И вот теперь, в четыре утра, когда решили наконец идти спать, Антипов, придя в комнату, где он снимал угол за сто рублей в месяц у некоего техника по наладке текстильных станков, Валерия Измаиловича, — тот бывал здесь редко, почти все время ночевал у каких-то своих родственников или друзей и даже хотел от комнаты как-то избавиться, обменять ее на что-то, — тут же сел к столу и записал в книжечку: «От мамы пахнет паровозной гарью. Ватник несуразен, велик, с чужого плеча. Чемодан обшит мешковиной. История с тормозом и военным, который мрачно молчал». Подумав, приписал: «Может быть, человек вернулся из немецкого плена?»
   Когда он погасил настольную лампу и лег, раздался тихий стук в дверь, вошла мать. Спросила шепотом:
   — Ты спишь?
   — Нет, — ответил Антипов.
   Мать стояла возле кровати. Он почувствовал, что она плачет беззвучно. Он привстал, положил руки на одеяло и сказал:
   — Мама, садись сюда… если хочешь…
   Мать продолжала стоять, неразличимая в темноте, не садилась и ничего не говорила, он догадывался, что ее душат слезы. Потом вдруг наклонилась и спросила, можно ли поцеловать его. Он сказал: «Да». Мать поцеловала Антипова, как когда-то целовала кудрявого мальчика в старой пустоватой комнате с высоким потолком на сон грядущий. От лица матери уже не пахло паровозной гарью, а пахло простым мылом и чем-то еще, от чего у Антипова сжалось сердце. Засыпая, думал: написать рассказ «Поцелуй». Но «Поцелуй» был у Чехова. Тогда, может быть, так: «На сон грядущий». Но и «На сон грядущий» было у кого-то. Кажется, у Хемингуэя. Сквозь сон томило — все уже написано.
 
 
   Семинар отменили. Киянов заболел. Секретарь кафедры Сусанна Владимировна, женщина в возрасте, лет сорока, но живая, бойкая, кокетливая, с черным плутовским взором, отозвала Антипова в сторону и зашептала:
   — Саша, вы не могли бы по просьбе кафедры… Собственно, это и моя личная просьба… Я вам дам талоны и деньги… — Быстрым движением она вынула из сумочки бумажный пакетик и сунула его в карман антиповской куртки. — Навестите Бориса Георгиевича, а? Он совершенно один, без всякой помощи, жена в больнице. Согласны? Было бы так благородно с вашей стороны!
   — А для чего деньги? — краснея, спросил Антипов, которому почудилось оскорбительное.
   — Купите, пожалуйста, хлеба, сахара и табаку. Если табаку нет, возьмите папирос. Он курит иногда «Казбек». Зайдите в Елисеевский, потом на Бронную. Вы знаете, где Борис Георгиевич живет?
