Страница:
Может, Женя заговорил маме зубы. Может, она поверила в его искренность? Или подумала, что папа не стал бы так превозносить бездарность? Или ей было одиноко? Или она просто хотела вызвать ревность, привлечь внимание папы? Много лет я пыталась найти объяснение и так и не смогла – причин могло быть много. Но я точно знаю, что это была не любовь, не душевная близость. Скорее, помутнение рассудка, забытье. Короткое, дурное, как сон после пяти вечера, и гадкое. И я знаю, что мама себе этого так и не простила. И Жене не простила. Что это значило для Жени? Мне кажется, это очевидно – мама была частью его стратегии. Он хотел завоевать еще одного союзника. Рассчитывал на прямо противоположный результат. Он, мне кажется, думал, что через маму сможет влиять на моего отца. Но вышло все наоборот – он обрел яростного, но, увы, бессильного врага.
Я тогда пришла из музыкалки раньше, чем должна была, – учительница заболела, и урок отменили. Открыла дверь своим ключом и сразу пошла в свою комнату. Ходила я тихо – мама приучила, чтобы папе не мешать. Из спальни раздавались звуки. Я подошла и увидела маму с Женей. Так же тихо я ушла, дошла до музыкалки, простояла там все время урока и опять вернулась домой. Мама на кухне готовила ужин. Все было как всегда. И мама – самая обычная. Я даже подумала, что мне это все показалось. Жени не было. Потом пришел папа, и мы все вместе ужинали.
Тогда я решила, что если папа и мама обычные, значит, ничего не случилось. Значит, все нормально, поэтому ничего не сказала. А кому я должна была что-то сказать? Маме? Папе? Зачем?
Женя все так же приходил – менял лампочки, чинил утюг, розетки. Он был в бытовом плане «рукастый», как говорила мама. Ничего не менялось. Только я больше не приходила домой тогда, когда меня не ждали. Если отменялся урок – гуляла или просто сидела в коридоре школы. Когда моя учительница музыки заболела и легла в больницу, я ходила как будто бы на занятия. И молчала, как партизан.
Даже когда мама узнала, что у меня уже два месяца нет занятий по специальности – учительница так и не вышла на работу, – я не стала объясняться, просто сидела и молчала.
– Почему ты меня обманывала? – спрашивала мама. – Где ты ходила? Почему мне не сказала?
Я смотрела в пол.
– Если ты ходила в кино или была у подружки, так и скажи. Я пойму и не буду ругаться. Но я должна знать, что ты делала.
– Ничего. Сидела в школе, – буркнула я, – делала уроки, читала.
– У тебя что-то случилось? Расскажи мне. У тебя неприятности? Ты поругалась с кем-то из одноклассников? Тебя дразнят? Обижают? – допытывалась мама.
– Нет, ничего. Все нормально.
– Ты можешь мне все рассказать. Я пойму. Обещаю. Только не ври.
– Нечего рассказывать.
Мама знала, что я не расколюсь – слишком упертая. Она покачала головой, и больше мы к этому разговору не возвращались. Мне в музыкалке дали замену, так что больше врать не приходилось, хотя мама еще долго смотрела на меня внимательно и подозрительно.
Папа взял Женю на работу в свое отделение на полную ставку. Сначала сомневался, думал, тянул, а тут сразу взял. Хотя кто знает, почему так вышло? После этого мама изменилась – потемнела лицом. Не улыбалась, была вся в себе, в своих мыслях. Подолгу смотрела в окно. Папа ничего не замечал.
Женя больше не носил продукты и рубашки, не чинил розетки. Тоже пропадал в больнице. Мама стала на меня кричать. Никогда не кричала, а тут вдруг начала срываться. Если раньше она не обращала внимания на то, что я не помыла за собой тарелку, спокойно мыла сама, то теперь устраивала целый скандал.
– Сколько можно? Ты что, специально это делаешь? Нарочно?! – закричала она однажды вечером, убирая за мной чашку из комнаты, платье с пола в ванной, учебник с дивана.
– Сейчас я все сделаю, – ответила я.
– Сейчас уже не надо! – заорала мама и бросила чашку на пол. Не уронила, а бросила.
– Что с тобой происходит? – Папа все-таки обратил на нее внимание. – Устала? Неприятности на работе? Плохо себя чувствуешь?
– Ничего. Все нормально, – огрызнулась мама.
Папа промолчал и ничего не ответил, продолжил читать журнал, насвистывая себе под нос мелодию. Больше он на маму не смотрел. У него было это качество – раз нет жалоб, то нет и проблемы. Он не стал расспрашивать, приглядываться к маме – занялся своими делами.
Но с того вечера маму опять как будто подменили. Она больше не кричала, не срывалась, но было видно, что ходит вся напряженная, натянутая, как футбольный мяч. Вот-вот взорвется и лопнет. Но она не взрывалась и не лопалась – контролировала себя, особенно когда папа был дома. Придумала уловку – сидела над раскрытой книгой или журналом и делала вид, что читает. Со стороны все выглядело нормально. Только я замечала, что мама не переворачивает страницу. Сидит, упершись взглядом в одну строчку, и думает о чем-то. А книга – так… Чтобы папа не заметил ее настроения, для отвода глаз.
Мне кажется, что после того, как папа взял Женю на работу, у них с мамой закончились отношения. Или это случилось раньше?
Мама страдала. Очень. Она похудела, перестала спать. У нее начались головные боли. Она морщилась, терла лоб. Но болела не голова, а сердце. Она чувствовала себя обманутой, использованной, преданной. Или боялась, что узнает папа? Или поняла, что никакая она не красавица, не умница, а все эти слова, которые произносил Женя и в которые она поверила, пусть на короткое время, да хоть на один вечер, были пустыми и злыми, как Женин взгляд, когда ему казалось, что никто его не видит. Для мамы, как для женщины, это стало ударом. Ей очень хотелось себя обманывать – верить в то, что она может быть желанной, красивой, может нравиться. Ведь папа, пусть в шутку, подчеркивал, что красавиц в его жизни было много, а добрая встретилась только одна – мама. Поэтому он на ней и женился. Мне кажется, маме было больно это слышать.
Только я заметила, что после этого, ну, после всей этой истории она перестала смеяться. Совсем. Хотя раньше могла хохотать без повода. Она была смешливая по натуре. Я помню. А потом вдруг как отрезало, больше не смеялась. Никогда. Стала ровной, всегда в одинаковом настроении, спокойной, молчаливой и уравновешенной. Мне кажется, в те моменты, когда мама сидела вот так с книгой на коленях, она внутри и плакала, и смеялась, и разговаривала с неведомыми мне собеседниками – проживала какую-то другую, параллельную, жизнь. А потом стала ненавидеть Женю.
