другому.
На этот раз сезон открыл Соломон в тот день, когда проглотил голову креветки. Празднуя начало сезона на свой тихий манер, мы пригласили на ужин друзей. Убедившись, что Соломон далеко — говоря точнее, он сидел на доске выше по склону холма, назначение которой было предупреждать, что тут начинается частная дорога, однако за время, пока он использовал ее как свою дозорную вышку, она так накренилась, что предупреждение уже никто прочесть не мог... Короче говоря, проверив это, я начала чистить креветки.
Ветер мне благоприятствовал, а Соломон, решила я, высматривает на горизонте Шебу. Вот тут-то я и допустила роковую ошибку. Высматривал Соломон как раз креветки. Я вышла ровно на две секунды — проверить, как накрыт стол, а когда вернулась в кухню, он пятился кругами, а в глотке у него прочно засела креветка. На чем безмятежный отдых в этот вечер и кончился.
Ужин задержался — наши гости приехали как раз вовремя, чтобы держать его, пока ветеринар извлекал голову, но едва этот маленький кризис завершился и чуть только мы расположились пить кофе, как Соломона стошнило. Не из-за креветки, но при воспоминании об упущенной возможности.
Когда у нас бывали гости, Соломона часто тошнило. И не потому, что ему нездоровилось. Просто в таких случаях он любил расположиться на бюро и следить за ними таинственным восточным взглядом. Некоторое время спустя, если не происходило ничего интересного — никто ничего не ел, никто не выражал желания поиграть его мячиком для пинг-понга, он, заскучав, зевал. А зевал он, будучи Соломоном, естественно, с полной помпой. Глубокий, широкий, шумный зевок в квадратный фут, который неизбежно переходил границы его возможностей, — ну и вот. Его сташнивало. Обычно вниз на крышку бюро, и он зачарованно смотрел, как струйка сползает по выпуклости, и принимал нестерпимо обиженный вид, когда люди отворачивались.
Если его не тошнило, то нередко Шеба обкусывала для нас свои когти. Если мы были избавлены хотя бы от этого, Соломону непременно приспичивало воспользоваться своим ящиком. Невидимо, но, к несчастью, не неслышимо. Как бы громко мы ни говорили — а никакие фанфары с нами не потягались бы, когда мы замечали, что он исчезает в прихожей, — секунду спустя кто-нибудь да обязательно щурился на потолок и спрашивал, что это за странные звуки. И непременно кто-нибудь отвечал: «Ниагарский водопад».
Но не думайте, что только кошки бывали виноваты в том, что приключалось с нами, когда мы принимали гостей или бывали в гостях. Например, тот случай, когда Чарльз сломал кресло в чужом доме, — возложить ответственность за это на них возможным не представлялось. И винить наших хозяев тоже было нельзя. Они ведь в дружеской беседе просто упомянули, что купили это кресло неделю назад на дешевой распродаже за десять шиллингов — очень удачное приобретение, не так ли? И они были потрясены не меньше нас, когда сидевший в нем Чарльз ухватился за ручки и, испытывая его, уперся в спинку — прежде чем кто-нибудь успел рот раскрыть, раздался треск и сиденье провалилось.
Не были кошки виноваты и в том, что в тот вечер, когда те же люди навестили нас, Чарльз вздумал предложить им джина с лимонным соком.
Их вполне устраивал джин с тоником, а мы уже несколько месяцев не притрагивались к лимонному соку — с того самого дня, когда я плеснула его на стол и полировка облезла, а Чарльз испугался за свой желудок. Почему он вдруг про него вспомнил, понять не могу, но вспомнил — и предложил гостям.
Как ни жаль, отправившись на кухню и обнаружив, что сок претерпел кое-какие изменения, он на этом не остановился, не объяснил просто, что сок у нас кончился, а притащил его в гостиную показать. «Сожалею, ребятки, но он чуть забродил, — сказал Чарльз, размахивая перед их изумленными глазами бутылкой, покрытой пылью и содержащей что-то вроде стайки давно скончавшихся рыбок. — Может, лучше обойдемся без него?»
Они не только обошлись, но, исподтишка поглядывая на остатки джина с тоником, а не плавает ли и там что-нибудь, вскоре вообще отправились домой.
Конечно, подобные вещи время от времени случаются со всеми. Наша соседка готовила для гостей крутоны с ветчиной, и у нее заклинило мясорубку. Она позвала мужа, а он справиться с мясорубкой не сумел и вышвырнул ее за дверь. Потому что, естественно, обозлился на нее, но объяснил, что, по его мнению, от удара о землю она могла заработать. Ну, а мясорубка угодила в заросли крапивы, и, чтобы добраться до нее, надо было всю крапиву выкосить, на что времени не было, и соседка прибежала занять нашу. С нами хоть когда-нибудь такое случается, спросила она со слезами в голосе. Я достала мясорубку, смахнула с нее паутину и заверила, что да, случается — почти каждый день.
Собственно, подобное с нами случалось и когда мы не приглашали гостей — то есть в том смысле, что они собирались навестить нас, а мы увертывались. Время от времени так поступают буквально все — может быть, устав, может быть, сообразив, что по ошибке пригласили их не на тот день, а то и просто почувствовав, что подобное испытание выше их сил.
Вот так и произошло с Джонсами. Чарльз сам пригласил их провести у нас вечерок. Чарльз сам всякий раз, когда я испускала стон по этому поводу, говорил, что пригласить их когда-нибудь мы должны, а если сядем за карты или еще что-нибудь придумаем, будет не так уж и плохо. И сам Чарльз в день, когда они должны были приехать, вдруг представил себе за чаем, как старина Джон излучает добродушие и орет так, что стены трясутся, а миссис Джонс жеманится и предлагает перекинуться в вист, — сам Чарльз заявил, что не вынесет этого. Во всяком случае, не сегодня! Ну, он не в силах! Ну, пусть на будущей неделе, но только не сегодня! Может, я позвоню, скажу, что он умер?