   Антипов кивнул. Сусанна Владимировна, несмотря на ее возраст, немного смущала Антипова. У нее была тонкая талия, а все, что ниже талии, поражало необыкновенной круглотой и объемом. Антипов бормотал, соглашаясь, глядя в сторону. С утра его волновало ожидание вечернего чтения — нечто подобное он испытывал в дни, когда надо было идти к зубному врачу, — и теперь, когда все отменилось, чувствовал досаду и облегчение одновременно. Поэтому внимание его было разболтано, и он не заметил странности: того, что Сусанна Владимировна таинственно отвела его в угол — чего делать вовсе не нужно, коль речь идет о просьбе кафедры, — а бумажный пакетик, который сунула ему в карман, был приготовлен заранее. Все это он сообразил после. Теперь же покорно пошел в Елисеевский, постоял за сахаром, потом взял хлеб и табак и двинулся назад через бульвар на Бронную. Идти к Борису Георгиевичу было боязно: вдруг тот будет недоволен? Скажет: «Зачем это вы себя утруждали? Я вас не просил». Ведь он холодноватый, язвительный, держит своих учеников на расстоянии и даже тех, к кому благоволит — Володю Гусельщикова, Элку Пугач и хитромудрого Квашнина, — не приглашает в дом. Вроде бы потому, что жена больная. Не хочет, чтоб ее видели. У нее бывают приступы тяжелой депрессии. Тут Антипов догадался: все боятся к нему идти, вот и запрягли Сашку Антипова! Потому что Антипов — новенький, ни он Бориса Георгиевича, ни Борис Георгиевич его не знает по-настоящему. Три месяца назад Антипов взял на заводе расчет, перевелся с вечернего отделения на дневное и стал посещать семинар Киянова. Читал у него лишь раз, и результат был неясен. Не то чтобы ругали особенно, но и не хвалили. Нет, не хвалили вовсе. Никто не проронил слова «талант». Но, правда, никто не сказал и слова «серость», или «бездарность», или «нет никакой надежды», или «перейти в другой институт». А Борис Георгиевич молчал, пыхтел трубкой и произнес загадочно: «Что такое Антипов, мы узнаем, когда прочитаем второй рассказ. Ренар говорил, что одну гениальную страницу может написать каждый. Все дело в том, чтобы написать триста». И Антипов возликовал: эти слова можно было расценивать в том смысле, что в рукописи Антипова есть одна гениальная страница! Но антиповский друг Мирон охладил ликование: сказал, что Борис Георгиевич любит повторять эти слова Ренара. Повторял их раз восемь.
   Возле высокого дома номер семнадцать, на том углу, откуда ведет ход в проходные дворы — именно в этом доме жил автор в раннем детстве и с высоты третьего этажа тупо и жадно разглядывал снежный бульвар с черными деревьями, но Антипов о том не знал, — встретился Антипову Витька Котов, он же Виктуар, он же попросту Кот, бежавший куда-то своей жидконогой подпрыгивающей побежкой.
   — Ты куда? — спросил Антипов.
   — На Арбат. К одной даме. Она такой супчик рыбный делает, закачаешься!
   Антипов взял Кота под руку и повлек за собой. По дороге уговаривал: дама не убежит, супчик можно потом разогреть, а навестить старого писателя из гуманных соображений — знаешь как замечательно! Кот пошел не сопротивляясь. По дороге рассказывал какую-то чушь о своих успехах у женщин, успехи достигались на бегу, на ходу, на лестнице, словом, с невероятной легкостью, и вдруг спросил:
   — Как считаешь, Киянов — писатель ничего?
   — По-моему, ничего. Я его до войны читал.
   — Ха! До войны мы всякую дребедень читали, — сказал Кот. — Что в руки попадалось, то и читали. А по-моему, средневатый. У него языка нет. Интригу вяжет, а языка нет. Вот Михаил Тетерин был — это да! Его приятель. Вот этот, говорят, был — сила! Они какой-то журнал издавали в двадцатых горах. Мне один мужик рассказывал. Тетерин, говорит, был кумир молодежи, хотя выпустил всего две книги: роман «Аквариум» и сборник рассказов. А Киянов был при нем вроде бы второй номер.
   — Что-то я такого не слышал, — сказал Антипов.
   — Вот услышал от меня. «Спасибо» скажи. Спасибо, мол, Виктуар Евдокимыч, что просвещаете меня, горемычного.
   — А я с тобой не согласен, — сказал Антипов. — Насчет Киянова. Что ж, и «Звезда-полынь» — плохая книга?
   — Ты серьезно? — Котов захохотал. — Перестань!
   — По-моему, вещь недурная.
   — А по-моему, плешь.
   Антипов вспомнил: на одном из последних семинаров Виктуару крепко досталось. Борис Георгиевич разнес его рассказ в пух и прах, да и ребята несли. Одна Сусанна Владимировна лепетала в защиту. И Антипов сказал:
   — Сусанна, конечно, больше понимает, чем Киянов.