Уже много позже, когда я выросла, то додумалась вот до чего. Это было как взрыв в голове, как прозрение: а вдруг мама полюбила этого Женю? Полюбила не так, как любила папу, а увлеклась? Вдруг для нее это была первая и единственная страсть в жизни? А он от нее отказался. Просто и легко. Ведь за папу она выходила замуж с «холодной головой». Не по расчету, нет, но и любовь пришла не сразу, а со временем. Даже не любовь, а то чувство, которое больше и сильнее – когда уже есть семья, быт и мужчина, которого знаешь даже лучше, чем он сам себя. И она жила дальше, зная, что никогда больше у нее такой страсти, такой близости не будет, потому что она больше никогда не позволит себя бросить. Потому что никогда не решится на такие отношения. Потому что ей было так больно, как не было никогда. Еще раз пережить такое она была не готова. Тогда все вставало на свои места – страстная любовь трансформировалась в лютую ненависть. Мама так никогда и не отошла от этой истории. Так и не смогла простить.
Я с детства слышала, что врачам нельзя лечиться, что у них все наперекосяк и они самые невыносимые больные. Так странно – никто не смог папе поставить вовремя диагноз. Даже мама не смогла, а уж она, что называется, «сидела на потоке», на расстоянии видела болезнь. И папа – гений диагностики – не понял, что с ним. И его знаменитые, именитые, уважаемые коллеги не поняли. Симптомы были как по книжке. Но папа все усложнял, не думал, что все так просто и банально. Он любил загадки, сложные случаи, когда болит голова, а оперировать надо ногу, или наоборот.
Сердце. Только Женя, следуя медицинскому справочнику, все время твердил про сердце. Он оказался прав, и это сыграло решающую роль. Папу положили на операцию. Должен был оперировать его ближайший друг и коллега, Марк Львович, Маркуша, но папа в последний момент попросил, чтобы оперировал Женя. Любимый ученик, поставивший правильный диагноз. Символично, благородно, безрассудно – абсолютно в папином духе.
Папа даже в этом случае, когда речь шла о жизни и смерти – его жизни и его смерти, – оставался немножечко актером. Наверняка он представлял себе красивую, идеальную картинку – ученик спасает учителя, преемственность поколений. Учитель поверил, ученик не подвел. Все аплодируют. Папа, мудрый, добрый и щедрый, смотрит, снисходительно прищурившись, на Женю, а тот, гордый и смущенный, принимает поздравления с удачной операцией. Да что там! С геройским подвигом. Спас! Спас! Я думаю, что эта картинка была у папы перед глазами.
Папа поручился за Женю головой. Друг не понял и обиделся, тоже театрально покрутив у виска пальцем, выходя из палаты. Мама валялась у папы в ногах, прося не совершать глупость, не играть в благородство, а подумать о ней, о дочери, о пациентах, о себе, наконец. Папа был непреклонен.
– У него нет опыта, – заламывала руки мама.
– У меня тоже когда-то не было опыта. Надо с чего-то начинать, – отвечал папа.
– Не с чего-то, а с кого-то! С тебя! Ты же не крыса подопытная! Что с тобой? Очнись! Ты бы ни одного своего больного не доверил этому Соловьеву. Близко бы к столу не подпустил. Он даже не мясник, а просто младенец, который еще ложку держать не умеет.
– Все, разговор окончен, – отвечал папа.
Я пошла в него – упрямства и упертости папе было не занимать.
Мама тогда начала курить. Никогда не курила, а тут начала. И совсем замкнулась – перестала разговаривать. Сидела и тупо смотрела в книгу. Курила, ничего не ела и молчала.
– Ты подписываешь себе приговор, – сказал Маркуша папе уже перед самой операцией. – Остановись, пока не поздно. Твой Женя – безрукий напыщенный идиот. И ты идиот, раз этого до сих пор не понял.
Папа улыбнулся.
– Давай Соловьев будет ассистировать, – сделал еще одну попытку Марк Львович.
– Нет, я все решил. Он справится. Ты же знаешь, у меня чутье на таланты. Ты просто плохо о нем думаешь. Женька – хороший ученик. И не забывай, что только он поставил диагноз, а не ты.
Маркуша махнул рукой. Он и вправду сделал все, что мог. Даже разговаривал с самим Соловьевым.
– Откажись. Скажи, что ты болен, что порезался! – кричал Марк Львович, заловив Женю в курилке и прижав его к стеклянной двери. – Ты не имеешь права к нему подходить. Ты его убьешь, понимаешь ты это или нет? – Марк Львович тряс его, как грушу, держа за грудки, но так ничего и не добился. Женя набычился и молчал. – Узколобый недоучка! – бросил Маркуша в отчаянии, последний раз встряхнув Женю.
Видимо, это слово – «узколобый» – Женю и задело больше всего. У него действительно был узкий лоб, волосы росли почти от бровей. И как он ни старался приподнимать их, зачесывая назад, не получалось. Женя считал, что узкий лоб – признак тупости, и злился еще больше. Он завидовал высокому, красивому лбу своего учителя и всем этим врачам, тому же Марку Львовичу, который умел шутить, нравиться женщинам, оперировать, петь под гитару, рассказывать анекдоты. Он все умел, и все ему давалось легко, играючи. Женя ненавидел таких людей, которые умели делать то, чему никогда не смог бы научиться он, даже если бы перечитал все учебники на свете.
Я никого не виню. Мама и Марк Львович – два человека, которые имели хоть какое-то влияние на папу, – разбились в лепешку, но ничего не добились.
– Ты сможешь, у тебя все получится, я в твоих руках, – говорил Жене папа перед операцией, глядя, как у его ученика трясутся руки, дергается рот и он пляшет ногами так, будто сейчас описается.
Надо признать, что в последний момент Женя включил мозг. Хотя нет, мне кажется, он просто испугался. Он ведь был трус по натуре. Обычный среднестатистический трус. Он боялся взять на себя ответственность. Раньше это бремя нес за него папа, и решения принимал папа, и последнее слово оставалось за ним. Женя знал, что в случае чего ему ничего не будет. Сейчас у него за спиной никого не было. И он струсил.
– Я не смогу, – сказал он тихо, заикаясь, – я боюсь. Можно я не буду оперировать? Пусть Марк Львович… – Женя был уже в панике. – Пожалуйста, отмените…
Но даже тогда папа продолжил играть в доброго учителя.