Меня бросало в жар и в холод, пока я объясняла, чувствуя, как они мысленно ловят меня на лжи, что, по-моему, у него разыгрывается насморк. Предлог, которым до меня наверняка пользовались миллионы раз, но, спорю на что угодно, это был единственный раз, когда на том конце провода меня заверили, что их это не пугает — они никогда ничем не заражаются и даже забыли, что такое насморк, а старине Чарльзу надо подбодриться, и пусть мы не беспокоимся — они сейчас выезжают.
В хорошенькое положеньице мы попали! Чарльз заявил, что потерял свое доброе имя. А я подумала (ведь звонила и ссылалась на насморк я), что потеряла свое. Стрелка на часах ползла и ползла к половине восьмого. И тут на меня снизошло озарение. Крайне удачное для ситуации. Чарльзу просто нужно как следует нюхнуть табака!
И сработало отлично, хотя мне и пришлось проследить, чтобы нюхал он добросовестно. К тому времени, когда явились Джонсы, распахнули окна, похлопали его по спине и сказали, что истосковались по хорошей партии в вист, он уже не тревожился за свое доброе имя. Его тревожила только мысль, не погубил ли он окончательно свой нос.
После этого зима текла достаточно спокойно. Насколько я помню, без заметных происшествий. Приезжали и уезжали друзья, играли в канасту, кошки сидели у них на коленях, мы беседовали о международном положении. Разве что тот вечер, когда кто-то отлучился в ванную и дергал, дергал, дергал... А в тот момент (к сожалению, акустика позволяла слышать дерганье в любом уголке коттеджа), когда мы имели обыкновение кричать в дверь, что надо не дергать, а потянуть посильнее и выждать, дверь гостиной отворилась и вошла наша гостья с совершенно пунцовым лицом, сжимая в руке цепочку. Оборвалась, объяснила она, И ничего удивительного в этом не было — спусковой механизм нашего бачка постоянно заедало, и много лет люди дергали цепочку, словно звоня в набатный колокол.
Очень долго не случалось ничего выдающегося — до того вечера, когда мы поехали повидать друга Чарльза Аллистера, и Аллистер заинтересовал Чарльза йогой, Аллистер постоянно заинтересовывает Чарльза в чем-то. Когда-то, когда Соломон и Шеба были еще котятами, он заинтересовал его стрельбой из лука, и они чуть не пришибли малышей. Как-то он предложил убрать большой камень за коттеджем с помощью динамита. К счастью для коттеджа, идея эта дальнейшего развития не получила. И вот теперь — к несчастью для меня — йога!
Сам Аллистер йогой не занимался, а просто прочел книгу о ней. Чертовски интересную книгу, сказал он, и пока я его слушала, мне самой захотелось ее прочесть. И я не удивилась, когда Чарльз сказал, что возьмет ее в библиотеке. Напугалась же я — по опыту зная, к чему приводят внезапные увлечения Чарльза, — когда, несколько раз глубоко ее проштудировав, он объявил, что берется за йогу.
Я поговорила об этом с бабушкой, которая имеет на Чарльза большое влияние. Но она, внимательно послушав его с очками на кончике носа, только посоветовала ему продолжать. Крайне интересно, сказала она, во всем этом что-то есть. Чарльз, конечно, сумеет многое почерпнуть. Будь она помоложе, непременно занялась бы йогой.
Вот так. Чарльз с бабушкиного благословения предавался медитациям по всему коттеджу и практиковал глубокое дыхание. Кошки важно восседали рядышком, тоже предавались медитациям и объявили, что у себя в Сиаме только этим и занимались. С минуты на минуту я ожидала, что увижу эту троицу в тюрбанах. Но тут меня вновь осенила идея.
Подобно табачной, ее породило отчаяние. Мы навестили друзей, которые тогда жили среди вересковых пустошей, и остались переночевать из-за скверной погоды. Чарльз блаженно повествовал о йоге — как она возвышает духовно... поднимает над всем материальным... вот он даже холода не чувствует. Что было удивительно, так как погода стояла минусовая.
Но я холод чувствовала. Когда мы отправились спать — без грелок, так как засиделись, а Чарльз сказал, что ввиду нечувствительности к холоду нам грелки и не нужны, — я совсем погибала. Часов около двух я выбралась из-под одеяла и накрыла его ковриками с пола, но разницы не было никакой. Я все равно погибала.
Чарльз, который, пока я вставала за ковриками, успел завернуться в кокон из трех четвертей одеяла, вновь сообщил мне, что не ощущает холода. Примат духа над материей, заверил он меня, со вкусом зарываясь носом в подушку. Мне тоже следует заняться йогой. Мне тоже следует прибегнуть к медитациям.
Я прибегла. Помедитировав, я ухватилась рукой за столбик кровати, старомодный, латунный, и выждала, пока рука не заледенела. А далее нежно ввинтилась в кокон в поисках Чарльза и с любовью прижала ладонь к его спине. Раздался громкий мучительный вопль... И Чарльз перестал интересоваться йогой.
Да, его держали под замком — фигурально выражаясь и всего лишь в сравнении с его летним бродяжничеством — по трем причинам. Во-первых, холодная сырая погода считается опасной для сиамских кошек, и — как сказал старик Адамс в тот день, когда увидел, что Соломон сидит на ограде и следит за поросятами, — если мы не побережемся, он задницу застудит. Во-вторых, стоило задней двери постоять открытой около часа (а восточный ветер, врываясь в нее, резал как ножом), и Чарльз предлагал позвать его, пока мы сами чего-нибудь не застудили. И, в-третьих, гулять, когда темнело, ему было опасно из-за лисиц и барсуков.
Именно третье особенно ему досаждало. Соломону хотелось гулять именно в темноте, когда в лесу лают лисицы, а барсуки похрюкивают, взбираясь по тропинке к поляне выше по склону, где затевали игры.