   — Сусанна? — Котов сделал недоумевающее лицо. — Намека не понял. Не по адресу, мой милый… Это не моя весовая категория…
   Остановились перед парадным старого трехэтажного дома на Большой Бронной. Кот почему-то медлил, не поднимался, а Антипов уже стоял на верхней ступеньке. Парадное было распахнуто и чернело изнутри каким-то нежильем. Антипов сюда приходил однажды с ребятами, провожали Бориса Георгиевича после семинара до парадного.
   — Чего-то неохота идти… — говорит Кот в нерешительности. — Черт его знает, неохота, и все.
   — Почему?
   — Ну, неохота, брат. Я ему деньги должен. В прошлом году сидел без стипендии, голодный как пес, ну и попросил сдуру. Какие деньги! Сто рублей. А у кого просить? Всем задолжал. Сказал: на бумагу. Роман пишу. Он спросил: «Сколько нужно?» Сотни, говорю, две или три. Ну, говорит, это не на бумагу, и дал сотню. Отдать я ему, конечно, отдам, да все не получается, сам знаешь… Опять с февраля стипендию шарахнули, немецкий не сдал.
   — Ладно, пойдем, — сказал Антипов. — Потом расскажешь.
   — Постой! Я ж говорю, неловко идти. Или, как думаешь, ничего? Он, конечно, без моей сотни не обедняет, но как-то все же не то. Я ему, когда вижу, всякий раз говорю: «Борис Георгиевич, я все помню, ваш должник. У меня рассказ в „Молодом колхознике“ приняли, получу гонорар, отдам». Он кивает — ладно, мол, хорошо. А у самого физиономия постная. В последнее время стал как-то раздраженно отвечать и глядит сердито. А тут недавно с такой злостью: «Одно из двух, Котов, либо отдайте эти несчастные сто рублей, либо прекратите, ради Христа, постоянно про них вспоминать».
   — Все! Пошли! — Антипов тянул Котова за руку. — Чего ты затеял у него под окнами?
   — Нет, постой, дай досказать, — шептал Котов, упираясь. — Этот вопрос и психологически интересно разобрать. Неужто он такой скупердяй? Или, может, тут нравственный принцип! А элемент зависти ты не допускаешь? Для него, конечно, сто рублей — несчастные, для меня — сумма. Нет, это очень загадочная история. И она мне поперек горла, я лучше последнюю рубашку продам, лишь бы таких разговоров не слышать. Я их вообще не терплю, разговоров подобного рода. — Вдруг он повысил голос, стал чуть ли не кричать, и Антипов подумал: нарочно, чтоб услышали. — А что ж теперь делать, если взять негде? На семинар к нему не ходить? Руки на себя наложить? Да если по-честному, по гамбургскому счету, зачем ему эту сотню у бедного студента тягать? А? Как считаешь, отдавать или нет? По-моему, не обязательно вроде…
   Антипов нашарил в кармане бумажку, протянул.
   — Отдадим, и дело с концом! Пошли!
   Котов вертел бумажку, глядя на Антипова изучающе и недобро.
   — А я раньше мая не смогу соответствовать. Они мне пятый номер обещают.
   — В мае отдашь.
   — Ну, спасибо. В мае отдам. Пока!
   — Ты куда? — удивился Антипов.
   Виктуар бежал, подпрыгивая, по мглистой улице прочь.
   — Опаздываю, Сань! Спасибо тебе! Отдам!
   Антипов смотрел ему вслед и думал: написать рассказ «Рыбный супчик». Все было ясно, кроме дамы, которая живет на Арбате. У Антипова не было знакомых дам. Кроме, пожалуй, двух — его собственной кузины Тамары и одной врачихи, знакомой сестры. Поднимаясь по лестнице на третий этаж, Антипов обдумывал: как соединить Кота, рыбный супчик и Тамару? Тихо насвистывая, нажал кнопку звонка. Дверь отомкнулась, обнаружила почти такую же темноту, как на лестнице, щелкнул выключатель, зажглось что-то жалкое в невероятной вышине и осветило женщину, похожую на стог, в халате с головы до пят. Женщина произнесла сурово и жестко, как слова вердикта:
   — Этот звонок не трогать. Им в нижний звонить. А этот не трогать никогда.