– Это нормально, все боятся. И я боюсь. И мне бывает страшно. Даже сейчас. Каждый раз мне страшно. Нормальная реакция организма и психики. Но ты сможешь. Ты мой ученик. Не зря же я тебя выбрал и учил. У тебя все получится.
И тут Женя заплакал. Как маленький ребенок. Навзрыд. Когда детям страшно или они чего-то очень не хотят делать, они начинают плакать, зная, что взрослые пойдут на все, чтобы прекратить плач, истерику. Но папа не увидел в Жене ребенка, совсем мальчишку, который вдруг понял, что ничего не умеет. Папа и меня всегда считал взрослой. И разговаривал так же, на равных. Мама даже сердилась на него за это.
– Она маленькая. Она не понимает. Она не может себя контролировать, – говорила она папе.
Но он упорно считал, что ребенок не должен капризничать, должен улавливать взрослый юмор и читать между произносимых строк.
В случае с Женей папа повел себя так же – велел идти мыться и готовиться. Женя пошел как на экзамен, который обязательно провалит, не понимая, за что ему такое наказание. Пошел только потому, что не пойти было нельзя, а сказаться больным – поздно и стыдно. За дверью все это время стоял Маркуша. Он все слышал, видел состояние Жени и не вмешался. Не знаю почему. Должен был вмешаться. Должен был провести операцию, потому что папе под наркозом было все равно. В конце концов, они могли вместе что-нибудь придумать – причину, по которой Женя не мог оперировать и за стол встал Маркуша. Он, закаленный на любовном фронте, врал легко, уверенно, правдоподобно, убедительно. Так, что невозможно было не поверить. Маркуша и сам начинал верить в то, что только что сочинил. И сейчас мог бы наврать, выкрутиться – ради друга. Но он стоял, смотрел, все видел и ничего не сделал. Наверное, он не смог пойти против друга, против его решения. Уважал его мнение, его право.
Повторяю, я никого не виню. Мне кажется, никто не виноват, кроме папы, который собственноручно подписал себе смертный приговор. Не провел грань между пациентом и врачом. Он в тот момент не был врачом, не имел права давить, принимать решение.
А мама… Она во всем случившемся обвинила Женю Соловьева и Лилечку. Про Лилечку позже расскажу. Тоже отдельная история, та еще.
Женя провел операцию. Я, если честно, не знаю, что именно тогда произошло. Папа пролежал в реанимации несколько суток, и его перевели в обычную палату. Все к нему ходили гуськом. Все, кроме Жени. Тот не зашел ни разу. И только потом стало понятно почему.
Опять же потом, много-много позже, я подумала, что папа специально лег под Женин нож, чтобы умереть красиво. Ради мамы. Мне вдруг подумалось: вдруг он все знал и вот именно так хотел уйти с ее дороги. Дать ей возможность жить с Женей или с кем-то другим свободно, спокойно. Он ведь прекрасно знал, что мама от него никуда не денется. Никогда. Потом мне показалось, что Марк Львович не вмешался тоже не просто так, а потому что хотел занять папину должность, что, кстати, и произошло впоследствии. Марк Львович, ближайший папин друг, всегда остававшийся на полшага сзади, стал главной звездой клиники, заняв вакантное место.
В этом я похожа на маму – ищу в поступках людей корыстные мотивы. Не верю в искренность.
– Зачем ты так? Ты же его совсем не знаешь, – говорил папа маме, когда та плохо о ком-то отзывалась.
– И знать не хочу, – отвечала она.
Мама в принципе не хотела никого «знать». Очень тяжело сходилась с людьми. У нее все были «под подозрением». Даже я.
Иногда она мне устраивала допросы. По пустякам. Хотела «поймать» и однажды поймала.
– Уроки сделала? – спросила она как-то меня вечером, придя с работы.
– Да.
– Чем еще занималась?
– Гуляла, – ответила зачем-то я, хотя все время просидела дома.
Мама подошла к батарее, где сушились мои ботинки. Сушились давно. Гулять я в них никак не могла. Она ничего не сказала, только кивнула, как будто в подтверждение своих мыслей: дочь врет.
Мелочь, ерунда, но мама после этого и мне перестала доверять. Слушала мои рассказы о школе, о подружках, учителях или контрольной с таким видом, что у меня пропадало всякое желание вообще открывать рот. Она сидела, кивала, а на лбу было написано: «Сколько процентов из того, что ты рассказываешь, правды, а сколько – лжи?» Папа был готов поверить во все что угодно, хоть в прилет марсиан на Землю. Он хотел и, главное, УМЕЛ верить людям. Это тоже особый талант – уметь верить, доверять, не сомневаться. В этом смысле ему было легче жить, чем маме, которая вечно пыталась пробраться в подкорку чужого головного мозга и выяснить «первопричину». Надо признать, что, как правило, мама была права в своих оценках и подозрениях. С возрастом это ее «копание» превратилось в манию. А после смерти папы она перестала доверять даже собственному отражению в зеркале. Папа до конца оставался идеалистом. Верил в какую-то вселенскую доброту и счастье. Мама же считала, что за все, в том числе и за минуты счастья, надо платить, и счет непременно будет предъявлен – не сразу, так потом.
Мама всегда готовилась к худшему. Даже если мы собирались, например, в отпуск, мама просчитывала самые плохие варианты – не будет билетов, не придет вовремя такси, не окажется брони в пансионате.
– А ты не можешь хоть секунду не думать о плохом? Вот увидишь, билеты купим, машина приедет, все будет хорошо, – иногда даже злился папа.
И даже когда все шло гладко и папа поднимал победоносно руки – мол, я же тебе говорил, – мама продолжала хмуриться и ждать подвоха, который не заставлял себя ждать – в пансионате горячую воду включали по часам, или еда в столовой была отвратительной, или резко портилась погода, или я заболевала. И тогда мама сама себе кивала – вот, я же говорила, пожалуйста, получите.
Я выросла такой же, как мама. Но иногда во мне просыпался папа, с его наивностью, щедростью и несгибаемой верой в людей. Эти два совершенно разных человека смешались во мне, мешая друг другу. А я иногда сходила с ума – не могла жить так, как папа, но и смириться с маминым пессимизмом не хотела, запрещала себе.
С мамой я никогда не откровенничала. Даже когда хотела посоветоваться – не бросить ли музыкалку и не заняться ли чем-нибудь другим. Мне хотелось рисовать, шить, читать или вообще ничего не делать, и до чертиков надоели занятия музыкой. Таланта у меня не было, особого рвения тоже. Я хотела стать медсестрой, даже не врачом, а простой медсестрой – ухаживать, делать уколы, бинтовать.