Каждый вечер после ужина он обходил дозором окна. Слышите? Его голова негодующе просовывалась между занавесок, так как с дуба доносилось меланхоличное уханье. Совы! Вот их люди выпускают погулять. Слышите? — стенал он, когда во мраке раздавался лисий зов. Лисицы! Вот их никто под замком не держит! Слышите? — умолял он, когда треск веток сообщал, что животные с полосатыми мордами неуклюже пробираются сквозь кусты. Барсуки! Все ясно: мы просто не хотим, чтобы он увидел барсука! И его голос становился пронзительно обиженным. Он был абсолютно прав. Зная его склонность всюду совать свою лапу, мы, как сказал Чарльз, не хотели, чтобы у нас по дому бродил кот на деревянной ноге.
Эти его вспышки и вечные жалобы Шебы, что у нее Замерзают Уши (что было правдой: как у большинства блюпойнтов, на них почти не было шерсти, и даже в двух шагах от камина они на глазах обрастали сосульками), ясно показывали отношение наших кошек к зиме, которое разделяли и кошки священника: едва наступили заморозки, они негодующе вошли в дом, заявили, что в них течет сиамская кровь и именно теперь она дает о себе знать, после чего немедленно нырнули под пуховое одеяло.
Если на то пошло, то и священнику это время года было не по вкусу. Электроснабжение нашего конца деревни оставляло желать лучшего, и зимой перед священником вставала коварная дилемма: включить отопление церкви — и жители начнут жаловаться, что у них погас свет; не включить — и органист начнет жаловаться, что клавиши органа западают от сырости. Проходя мимо окна его кабинета, можно было видеть, как он с далеко не пастырским выражением на лице пишет гневную эпистолу в управление по электроэнергии.
А нам зима нравилась. Надежда, как заметили некоторые люди, узнав, что мы взяли Самсона, горела в наших сердцах вечным огнем, и особенно жарко она вспыхивала с наступлением зимы. После долгой летней горячки мы предвкушали отдых — столь же безмятежный, как зимний сон Природы по поэтическому выражению Чарльза. Будем читать книги. Нежиться у камина. Приглашать в гости друзей.
Тот факт, что так никогда не случалось, что долгая летняя горячка сменялась еще более долгой зимней горячкой, мы хладнокровно игнорировали. Уж на этот раз, ежегодно твердили мы себе, все будет по-другому.
На этот раз сезон открыл Соломон в тот день, когда проглотил голову креветки. Празднуя начало сезона на свой тихий манер, мы пригласили на ужин друзей. Убедившись, что Соломон далеко — говоря точнее, он сидел на доске выше по склону холма, назначение которой было предупреждать, что тут начинается частная дорога, однако за время, пока он использовал ее как свою дозорную вышку, она так накренилась, что предупреждение уже никто прочесть не мог... Короче говоря, проверив это, я начала чистить креветки.
Ветер мне благоприятствовал, а Соломон, решила я, высматривает на горизонте Шебу. Вот тут-то я и допустила роковую ошибку. Высматривал Соломон как раз креветки. Я вышла ровно на две секунды — проверить, как накрыт стол, а когда вернулась в кухню, он пятился кругами, а в глотке у него прочно засела креветка. На чем безмятежный отдых в этот вечер и кончился.
Ужин задержался — наши гости приехали как раз вовремя, чтобы держать его, пока ветеринар извлекал голову, но едва этот маленький кризис завершился и чуть только мы расположились пить кофе, как Соломона стошнило. Не из-за креветки, но при воспоминании об упущенной возможности.
Когда у нас бывали гости, Соломона часто тошнило. И не потому, что ему нездоровилось. Просто в таких случаях он любил расположиться на бюро и следить за ними таинственным восточным взглядом. Некоторое время спустя, если не происходило ничего интересного — никто ничего не ел, никто не выражал желания поиграть его мячиком для пинг-понга, он, заскучав, зевал. А зевал он, будучи Соломоном, естественно, с полной помпой. Глубокий, широкий, шумный зевок в квадратный фут, который неизбежно переходил границы его возможностей, — ну и вот. Его сташнивало. Обычно вниз на крышку бюро, и он зачарованно смотрел, как струйка сползает по выпуклости, и принимал нестерпимо обиженный вид, когда люди отворачивались.
Если его не тошнило, то нередко Шеба обкусывала для нас свои когти. Если мы были избавлены хотя бы от этого, Соломону непременно приспичивало воспользоваться своим ящиком. Невидимо, но, к несчастью, не неслышимо. Как бы громко мы ни говорили — а никакие фанфары с нами не потягались бы, когда мы замечали, что он исчезает в прихожей, — секунду спустя кто-нибудь да обязательно щурился на потолок и спрашивал, что это за странные звуки. И непременно кто-нибудь отвечал: «Ниагарский водопад».
Но не думайте, что только кошки бывали виноваты в том, что приключалось с нами, когда мы принимали гостей или бывали в гостях. Например, тот случай, когда Чарльз сломал кресло в чужом доме, — возложить ответственность за это на них возможным не представлялось. И винить наших хозяев тоже было нельзя. Они ведь в дружеской беседе просто упомянули, что купили это кресло неделю назад на дешевой распродаже за десять шиллингов — очень удачное приобретение, не так ли? И они были потрясены не меньше нас, когда сидевший в нем Чарльз ухватился за ручки и, испытывая его, уперся в спинку — прежде чем кто-нибудь успел рот раскрыть, раздался треск и сиденье провалилось.
Не были кошки виноваты и в том, что в тот вечер, когда те же люди навестили нас, Чарльз вздумал предложить им джина с лимонным соком.
Их вполне устраивал джин с тоником, а мы уже несколько месяцев не притрагивались к лимонному соку — с того самого дня, когда я плеснула его на стол и полировка облезла, а Чарльз испугался за свой желудок. Почему он вдруг про него вспомнил, понять не могу, но вспомнил — и предложил гостям.