Мне нужен был совет, поддержка. Нужно было, чтобы меня направили. Но я так ни маме, ни папе не сказала про свои внутренние мучения – окончила музыкальную школу и больше никогда в жизни не подошла к инструменту. Никогда в жизни. Даже никому не говорила, что у меня есть среднее музыкальное образование.
Почему я не могла подойти к родителям и спросить совета, как обычный подросток, который не знает, в какую сторону ему податься, не может принять решение и ждет, что за него это сделают родители?
Папа восторженно воспринял бы любую новость. Скажи я ему, что хочу стать медсестрой и поступить в медучилище, он бы поддержал меня двумя руками. Если бы я сказала, что хочу окончить музыкалку и пойти в музыкальное училище, он бы с тем же энтузиазмом ответил, что я все решила правильно. Он не умел трезво смотреть на жизнь.
А маме не хватало небольшой доли алкоголя в мозгу, способности немного расслабиться, отпустить ситуацию… Не хватало папиной бесшабашности. Она бы трезво начала просчитывать мое будущее. Опять думала бы о самом плохом развитии ситуации, что в первом случае я обреку себя на нищую зарплату и мелкое копошение в заштатной поликлинике, а во втором – на такое же прозябание в качестве музработника в детском садике. Хотя откуда она могла знать? Может, я была бы счастлива и занималась любимым делом?
Почему я вдруг вспомнила про курсы медсестер? Я ведь всегда мечтала стать врачом, как папа и мама, но никогда бы в этом не призналась.
Папа бы начал скакать от восторга, обзвонил бы полгорода, «поступил» меня в институт, потом устроил на работу к себе в больницу или в другую хорошую клинику. И я бы на всю жизнь оставалась дочерью такого-то – известного, блестящего хирурга. На меня всю жизнь смотрели бы снисходительно, как на папину дочку. А я была не настолько тщеславна и амбициозна, чтобы пытаться стать самостоятельной единицей и затмить папу, что было в принципе невозможно. Я не хотела, чтобы меня с ним сравнивали. Сравнение всегда оказывалось бы не в мою пользу. Это я знала точно.
Мама… мама же наверняка испугалась бы, что я повторю ее судьбу – стану хорошим ремесленником и буду всю жизнь сидеть на приеме. И всю жизнь у меня за спиной будут вспоминать, почему я оказалась в больнице – конечно же, по протекции. Мама билась, билась, но так и не смогла доказать, что да – протекция была, но она – хороший специалист, знающий свое дело.
Внешне я была похожа на маму – не красавица совсем. Ни в каком месте. Мама всегда говорила, что мне может не повезти в жизни так, как ей, – встретить такого мужчину, как отец, который вдруг возьмет ее замуж. Она ведь так до конца и не поверила своему счастью. Думала, что папа завтра придет и скажет, что их брак был ошибкой и он уходит. Мама всю жизнь прожила как на иголках – ждала удара. Не верила в себя, не верила папе. Всю жизнь готовилась к разводу, к тому, что папа найдет себе умницу и красавицу и уйдет к ней, и это будет правильно, справедливо. Где папа и где она? Мама даже не фотографировалась с ним вместе. На фотографиях было видно, насколько они не подходят друг другу. Насколько разные. Даже на свадебной фотографии у папы – совершено счастливый вид, не свойственный жениху. А у мамы брови сдвинуты, лицо серьезное, сосредоточенное, она готова к тому, что папа не поставит подпись в книге регистраций. Вот. Дождалась. Папа ушел. Только не к другой, а насовсем.
Так вот, когда папа умер в стенах родной, любимой больницы, мама решила, что в его смерти виноваты двое – Женя и Лилечка.
Лилечка была медсестрой. Именно она отвечала за папу в реанимации и потом, в общей палате. Это тоже было его решение, его желание. Папа Лилечку обожал – мама шутила, что все дело в ее имени, сочетании звучного тягучего «л». Впрочем, Лилечку любили все. На самом деле папа сделал правильный выбор: Лилечка не просто ухаживала – она ставила на ноги безнадежных больных. Глядя на нее, хотелось жить. Что-то такое было в ее взгляде, грустном и нежном. Лилечка умела делать десять дел одновременно. На то, что у других медсестер уходил час, ей хватало пятнадцати минут. При этом она никогда не суетилась, не бегала. У нее были красивые, мягкие руки – нежные и бережные. Папу Лилечка обожала и готова была ради него на все.
Но так встали звезды. Так распорядилась судьба. Лилечка все-таки была живым человеком, женщиной. И в тот момент, когда она нужна была папе, ей было не до него. Эмоционально, внутренностями, кишками, которые она выворачивала ради тяжелого больного, она была не с ним.
Дело в том, что Лилечка когда-то была то ли второй, то ли третьей женой Маркуши, папиного друга Марка Львовича, гениального хирурга, только в силу происхождения не так обласканного руководством, как папа. Хотя и не без звездных клиентов, которые верили, что хороший врач должен быть непременно евреем. Маркуша был полной папиной противоположностью. Он был не идеалистом, а реалистом-пессимистом и по этой причине, как папа говорил, расп…ем.
Возможно, на этой почве он сдружился с моей мамой. Они были очень похожи по поведению, по ощущениям, хотя в маме не было ни капли той крови, которая текла в жилах Маркуши. Но она обожала его циничный юмор, его обреченность, его готовность к любым поворотам судьбы. Когда Маркушу не отпускали на конференцию, в последний момент отстраняли от доклада на конференции, папа всегда за него вставал горой. Метал молнии, рвался доказывать и разбираться.
– Перестань, – мягко грассируя, останавливал друга Марк Львович, – еврейское счастье.
Именно на Маркуше всегда заканчивалась вода в чайнике и бефстроганов в столовой. Перед его носом уходил автобус, а если он садился в трамвай, то отключался ток в проводах. Марк Львович только смеялся.
Мама очень любила Маркушу, он всегда был в нашем доме желанным гостем. Видимо, в его лице она находила подтверждение своей теории, что «все будет не просто плохо, а очень плохо, а если будет хорошо, то потом все равно плохо». Мама даже мне говорила, что если я много смеюсь, то скоро обязательно буду плакать.
Марк Львович считался номером вторым в больнице. Номером первым был, конечно же, папа с идеальной биографией, идеальным единственным браком. Причина была не только в анкете, но и в поведении – Маркуша очень любил женщин и по своей натуре был очень порядочным человеком. На каждой своей избраннице он женился – раз и навсегда, потому что хотел стать настоящим еврейским папой, консерватором и пессимистом. Он мечтал, чтобы у него были красивые, кудрявые, умненькие детки, жена, которая умеет готовить фаршированную щуку. Да что там щуку – хотя бы просто готовить. Чтобы была возможность вздремнуть после обеда минут сорок и чтобы вся семья в этот момент ходила на цыпочках. Нормальные мечты, если разобраться.
Я тогда пришла из музыкалки раньше, чем должна была, – учительница заболела, и урок отменили. Открыла дверь своим ключом и сразу пошла в свою комнату. Ходила я тихо – мама приучила, чтобы папе не мешать. Из спальни раздавались звуки. Я подошла и увидела маму с Женей. Так же тихо я ушла, дошла до музыкалки, простояла там все время урока и опять вернулась домой. Мама на кухне готовила ужин. Все было как всегда. И мама – самая обычная. Я даже подумала, что мне это все показалось. Жени не было. Потом пришел папа, и мы все вместе ужинали.
Тогда я решила, что если папа и мама обычные, значит, ничего не случилось. Значит, все нормально, поэтому ничего не сказала. А кому я должна была что-то сказать? Маме? Папе? Зачем?
Женя все так же приходил – менял лампочки, чинил утюг, розетки. Он был в бытовом плане «рукастый», как говорила мама. Ничего не менялось. Только я больше не приходила домой тогда, когда меня не ждали. Если отменялся урок – гуляла или просто сидела в коридоре школы. Когда моя учительница музыки заболела и легла в больницу, я ходила как будто бы на занятия. И молчала, как партизан.
Даже когда мама узнала, что у меня уже два месяца нет занятий по специальности – учительница так и не вышла на работу, – я не стала объясняться, просто сидела и молчала.
– Почему ты меня обманывала? – спрашивала мама. – Где ты ходила? Почему мне не сказала?
Я смотрела в пол.
– Если ты ходила в кино или была у подружки, так и скажи. Я пойму и не буду ругаться. Но я должна знать, что ты делала.
– Ничего. Сидела в школе, – буркнула я, – делала уроки, читала.
– У тебя что-то случилось? Расскажи мне. У тебя неприятности? Ты поругалась с кем-то из одноклассников? Тебя дразнят? Обижают? – допытывалась мама.
– Нет, ничего. Все нормально.
– Ты можешь мне все рассказать. Я пойму. Обещаю. Только не ври.
– Нечего рассказывать.
Мама знала, что я не расколюсь – слишком упертая. Она покачала головой, и больше мы к этому разговору не возвращались. Мне в музыкалке дали замену, так что больше врать не приходилось, хотя мама еще долго смотрела на меня внимательно и подозрительно.
Папа взял Женю на работу в свое отделение на полную ставку. Сначала сомневался, думал, тянул, а тут сразу взял. Хотя кто знает, почему так вышло? После этого мама изменилась – потемнела лицом. Не улыбалась, была вся в себе, в своих мыслях. Подолгу смотрела в окно. Папа ничего не замечал.
Женя больше не носил продукты и рубашки, не чинил розетки. Тоже пропадал в больнице. Мама стала на меня кричать. Никогда не кричала, а тут вдруг начала срываться. Если раньше она не обращала внимания на то, что я не помыла за собой тарелку, спокойно мыла сама, то теперь устраивала целый скандал.
– Сколько можно? Ты что, специально это делаешь? Нарочно?! – закричала она однажды вечером, убирая за мной чашку из комнаты, платье с пола в ванной, учебник с дивана.
– Сейчас я все сделаю, – ответила я.
– Сейчас уже не надо! – заорала мама и бросила чашку на пол. Не уронила, а бросила.
– Что с тобой происходит? – Папа все-таки обратил на нее внимание. – Устала? Неприятности на работе? Плохо себя чувствуешь?
– Ничего. Все нормально, – огрызнулась мама.
Папа промолчал и ничего не ответил, продолжил читать журнал, насвистывая себе под нос мелодию. Больше он на маму не смотрел. У него было это качество – раз нет жалоб, то нет и проблемы. Он не стал расспрашивать, приглядываться к маме – занялся своими делами.
Но с того вечера маму опять как будто подменили. Она больше не кричала, не срывалась, но было видно, что ходит вся напряженная, натянутая, как футбольный мяч. Вот-вот взорвется и лопнет. Но она не взрывалась и не лопалась – контролировала себя, особенно когда папа был дома. Придумала уловку – сидела над раскрытой книгой или журналом и делала вид, что читает. Со стороны все выглядело нормально. Только я замечала, что мама не переворачивает страницу. Сидит, упершись взглядом в одну строчку, и думает о чем-то. А книга – так… Чтобы папа не заметил ее настроения, для отвода глаз.
Мне кажется, что после того, как папа взял Женю на работу, у них с мамой закончились отношения. Или это случилось раньше?
Мама страдала. Очень. Она похудела, перестала спать. У нее начались головные боли. Она морщилась, терла лоб. Но болела не голова, а сердце. Она чувствовала себя обманутой, использованной, преданной. Или боялась, что узнает папа? Или поняла, что никакая она не красавица, не умница, а все эти слова, которые произносил Женя и в которые она поверила, пусть на короткое время, да хоть на один вечер, были пустыми и злыми, как Женин взгляд, когда ему казалось, что никто его не видит. Для мамы, как для женщины, это стало ударом. Ей очень хотелось себя обманывать – верить в то, что она может быть желанной, красивой, может нравиться. Ведь папа, пусть в шутку, подчеркивал, что красавиц в его жизни было много, а добрая встретилась только одна – мама. Поэтому он на ней и женился. Мне кажется, маме было больно это слышать.
Только я заметила, что после этого, ну, после всей этой истории она перестала смеяться. Совсем. Хотя раньше могла хохотать без повода. Она была смешливая по натуре. Я помню. А потом вдруг как отрезало, больше не смеялась. Никогда. Стала ровной, всегда в одинаковом настроении, спокойной, молчаливой и уравновешенной. Мне кажется, в те моменты, когда мама сидела вот так с книгой на коленях, она внутри и плакала, и смеялась, и разговаривала с неведомыми мне собеседниками – проживала какую-то другую, параллельную, жизнь. А потом стала ненавидеть Женю.