Как ни жаль, отправившись на кухню и обнаружив, что сок претерпел кое-какие изменения, он на этом не остановился, не объяснил просто, что сок у нас кончился, а притащил его в гостиную показать. «Сожалею, ребятки, но он чуть забродил, — сказал Чарльз, размахивая перед их изумленными глазами бутылкой, покрытой пылью и содержащей что-то вроде стайки давно скончавшихся рыбок. — Может, лучше обойдемся без него?»
Они не только обошлись, но, исподтишка поглядывая на остатки джина с тоником, а не плавает ли и там что-нибудь, вскоре вообще отправились домой.
Конечно, подобные вещи время от времени случаются со всеми. Наша соседка готовила для гостей крутоны с ветчиной, и у нее заклинило мясорубку. Она позвала мужа, а он справиться с мясорубкой не сумел и вышвырнул ее за дверь. Потому что, естественно, обозлился на нее, но объяснил, что, по его мнению, от удара о землю она могла заработать. Ну, а мясорубка угодила в заросли крапивы, и, чтобы добраться до нее, надо было всю крапиву выкосить, на что времени не было, и соседка прибежала занять нашу. С нами хоть когда-нибудь такое случается, спросила она со слезами в голосе. Я достала мясорубку, смахнула с нее паутину и заверила, что да, случается — почти каждый день.
Собственно, подобное с нами случалось и когда мы не приглашали гостей — то есть в том смысле, что они собирались навестить нас, а мы увертывались. Время от времени так поступают буквально все — может быть, устав, может быть, сообразив, что по ошибке пригласили их не на тот день, а то и просто почувствовав, что подобное испытание выше их сил.
Вот так и произошло с Джонсами. Чарльз сам пригласил их провести у нас вечерок. Чарльз сам всякий раз, когда я испускала стон по этому поводу, говорил, что пригласить их когда-нибудь мы должны, а если сядем за карты или еще что-нибудь придумаем, будет не так уж и плохо. И сам Чарльз в день, когда они должны были приехать, вдруг представил себе за чаем, как старина Джон излучает добродушие и орет так, что стены трясутся, а миссис Джонс жеманится и предлагает перекинуться в вист, — сам Чарльз заявил, что не вынесет этого. Во всяком случае, не сегодня! Ну, он не в силах! Ну, пусть на будущей неделе, но только не сегодня! Может, я позвоню, скажу, что он умер?
Меня бросало в жар и в холод, пока я объясняла, чувствуя, как они мысленно ловят меня на лжи, что, по-моему, у него разыгрывается насморк. Предлог, которым до меня наверняка пользовались миллионы раз, но, спорю на что угодно, это был единственный раз, когда на том конце провода меня заверили, что их это не пугает — они никогда ничем не заражаются и даже забыли, что такое насморк, а старине Чарльзу надо подбодриться, и пусть мы не беспокоимся — они сейчас выезжают.
В хорошенькое положеньице мы попали! Чарльз заявил, что потерял свое доброе имя. А я подумала (ведь звонила и ссылалась на насморк я), что потеряла свое. Стрелка на часах ползла и ползла к половине восьмого. И тут на меня снизошло озарение. Крайне удачное для ситуации. Чарльзу просто нужно как следует нюхнуть табака!
И сработало отлично, хотя мне и пришлось проследить, чтобы нюхал он добросовестно. К тому времени, когда явились Джонсы, распахнули окна, похлопали его по спине и сказали, что истосковались по хорошей партии в вист, он уже не тревожился за свое доброе имя. Его тревожила только мысль, не погубил ли он окончательно свой нос.
После этого зима текла достаточно спокойно. Насколько я помню, без заметных происшествий. Приезжали и уезжали друзья, играли в канасту, кошки сидели у них на коленях, мы беседовали о международном положении. Разве что тот вечер, когда кто-то отлучился в ванную и дергал, дергал, дергал... А в тот момент (к сожалению, акустика позволяла слышать дерганье в любом уголке коттеджа), когда мы имели обыкновение кричать в дверь, что надо не дергать, а потянуть посильнее и выждать, дверь гостиной отворилась и вошла наша гостья с совершенно пунцовым лицом, сжимая в руке цепочку. Оборвалась, объяснила она, И ничего удивительного в этом не было — спусковой механизм нашего бачка постоянно заедало, и много лет люди дергали цепочку, словно звоня в набатный колокол.
Очень долго не случалось ничего выдающегося — до того вечера, когда мы поехали повидать друга Чарльза Аллистера, и Аллистер заинтересовал Чарльза йогой, Аллистер постоянно заинтересовывает Чарльза в чем-то. Когда-то, когда Соломон и Шеба были еще котятами, он заинтересовал его стрельбой из лука, и они чуть не пришибли малышей. Как-то он предложил убрать большой камень за коттеджем с помощью динамита. К счастью для коттеджа, идея эта дальнейшего развития не получила. И вот теперь — к несчастью для меня — йога!
Сам Аллистер йогой не занимался, а просто прочел книгу о ней. Чертовски интересную книгу, сказал он, и пока я его слушала, мне самой захотелось ее прочесть. И я не удивилась, когда Чарльз сказал, что возьмет ее в библиотеке. Напугалась же я — по опыту зная, к чему приводят внезапные увлечения Чарльза, — когда, несколько раз глубоко ее проштудировав, он объявил, что берется за йогу.
Я поговорила об этом с бабушкой, которая имеет на Чарльза большое влияние. Но она, внимательно послушав его с очками на кончике носа, только посоветовала ему продолжать. Крайне интересно, сказала она, во всем этом что-то есть. Чарльз, конечно, сумеет многое почерпнуть. Будь она помоложе, непременно занялась бы йогой.
Вот так. Чарльз с бабушкиного благословения предавался медитациям по всему коттеджу и практиковал глубокое дыхание. Кошки важно восседали рядышком, тоже предавались медитациям и объявили, что у себя в Сиаме только этим и занимались. С минуты на минуту я ожидала, что увижу эту троицу в тюрбанах. Но тут меня вновь осенила идея.