Уже много позже, когда я выросла, то додумалась вот до чего. Это было как взрыв в голове, как прозрение: а вдруг мама полюбила этого Женю? Полюбила не так, как любила папу, а увлеклась? Вдруг для нее это была первая и единственная страсть в жизни? А он от нее отказался. Просто и легко. Ведь за папу она выходила замуж с «холодной головой». Не по расчету, нет, но и любовь пришла не сразу, а со временем. Даже не любовь, а то чувство, которое больше и сильнее – когда уже есть семья, быт и мужчина, которого знаешь даже лучше, чем он сам себя. И она жила дальше, зная, что никогда больше у нее такой страсти, такой близости не будет, потому что она больше никогда не позволит себя бросить. Потому что никогда не решится на такие отношения. Потому что ей было так больно, как не было никогда. Еще раз пережить такое она была не готова. Тогда все вставало на свои места – страстная любовь трансформировалась в лютую ненависть. Мама так никогда и не отошла от этой истории. Так и не смогла простить.
Я с детства слышала, что врачам нельзя лечиться, что у них все наперекосяк и они самые невыносимые больные. Так странно – никто не смог папе поставить вовремя диагноз. Даже мама не смогла, а уж она, что называется, «сидела на потоке», на расстоянии видела болезнь. И папа – гений диагностики – не понял, что с ним. И его знаменитые, именитые, уважаемые коллеги не поняли. Симптомы были как по книжке. Но папа все усложнял, не думал, что все так просто и банально. Он любил загадки, сложные случаи, когда болит голова, а оперировать надо ногу, или наоборот.
Сердце. Только Женя, следуя медицинскому справочнику, все время твердил про сердце. Он оказался прав, и это сыграло решающую роль. Папу положили на операцию. Должен был оперировать его ближайший друг и коллега, Марк Львович, Маркуша, но папа в последний момент попросил, чтобы оперировал Женя. Любимый ученик, поставивший правильный диагноз. Символично, благородно, безрассудно – абсолютно в папином духе.
Папа даже в этом случае, когда речь шла о жизни и смерти – его жизни и его смерти, – оставался немножечко актером. Наверняка он представлял себе красивую, идеальную картинку – ученик спасает учителя, преемственность поколений. Учитель поверил, ученик не подвел. Все аплодируют. Папа, мудрый, добрый и щедрый, смотрит, снисходительно прищурившись, на Женю, а тот, гордый и смущенный, принимает поздравления с удачной операцией. Да что там! С геройским подвигом. Спас! Спас! Я думаю, что эта картинка была у папы перед глазами.
Папа поручился за Женю головой. Друг не понял и обиделся, тоже театрально покрутив у виска пальцем, выходя из палаты. Мама валялась у папы в ногах, прося не совершать глупость, не играть в благородство, а подумать о ней, о дочери, о пациентах, о себе, наконец. Папа был непреклонен.
– У него нет опыта, – заламывала руки мама.
– У меня тоже когда-то не было опыта. Надо с чего-то начинать, – отвечал папа.
– Не с чего-то, а с кого-то! С тебя! Ты же не крыса подопытная! Что с тобой? Очнись! Ты бы ни одного своего больного не доверил этому Соловьеву. Близко бы к столу не подпустил. Он даже не мясник, а просто младенец, который еще ложку держать не умеет.
– Все, разговор окончен, – отвечал папа.
Я пошла в него – упрямства и упертости папе было не занимать.
Мама тогда начала курить. Никогда не курила, а тут начала. И совсем замкнулась – перестала разговаривать. Сидела и тупо смотрела в книгу. Курила, ничего не ела и молчала.
– Ты подписываешь себе приговор, – сказал Маркуша папе уже перед самой операцией. – Остановись, пока не поздно. Твой Женя – безрукий напыщенный идиот. И ты идиот, раз этого до сих пор не понял.
Папа улыбнулся.
– Давай Соловьев будет ассистировать, – сделал еще одну попытку Марк Львович.
– Нет, я все решил. Он справится. Ты же знаешь, у меня чутье на таланты. Ты просто плохо о нем думаешь. Женька – хороший ученик. И не забывай, что только он поставил диагноз, а не ты.
Маркуша махнул рукой. Он и вправду сделал все, что мог. Даже разговаривал с самим Соловьевым.
– Откажись. Скажи, что ты болен, что порезался! – кричал Марк Львович, заловив Женю в курилке и прижав его к стеклянной двери. – Ты не имеешь права к нему подходить. Ты его убьешь, понимаешь ты это или нет? – Марк Львович тряс его, как грушу, держа за грудки, но так ничего и не добился. Женя набычился и молчал. – Узколобый недоучка! – бросил Маркуша в отчаянии, последний раз встряхнув Женю.
Видимо, это слово – «узколобый» – Женю и задело больше всего. У него действительно был узкий лоб, волосы росли почти от бровей. И как он ни старался приподнимать их, зачесывая назад, не получалось. Женя считал, что узкий лоб – признак тупости, и злился еще больше. Он завидовал высокому, красивому лбу своего учителя и всем этим врачам, тому же Марку Львовичу, который умел шутить, нравиться женщинам, оперировать, петь под гитару, рассказывать анекдоты. Он все умел, и все ему давалось легко, играючи. Женя ненавидел таких людей, которые умели делать то, чему никогда не смог бы научиться он, даже если бы перечитал все учебники на свете.
Я никого не виню. Мама и Марк Львович – два человека, которые имели хоть какое-то влияние на папу, – разбились в лепешку, но ничего не добились.
– Ты сможешь, у тебя все получится, я в твоих руках, – говорил Жене папа перед операцией, глядя, как у его ученика трясутся руки, дергается рот и он пляшет ногами так, будто сейчас описается.
Надо признать, что в последний момент Женя включил мозг. Хотя нет, мне кажется, он просто испугался. Он ведь был трус по натуре. Обычный среднестатистический трус. Он боялся взять на себя ответственность. Раньше это бремя нес за него папа, и решения принимал папа, и последнее слово оставалось за ним. Женя знал, что в случае чего ему ничего не будет. Сейчас у него за спиной никого не было. И он струсил.
– Я не смогу, – сказал он тихо, заикаясь, – я боюсь. Можно я не буду оперировать? Пусть Марк Львович… – Женя был уже в панике. – Пожалуйста, отмените…
Но даже тогда папа продолжил играть в доброго учителя.
– Это нормально, все боятся. И я боюсь. И мне бывает страшно. Даже сейчас. Каждый раз мне страшно. Нормальная реакция организма и психики. Но ты сможешь. Ты мой ученик. Не зря же я тебя выбрал и учил. У тебя все получится.