Подобно табачной, ее породило отчаяние. Мы навестили друзей, которые тогда жили среди вересковых пустошей, и остались переночевать из-за скверной погоды. Чарльз блаженно повествовал о йоге — как она возвышает духовно... поднимает над всем материальным... вот он даже холода не чувствует. Что было удивительно, так как погода стояла минусовая.
Но я холод чувствовала. Когда мы отправились спать — без грелок, так как засиделись, а Чарльз сказал, что ввиду нечувствительности к холоду нам грелки и не нужны, — я совсем погибала. Часов около двух я выбралась из-под одеяла и накрыла его ковриками с пола, но разницы не было никакой. Я все равно погибала.
Чарльз, который, пока я вставала за ковриками, успел завернуться в кокон из трех четвертей одеяла, вновь сообщил мне, что не ощущает холода. Примат духа над материей, заверил он меня, со вкусом зарываясь носом в подушку. Мне тоже следует заняться йогой. Мне тоже следует прибегнуть к медитациям.
Я прибегла. Помедитировав, я ухватилась рукой за столбик кровати, старомодный, латунный, и выждала, пока рука не заледенела. А далее нежно ввинтилась в кокон в поисках Чарльза и с любовью прижала ладонь к его спине. Раздался громкий мучительный вопль... И Чарльз перестал интересоваться йогой.
Глава тринадцатая
ПАЯЛЬНИКОМ И ЛОМОМ
В ту зиму бабушка потеряла Лору, своего попугая. Бедняжка, по утверждению бабушки, не выдержала, когда в окно на нее посмотрел угольщик.
Все остальные называли причиной старость. Насколько помнили родные и близкие, Лора прожила у бабушки тридцать лет и попала к ней, уже переменив нескольких хозяев. Бабушка купила ее в пивной, исходя из убеждения, что попугаи в питейных заведениях (или, сказала она, приобретенные у матроса, если повезет) обязательно умеют разговаривать. И оставила ее у себя, даже когда выяснилось, что она — принципиальная молчальница, исключая сумасшедших воплей в часы еды. Бабушка объяснила, что грех держать птиц в злачных местах и вернуть ее ей не позволяет совесть.
И вот, после кое-какого финансового урегулирования (бабушка, как она сама сказала бывшему владельцу, совсем не дура), Лора счастливо прожила у нее тридцать лет.
А потом несколько месяцев чахла, теряла перья, начала хрипло покашливать. Когда мы напоминали бабушке об этих последних месяцах, о том, как тетя Луиза начала подливать виски ей в воду и привязывать грелку к клетке, а Лора все слабела и слабела, бабушка отвечала — вздор! Лора всегда страдала бронхитом зимой, заявляла бабушка. Ну, а виски Луиза в ее воду всегда подливала (в ее, а не в свою, уточняли мы в присутствии посторонних ради сохранения репутации тети Луизы), и нечего нам спорить! Она же собственными глазами видела в окне толстую черную физиономию угольщика, бедняжка Лора перепугалась и вот — умерла.
Умереть она, бесспорно, умерла, и сделать мы ничего не могли — только договорились с другим угольщиком и предложили подыскать ей другого попугая. После чего (общение с бабушкой иногда требовало много сил) Чарльз и я свалились с гриппом.
Вначале, пока болел Чарльз, было еще терпимо. Хотя, по злосчастному стечению обстоятельств, в первый день его болезни мне пришлось поехать в город. Кошки, которые, когда я их оставила, радостно восседали у него на груди, наслаждаясь высокой температурой (в первый раз за всю зиму она Согрелась, сообщила Шеба), теперь огорченно ждали меня на окне прихожей. Чарльз их не покормил, пожаловался Соломон, негодующе взирая на меня сквозь стекло. Чарльз стонет, сообщила Шеба, и они спустились вниз, потому что терпеть такое невозможно.
Чарльз Их Не Выпустил, орал Соломон, считавший, что человек даже с двухсторонней пневмонией остается дома исключительно для того, чтобы весь день то выпускать их, то впускать обратно. Да и Чарльз тоже не был солнечным лучиком в доме. Когда я поднялась к нему, он сказал только (видимо, чтобы следователю легче было установить причину его смерти), что в три часа измерил температуру — тридцать восемь и девять!
Чарльз пролежал так три дня, героически кончаясь. По большей части согнув ноги в коленях, так как Шеба решила, что самое теплое местечко в доме — на кровати в уютной пещерке под коленями Чарльза, если он окажет ей любезность и согнет их. Слабым голосом он требовал еще пищи — не из-за того, что успел проголодаться, но просто к тому времени, когда он набирался достаточно сил, чтобы взяться за супчик или вареную камбалу, Соломон, не разделявший сентиментальные взгляды на братьев наших меньших, успевал все подчистить. А когда я спрашивала, как он себя чувствует, отвечал, что очень слабым, очень-очень слабым.
Однако настоящее веселье началось в понедельник, когда Чарльз пошел на поправку, а я слегла. То есть мне весело не было. У меня тоже был жар, и моему бедному затуманенному гриппом сознанию мерещилось, что вокруг разыгрывается символическая пьеса, из тех, в которых персонажи все время входят и выходят.
Вначале кошки. Они вошли с округлившимися от удивления глазами: что это я затеяла и когда встану? Лежу в кровати вместо Чарльза, сказала Шеба с упреком, а ведь знаю же, как она любит спать у него под коленями. Затем Чарльз — узнать, не вскипятить ли ему чай? Затем снова кошки. Чарльз, видимо, решил, что шансов на то, что чаем займусь я, нет никаких, и он, доложили они, без толку возится на кухне, а им завтрака еще не дал. Затем внизу гневно взвыл Соломон, ринулся, громко ворча себе под нос, к ящику с землей в свободной комнате, а затем эффектно возник в дверях и доложил (даже когда я лежала в постели, мирок Соломона находился на моей ответственности), что Чарльз не сменил землю! Чарльз не выпускает его наружу, и, если я немедленно не приму меры, он за дальнейшее не ручается.