И тут Женя заплакал. Как маленький ребенок. Навзрыд. Когда детям страшно или они чего-то очень не хотят делать, они начинают плакать, зная, что взрослые пойдут на все, чтобы прекратить плач, истерику. Но папа не увидел в Жене ребенка, совсем мальчишку, который вдруг понял, что ничего не умеет. Папа и меня всегда считал взрослой. И разговаривал так же, на равных. Мама даже сердилась на него за это.
– Она маленькая. Она не понимает. Она не может себя контролировать, – говорила она папе.
Но он упорно считал, что ребенок не должен капризничать, должен улавливать взрослый юмор и читать между произносимых строк.
В случае с Женей папа повел себя так же – велел идти мыться и готовиться. Женя пошел как на экзамен, который обязательно провалит, не понимая, за что ему такое наказание. Пошел только потому, что не пойти было нельзя, а сказаться больным – поздно и стыдно. За дверью все это время стоял Маркуша. Он все слышал, видел состояние Жени и не вмешался. Не знаю почему. Должен был вмешаться. Должен был провести операцию, потому что папе под наркозом было все равно. В конце концов, они могли вместе что-нибудь придумать – причину, по которой Женя не мог оперировать и за стол встал Маркуша. Он, закаленный на любовном фронте, врал легко, уверенно, правдоподобно, убедительно. Так, что невозможно было не поверить. Маркуша и сам начинал верить в то, что только что сочинил. И сейчас мог бы наврать, выкрутиться – ради друга. Но он стоял, смотрел, все видел и ничего не сделал. Наверное, он не смог пойти против друга, против его решения. Уважал его мнение, его право.
Повторяю, я никого не виню. Мне кажется, никто не виноват, кроме папы, который собственноручно подписал себе смертный приговор. Не провел грань между пациентом и врачом. Он в тот момент не был врачом, не имел права давить, принимать решение.
А мама… Она во всем случившемся обвинила Женю Соловьева и Лилечку. Про Лилечку позже расскажу. Тоже отдельная история, та еще.
Женя провел операцию. Я, если честно, не знаю, что именно тогда произошло. Папа пролежал в реанимации несколько суток, и его перевели в обычную палату. Все к нему ходили гуськом. Все, кроме Жени. Тот не зашел ни разу. И только потом стало понятно почему.
Опять же потом, много-много позже, я подумала, что папа специально лег под Женин нож, чтобы умереть красиво. Ради мамы. Мне вдруг подумалось: вдруг он все знал и вот именно так хотел уйти с ее дороги. Дать ей возможность жить с Женей или с кем-то другим свободно, спокойно. Он ведь прекрасно знал, что мама от него никуда не денется. Никогда. Потом мне показалось, что Марк Львович не вмешался тоже не просто так, а потому что хотел занять папину должность, что, кстати, и произошло впоследствии. Марк Львович, ближайший папин друг, всегда остававшийся на полшага сзади, стал главной звездой клиники, заняв вакантное место.
В этом я похожа на маму – ищу в поступках людей корыстные мотивы. Не верю в искренность.
– Зачем ты так? Ты же его совсем не знаешь, – говорил папа маме, когда та плохо о ком-то отзывалась.
– И знать не хочу, – отвечала она.
Мама в принципе не хотела никого «знать». Очень тяжело сходилась с людьми. У нее все были «под подозрением». Даже я.
Иногда она мне устраивала допросы. По пустякам. Хотела «поймать» и однажды поймала.
– Уроки сделала? – спросила она как-то меня вечером, придя с работы.
– Да.
– Чем еще занималась?
– Гуляла, – ответила зачем-то я, хотя все время просидела дома.
Мама подошла к батарее, где сушились мои ботинки. Сушились давно. Гулять я в них никак не могла. Она ничего не сказала, только кивнула, как будто в подтверждение своих мыслей: дочь врет.
Мелочь, ерунда, но мама после этого и мне перестала доверять. Слушала мои рассказы о школе, о подружках, учителях или контрольной с таким видом, что у меня пропадало всякое желание вообще открывать рот. Она сидела, кивала, а на лбу было написано: «Сколько процентов из того, что ты рассказываешь, правды, а сколько – лжи?» Папа был готов поверить во все что угодно, хоть в прилет марсиан на Землю. Он хотел и, главное, УМЕЛ верить людям. Это тоже особый талант – уметь верить, доверять, не сомневаться. В этом смысле ему было легче жить, чем маме, которая вечно пыталась пробраться в подкорку чужого головного мозга и выяснить «первопричину». Надо признать, что, как правило, мама была права в своих оценках и подозрениях. С возрастом это ее «копание» превратилось в манию. А после смерти папы она перестала доверять даже собственному отражению в зеркале. Папа до конца оставался идеалистом. Верил в какую-то вселенскую доброту и счастье. Мама же считала, что за все, в том числе и за минуты счастья, надо платить, и счет непременно будет предъявлен – не сразу, так потом.
Мама всегда готовилась к худшему. Даже если мы собирались, например, в отпуск, мама просчитывала самые плохие варианты – не будет билетов, не придет вовремя такси, не окажется брони в пансионате.
– А ты не можешь хоть секунду не думать о плохом? Вот увидишь, билеты купим, машина приедет, все будет хорошо, – иногда даже злился папа.
И даже когда все шло гладко и папа поднимал победоносно руки – мол, я же тебе говорил, – мама продолжала хмуриться и ждать подвоха, который не заставлял себя ждать – в пансионате горячую воду включали по часам, или еда в столовой была отвратительной, или резко портилась погода, или я заболевала. И тогда мама сама себе кивала – вот, я же говорила, пожалуйста, получите.
Я выросла такой же, как мама. Но иногда во мне просыпался папа, с его наивностью, щедростью и несгибаемой верой в людей. Эти два совершенно разных человека смешались во мне, мешая друг другу. А я иногда сходила с ума – не могла жить так, как папа, но и смириться с маминым пессимизмом не хотела, запрещала себе.
С мамой я никогда не откровенничала. Даже когда хотела посоветоваться – не бросить ли музыкалку и не заняться ли чем-нибудь другим. Мне хотелось рисовать, шить, читать или вообще ничего не делать, и до чертиков надоели занятия музыкой. Таланта у меня не было, особого рвения тоже. Я хотела стать медсестрой, даже не врачом, а простой медсестрой – ухаживать, делать уколы, бинтовать.
Мне нужен был совет, поддержка. Нужно было, чтобы меня направили. Но я так ни маме, ни папе не сказала про свои внутренние мучения – окончила музыкальную школу и больше никогда в жизни не подошла к инструменту. Никогда в жизни. Даже никому не говорила, что у меня есть среднее музыкальное образование.