Тут я собралась с силами и воплем оповестила Чарльза что и как. Кошки были выпущены. Я получила свою чашку чая. Чарльз, раскрасневшись от такого успеха, объявил, что теперь займется приготовлением завтрака, и воцарились мир и тишина — если не считать монотонного поскрипывания и БАМ! двери гостиной всякий раз, когда он проходил через нее. А зачем ему нужно было проходить через нее раз пятьдесят каждую минуту, я не понимала.
Это продолжалось минут пять, а затем Чарльз снизу крикнул, что почтовый фургон еще не подъезжал, и не забрать ли ему Соломона в дом — после чего я могла развлекаться, слушая, как Чарльз в саду зовет Соломона. Вскоре затем послышался звук подноса, поставленного на столик в прихожей. Ага, завтрак! При этой мысли я ощутила лютый голод. Но нет! На этом этапе Чарльз вернулся в сад звать Соломона.
Потребовалось двадцать минут, чтобы Соломон был обретен, а поднос водворился на мою постель. После этого оказалось, что поджаренный хлеб совсем ледяной. Странно, заметил Чарльз, он положил его на тарелку совсем горячим. Чай был тоже холодным. Даже холоднее хлеба. Я начала расспрашивать Чарльза и выяснила, что он налил его мне тогда же, когда и себе, час назад. Ради одной чашки не стоило заваривать его еще раз.
Опущу дальнейшие подробности этого утра и продолжу с прихода священника, который заглянул узнать, не может ли он купить для нас что-нибудь в городе. Да, ответила я с благодарностью через посредничество Чарльза, кролика для кошек. Чарльз снова поднимается спросить, большого кролика или не очень; Чарльз поднимается через десять минут спросить, не сплю ли я и как насчет кофе. А в промежутках торжественно, как хор в греческих трагедиях, входят кошки осведомиться, все ли я еще валяюсь в постели — им не понравилось то, чем их кормил на завтрак Чарльз, и Чарльз опять их не выпускает.
Тут подошло время обеда. Но Чарльзу не понадобилось спрашивать меня как и что. Прежде чем у него отвалились ноги, я встала и сама занялась обедом.
Дальнейшее, естественно, было неизбежно: после таких трудов у Чарльза произошел рецидив. К вечеру он уже лежал в постели, а я, пошатываясь, носила ему чашки с чаем. И к вечеру же (отрицать этого нельзя — Сидни сказал, что его и в саду слышно) у Чарльза начался кашель. И тут уж, как сказала Шеба, вновь устроившаяся в своей уютной пещерке под коленями Чарльза, пока Соломон упорно восседал у него на груди и при каждом пароксизме его швыряло из стороны в сторону, как матроса на палубе парусника в бурю, — тут уж не нужно было спрашивать, кто в доме самый больной. Естественно, Чарльз.
Со временем он, конечно, выздоровел. К концу недели, когда грипп бушевал уже по всей деревне, а наши кошки сидели на ограде и радостно оповещали прохожих, что мы были первые, первые, Чарльз (если не считать кашля) был вполне бодр и полон энергии. Вот почему в ожидании полного выздоровления нас дернуло заняться прадедушкиными часами.
Возможно, вы помните эти напольные часы. Те, что в прихожей — еще Шеба забиралась наверх, а Соломон то и дело открывал дверцу и наблюдал, как они тикают. Потом мы подобрали к ним ключ, и на время воцарился мир. Шеба даже перестала посиживать на них: неинтересно, сказала она, если старый Брюхан не копошится внизу.
Потом в один прекрасный день ключ сломался в замке, и мы вернулись на круги своя: Шеба красуется на часах, Соломон свешивается в дверцу и зачарованно следит за маятником. Он теперь прибавил в росте, а может, стал сильнее. И однажды, вернувшись вечером домой, открыли дверь в прихожую, к нам навстречу вышел небрежной походкой один Соломон. У меня просто сердце остановилось. Шебы нигде не видно, дверца часов распахнута, и — меня сразу оглушила тишина — они не тикают...
Я не решалась заглянуть в них, настолько была уверена, что Шеба лежит там, расплющенная гирей: то ли Соломон из любознательности столкнул ее, то ли она, как часто проделывала, когда никто не смотрел, сама с любопытством посмотрела туда и не удержалась на краю.
Но как оказалось, Шеба спала у нас на кровати. Примерзла к одеялу, объяснила она, когда несколько минут спустя я обнаружила ее там и с облегчением прижала к груди. Вот почему она не спустилась, и от меня будет гораздо больше толку, если я принесу ей грелку. А часы остановил Соломон. Хотите покажу как, возбужденно предложил он, едва я толкнула маятник. Став на худые задние ноги, он открыл дверцу, протянул длинную темную лапу и ткнул маятник. До чего же он умный, сказал он.
После этой легкой паники мы вновь начали завязывать дверцу веревкой, когда уходили. И к лучшему. Как-то вечером, вернувшись, мы увидели, что часы опять стоят. И на этот раз, открыв дверцу, обнаружили, что одна из гирь таки сорвалась. Кетгут лопнул, и она лежала на дне футляра.
И вот, выздоравливая после гриппа, мы решили, что это самое подходящее время подвесить ее. Неторопливо, раздумчиво, располагая, как сказал Чарльз, достаточным временем, чтобы оценить то, как работали старинные мастера.
С напольными часами старинные мастера, как мы обнаружили, взявшись за наши, работали так: подвешивали гири на кетгут, концы завязывали узлами внутри полых шестерней, а затем закрепляли циферблат перед ними так прочно, что нам не удавалось его снять.
Мы пустили в ход все подручные инструменты, кроме лома, но ничего не получалось. Мы уже дошли до того, что были готовы попрыгать на циферблате, но тут старик Адамс зашел нас проведать и сообщил, что новый кетгут вдевают не так. Для этого не снимают стрелки, не разбрасывают по полу маятник, гири и части футляра, а просто вытаскивают, если нужно, проволочкой, но циферблата ни в коем случае не снимая, вот через эти махонькие дырочки...
В конце концов мы своего добились. Что до этого Чарльз наговорил про старинных мастеров и эти махонькие дырочки, наверняка обожгло им уши и на расстоянии в сто двадцать лет... но мы своего добились! Мы даже вновь более или менее собрали часы, и они даже пошли. Но до нынешнего дня нам не удалось водворить на место секундную стрелку. Она погнулась, когда мы ее снимали, и как мы ни выпрямляли ее молотком, она упрямо цеплялась за другие стрелки, и часы останавливались.
Несколько дней мы просто с ума сходили, потому что, какие бы меры мы ни принимали, часы упорно били на полчаса раньше — например, пять раз в половине пятого или двенадцать раз в половине двенадцатого ночи, что даже для такого быта, как наш, было чуточку чересчур.
Все остальные называли причиной старость. Насколько помнили родные и близкие, Лора прожила у бабушки тридцать лет и попала к ней, уже переменив нескольких хозяев. Бабушка купила ее в пивной, исходя из убеждения, что попугаи в питейных заведениях (или, сказала она, приобретенные у матроса, если повезет) обязательно умеют разговаривать. И оставила ее у себя, даже когда выяснилось, что она — принципиальная молчальница, исключая сумасшедших воплей в часы еды. Бабушка объяснила, что грех держать птиц в злачных местах и вернуть ее ей не позволяет совесть.
И вот, после кое-какого финансового урегулирования (бабушка, как она сама сказала бывшему владельцу, совсем не дура), Лора счастливо прожила у нее тридцать лет.
А потом несколько месяцев чахла, теряла перья, начала хрипло покашливать. Когда мы напоминали бабушке об этих последних месяцах, о том, как тетя Луиза начала подливать виски ей в воду и привязывать грелку к клетке, а Лора все слабела и слабела, бабушка отвечала — вздор! Лора всегда страдала бронхитом зимой, заявляла бабушка. Ну, а виски Луиза в ее воду всегда подливала (в ее, а не в свою, уточняли мы в присутствии посторонних ради сохранения репутации тети Луизы), и нечего нам спорить! Она же собственными глазами видела в окне толстую черную физиономию угольщика, бедняжка Лора перепугалась и вот — умерла.
Умереть она, бесспорно, умерла, и сделать мы ничего не могли — только договорились с другим угольщиком и предложили подыскать ей другого попугая. После чего (общение с бабушкой иногда требовало много сил) Чарльз и я свалились с гриппом.
Вначале, пока болел Чарльз, было еще терпимо. Хотя, по злосчастному стечению обстоятельств, в первый день его болезни мне пришлось поехать в город. Кошки, которые, когда я их оставила, радостно восседали у него на груди, наслаждаясь высокой температурой (в первый раз за всю зиму она Согрелась, сообщила Шеба), теперь огорченно ждали меня на окне прихожей. Чарльз их не покормил, пожаловался Соломон, негодующе взирая на меня сквозь стекло. Чарльз стонет, сообщила Шеба, и они спустились вниз, потому что терпеть такое невозможно.
Чарльз Их Не Выпустил, орал Соломон, считавший, что человек даже с двухсторонней пневмонией остается дома исключительно для того, чтобы весь день то выпускать их, то впускать обратно. Да и Чарльз тоже не был солнечным лучиком в доме. Когда я поднялась к нему, он сказал только (видимо, чтобы следователю легче было установить причину его смерти), что в три часа измерил температуру — тридцать восемь и девять!
Чарльз пролежал так три дня, героически кончаясь. По большей части согнув ноги в коленях, так как Шеба решила, что самое теплое местечко в доме — на кровати в уютной пещерке под коленями Чарльза, если он окажет ей любезность и согнет их. Слабым голосом он требовал еще пищи — не из-за того, что успел проголодаться, но просто к тому времени, когда он набирался достаточно сил, чтобы взяться за супчик или вареную камбалу, Соломон, не разделявший сентиментальные взгляды на братьев наших меньших, успевал все подчистить. А когда я спрашивала, как он себя чувствует, отвечал, что очень слабым, очень-очень слабым.
Однако настоящее веселье началось в понедельник, когда Чарльз пошел на поправку, а я слегла. То есть мне весело не было. У меня тоже был жар, и моему бедному затуманенному гриппом сознанию мерещилось, что вокруг разыгрывается символическая пьеса, из тех, в которых персонажи все время входят и выходят.
Вначале кошки. Они вошли с округлившимися от удивления глазами: что это я затеяла и когда встану? Лежу в кровати вместо Чарльза, сказала Шеба с упреком, а ведь знаю же, как она любит спать у него под коленями. Затем Чарльз — узнать, не вскипятить ли ему чай? Затем снова кошки. Чарльз, видимо, решил, что шансов на то, что чаем займусь я, нет никаких, и он, доложили они, без толку возится на кухне, а им завтрака еще не дал. Затем внизу гневно взвыл Соломон, ринулся, громко ворча себе под нос, к ящику с землей в свободной комнате, а затем эффектно возник в дверях и доложил (даже когда я лежала в постели, мирок Соломона находился на моей ответственности), что Чарльз не сменил землю! Чарльз не выпускает его наружу, и, если я немедленно не приму меры, он за дальнейшее не ручается.
Тут я собралась с силами и воплем оповестила Чарльза что и как. Кошки были выпущены. Я получила свою чашку чая. Чарльз, раскрасневшись от такого успеха, объявил, что теперь займется приготовлением завтрака, и воцарились мир и тишина — если не считать монотонного поскрипывания и БАМ! двери гостиной всякий раз, когда он проходил через нее. А зачем ему нужно было проходить через нее раз пятьдесят каждую минуту, я не понимала.
Это продолжалось минут пять, а затем Чарльз снизу крикнул, что почтовый фургон еще не подъезжал, и не забрать ли ему Соломона в дом — после чего я могла развлекаться, слушая, как Чарльз в саду зовет Соломона. Вскоре затем послышался звук подноса, поставленного на столик в прихожей. Ага, завтрак! При этой мысли я ощутила лютый голод. Но нет! На этом этапе Чарльз вернулся в сад звать Соломона.