Почему я не могла подойти к родителям и спросить совета, как обычный подросток, который не знает, в какую сторону ему податься, не может принять решение и ждет, что за него это сделают родители?
Папа восторженно воспринял бы любую новость. Скажи я ему, что хочу стать медсестрой и поступить в медучилище, он бы поддержал меня двумя руками. Если бы я сказала, что хочу окончить музыкалку и пойти в музыкальное училище, он бы с тем же энтузиазмом ответил, что я все решила правильно. Он не умел трезво смотреть на жизнь.
А маме не хватало небольшой доли алкоголя в мозгу, способности немного расслабиться, отпустить ситуацию… Не хватало папиной бесшабашности. Она бы трезво начала просчитывать мое будущее. Опять думала бы о самом плохом развитии ситуации, что в первом случае я обреку себя на нищую зарплату и мелкое копошение в заштатной поликлинике, а во втором – на такое же прозябание в качестве музработника в детском садике. Хотя откуда она могла знать? Может, я была бы счастлива и занималась любимым делом?
Почему я вдруг вспомнила про курсы медсестер? Я ведь всегда мечтала стать врачом, как папа и мама, но никогда бы в этом не призналась.
Папа бы начал скакать от восторга, обзвонил бы полгорода, «поступил» меня в институт, потом устроил на работу к себе в больницу или в другую хорошую клинику. И я бы на всю жизнь оставалась дочерью такого-то – известного, блестящего хирурга. На меня всю жизнь смотрели бы снисходительно, как на папину дочку. А я была не настолько тщеславна и амбициозна, чтобы пытаться стать самостоятельной единицей и затмить папу, что было в принципе невозможно. Я не хотела, чтобы меня с ним сравнивали. Сравнение всегда оказывалось бы не в мою пользу. Это я знала точно.
Мама… мама же наверняка испугалась бы, что я повторю ее судьбу – стану хорошим ремесленником и буду всю жизнь сидеть на приеме. И всю жизнь у меня за спиной будут вспоминать, почему я оказалась в больнице – конечно же, по протекции. Мама билась, билась, но так и не смогла доказать, что да – протекция была, но она – хороший специалист, знающий свое дело.
Внешне я была похожа на маму – не красавица совсем. Ни в каком месте. Мама всегда говорила, что мне может не повезти в жизни так, как ей, – встретить такого мужчину, как отец, который вдруг возьмет ее замуж. Она ведь так до конца и не поверила своему счастью. Думала, что папа завтра придет и скажет, что их брак был ошибкой и он уходит. Мама всю жизнь прожила как на иголках – ждала удара. Не верила в себя, не верила папе. Всю жизнь готовилась к разводу, к тому, что папа найдет себе умницу и красавицу и уйдет к ней, и это будет правильно, справедливо. Где папа и где она? Мама даже не фотографировалась с ним вместе. На фотографиях было видно, насколько они не подходят друг другу. Насколько разные. Даже на свадебной фотографии у папы – совершено счастливый вид, не свойственный жениху. А у мамы брови сдвинуты, лицо серьезное, сосредоточенное, она готова к тому, что папа не поставит подпись в книге регистраций. Вот. Дождалась. Папа ушел. Только не к другой, а насовсем.
Так вот, когда папа умер в стенах родной, любимой больницы, мама решила, что в его смерти виноваты двое – Женя и Лилечка.
Лилечка была медсестрой. Именно она отвечала за папу в реанимации и потом, в общей палате. Это тоже было его решение, его желание. Папа Лилечку обожал – мама шутила, что все дело в ее имени, сочетании звучного тягучего «л». Впрочем, Лилечку любили все. На самом деле папа сделал правильный выбор: Лилечка не просто ухаживала – она ставила на ноги безнадежных больных. Глядя на нее, хотелось жить. Что-то такое было в ее взгляде, грустном и нежном. Лилечка умела делать десять дел одновременно. На то, что у других медсестер уходил час, ей хватало пятнадцати минут. При этом она никогда не суетилась, не бегала. У нее были красивые, мягкие руки – нежные и бережные. Папу Лилечка обожала и готова была ради него на все.
Но так встали звезды. Так распорядилась судьба. Лилечка все-таки была живым человеком, женщиной. И в тот момент, когда она нужна была папе, ей было не до него. Эмоционально, внутренностями, кишками, которые она выворачивала ради тяжелого больного, она была не с ним.
Дело в том, что Лилечка когда-то была то ли второй, то ли третьей женой Маркуши, папиного друга Марка Львовича, гениального хирурга, только в силу происхождения не так обласканного руководством, как папа. Хотя и не без звездных клиентов, которые верили, что хороший врач должен быть непременно евреем. Маркуша был полной папиной противоположностью. Он был не идеалистом, а реалистом-пессимистом и по этой причине, как папа говорил, расп…ем.
Возможно, на этой почве он сдружился с моей мамой. Они были очень похожи по поведению, по ощущениям, хотя в маме не было ни капли той крови, которая текла в жилах Маркуши. Но она обожала его циничный юмор, его обреченность, его готовность к любым поворотам судьбы. Когда Маркушу не отпускали на конференцию, в последний момент отстраняли от доклада на конференции, папа всегда за него вставал горой. Метал молнии, рвался доказывать и разбираться.
– Перестань, – мягко грассируя, останавливал друга Марк Львович, – еврейское счастье.
Именно на Маркуше всегда заканчивалась вода в чайнике и бефстроганов в столовой. Перед его носом уходил автобус, а если он садился в трамвай, то отключался ток в проводах. Марк Львович только смеялся.
Мама очень любила Маркушу, он всегда был в нашем доме желанным гостем. Видимо, в его лице она находила подтверждение своей теории, что «все будет не просто плохо, а очень плохо, а если будет хорошо, то потом все равно плохо». Мама даже мне говорила, что если я много смеюсь, то скоро обязательно буду плакать.
Марк Львович считался номером вторым в больнице. Номером первым был, конечно же, папа с идеальной биографией, идеальным единственным браком. Причина была не только в анкете, но и в поведении – Маркуша очень любил женщин и по своей натуре был очень порядочным человеком. На каждой своей избраннице он женился – раз и навсегда, потому что хотел стать настоящим еврейским папой, консерватором и пессимистом. Он мечтал, чтобы у него были красивые, кудрявые, умненькие детки, жена, которая умеет готовить фаршированную щуку. Да что там щуку – хотя бы просто готовить. Чтобы была возможность вздремнуть после обеда минут сорок и чтобы вся семья в этот момент ходила на цыпочках. Нормальные мечты, если разобраться.