Потребовалось двадцать минут, чтобы Соломон был обретен, а поднос водворился на мою постель. После этого оказалось, что поджаренный хлеб совсем ледяной. Странно, заметил Чарльз, он положил его на тарелку совсем горячим. Чай был тоже холодным. Даже холоднее хлеба. Я начала расспрашивать Чарльза и выяснила, что он налил его мне тогда же, когда и себе, час назад. Ради одной чашки не стоило заваривать его еще раз.
Опущу дальнейшие подробности этого утра и продолжу с прихода священника, который заглянул узнать, не может ли он купить для нас что-нибудь в городе. Да, ответила я с благодарностью через посредничество Чарльза, кролика для кошек. Чарльз снова поднимается спросить, большого кролика или не очень; Чарльз поднимается через десять минут спросить, не сплю ли я и как насчет кофе. А в промежутках торжественно, как хор в греческих трагедиях, входят кошки осведомиться, все ли я еще валяюсь в постели — им не понравилось то, чем их кормил на завтрак Чарльз, и Чарльз опять их не выпускает.
Тут подошло время обеда. Но Чарльзу не понадобилось спрашивать меня как и что. Прежде чем у него отвалились ноги, я встала и сама занялась обедом.
Дальнейшее, естественно, было неизбежно: после таких трудов у Чарльза произошел рецидив. К вечеру он уже лежал в постели, а я, пошатываясь, носила ему чашки с чаем. И к вечеру же (отрицать этого нельзя — Сидни сказал, что его и в саду слышно) у Чарльза начался кашель. И тут уж, как сказала Шеба, вновь устроившаяся в своей уютной пещерке под коленями Чарльза, пока Соломон упорно восседал у него на груди и при каждом пароксизме его швыряло из стороны в сторону, как матроса на палубе парусника в бурю, — тут уж не нужно было спрашивать, кто в доме самый больной. Естественно, Чарльз.
Со временем он, конечно, выздоровел. К концу недели, когда грипп бушевал уже по всей деревне, а наши кошки сидели на ограде и радостно оповещали прохожих, что мы были первые, первые, Чарльз (если не считать кашля) был вполне бодр и полон энергии. Вот почему в ожидании полного выздоровления нас дернуло заняться прадедушкиными часами.
Возможно, вы помните эти напольные часы. Те, что в прихожей — еще Шеба забиралась наверх, а Соломон то и дело открывал дверцу и наблюдал, как они тикают. Потом мы подобрали к ним ключ, и на время воцарился мир. Шеба даже перестала посиживать на них: неинтересно, сказала она, если старый Брюхан не копошится внизу.
Потом в один прекрасный день ключ сломался в замке, и мы вернулись на круги своя: Шеба красуется на часах, Соломон свешивается в дверцу и зачарованно следит за маятником. Он теперь прибавил в росте, а может, стал сильнее. И однажды, вернувшись вечером домой, открыли дверь в прихожую, к нам навстречу вышел небрежной походкой один Соломон. У меня просто сердце остановилось. Шебы нигде не видно, дверца часов распахнута, и — меня сразу оглушила тишина — они не тикают...
Я не решалась заглянуть в них, настолько была уверена, что Шеба лежит там, расплющенная гирей: то ли Соломон из любознательности столкнул ее, то ли она, как часто проделывала, когда никто не смотрел, сама с любопытством посмотрела туда и не удержалась на краю.
Но как оказалось, Шеба спала у нас на кровати. Примерзла к одеялу, объяснила она, когда несколько минут спустя я обнаружила ее там и с облегчением прижала к груди. Вот почему она не спустилась, и от меня будет гораздо больше толку, если я принесу ей грелку. А часы остановил Соломон. Хотите покажу как, возбужденно предложил он, едва я толкнула маятник. Став на худые задние ноги, он открыл дверцу, протянул длинную темную лапу и ткнул маятник. До чего же он умный, сказал он.
После этой легкой паники мы вновь начали завязывать дверцу веревкой, когда уходили. И к лучшему. Как-то вечером, вернувшись, мы увидели, что часы опять стоят. И на этот раз, открыв дверцу, обнаружили, что одна из гирь таки сорвалась. Кетгут лопнул, и она лежала на дне футляра.
И вот, выздоравливая после гриппа, мы решили, что это самое подходящее время подвесить ее. Неторопливо, раздумчиво, располагая, как сказал Чарльз, достаточным временем, чтобы оценить то, как работали старинные мастера.
С напольными часами старинные мастера, как мы обнаружили, взявшись за наши, работали так: подвешивали гири на кетгут, концы завязывали узлами внутри полых шестерней, а затем закрепляли циферблат перед ними так прочно, что нам не удавалось его снять.
Мы пустили в ход все подручные инструменты, кроме лома, но ничего не получалось. Мы уже дошли до того, что были готовы попрыгать на циферблате, но тут старик Адамс зашел нас проведать и сообщил, что новый кетгут вдевают не так. Для этого не снимают стрелки, не разбрасывают по полу маятник, гири и части футляра, а просто вытаскивают, если нужно, проволочкой, но циферблата ни в коем случае не снимая, вот через эти махонькие дырочки...
В конце концов мы своего добились. Что до этого Чарльз наговорил про старинных мастеров и эти махонькие дырочки, наверняка обожгло им уши и на расстоянии в сто двадцать лет... но мы своего добились! Мы даже вновь более или менее собрали часы, и они даже пошли. Но до нынешнего дня нам не удалось водворить на место секундную стрелку. Она погнулась, когда мы ее снимали, и как мы ни выпрямляли ее молотком, она упрямо цеплялась за другие стрелки, и часы останавливались.
Несколько дней мы просто с ума сходили, потому что, какие бы меры мы ни принимали, часы упорно били на полчаса раньше — например, пять раз в половине пятого или двенадцать раз в половине двенадцатого ночи, что даже для такого быта, как наш, было чуточку чересчур.