   И, шелестя и роняя сухие травинки, поплыла куда-то во тьму квартиры, а Антипов побрел в другую сторону наугад. Он шел по длинному коридору мимо закрытых дверей и возле одной из них, сам не зная почему, остановился и постучал. Седенький приземистый человечек, то ли горбун, то ли просто не имеющий шеи, уставился на Антипова в тревоге, клоня голову набок, и вдруг вскричал:
   — Ах да! Будьте любезны!
   Антипов пошел вслед за седеньким, который пятился и жестами звал Антипова за собой, они прошли одну комнату, другую, третью, какую-то кишку из комнат, как в старинных дворцах; и верно, мелькало нечто дворцовое: то стулья с высокими спинками, то две, три картины, блеснула бронза, но все выглядело как-то пыльно, неряшливо, вразнобой. При этом фотографии на стенах, помятые коврики, цветы в горшках. В третьей комнате на полу была расстелена газета, на которой лежало две стопки трепаных книг без обложек, каждая стопка обвязана шнурком.
   — Здесь! — сказал седенький, показывая на стопки.
   — Что это? — спросил Антипов.
   — Ради этого мы вас вызывали. Можете смотреть, юноша. Тут все цело до последней странички.
   — Я студент из семинара Бориса Георгиевича… — начал Антипов.
   — Меня это не касается! — седенький жестом пресек Антипова. — Кто вы, что вы, меня не интересует. Ведь вы Маркуша?
   — Нет, не Маркуша. Я принес хлеб, сахар и табак, — сказал Антипов, на что-то сердясь и норовя вынуть из портфеля покупки.
   Седенький таинственным образом исчез, затем его голос донесся из глубины четвертой, еще неведомой комнаты:
   — Ваша фамилия?
   Антипов назвался. После паузы, наполненной шаркающим движением за стеной, воркотней голосов, долетел знакомый хриплый слабый бас:
   — Антипов, входите, коли пришли…
   Антипов вошел. Комната оказалась угловой. Именно здесь протекала жизнь: стоял письменный стол в бумажном хламе, в книгах, в пепле, к одной стене тулился узкий диванчик, к другой — тонконогий изящный столик, загроможденный чашками, тарелками. Борис Георгиевич сидел на диванчике, запахнувшись во что-то байковое, из-под чего белела ночная сорочка, а внизу торчали ноги в темно-синих хороших брюках и в штиблетах. Похоже, он оделся наполовину и почему-то прекратил. Лицо у Бориса Георгиевича было и вправду больное, опухшее, с набрякшими веками, сощуренные глаза смотрели сквозь очки высокомерно и, как показалось Антипову, враждебно. Никогда Антипов не видел у Бориса Георгиевича таких узких недобрых глаз, да и вообще узнать его было трудно.
   — Что это? Спасибо, положите. Бросьте там… — Киянов махнул рукою в неясном направлении, имея в виду тонконогий столик, а может быть, подоконник или форточку. — Напрасно вы это. Теперь Гриша тут, он все достанет, не надо беспокоиться. Впрочем, я вас благодарю. — Сидя на диванчике, он попытался церемонно поклониться.
   Байковый халат, ночная сорочка и весь болезненный, затрапезный облик Бориса Георгиевича поразили Антипова — он привык видеть его элегантным, в красивом клетчатом пиджаке, в рубашке с галстуком, с трубкой. Всегда Киянова сопровождал особый писательский запах благополучия: трубочного табака и одеколона. А тут в комнате воздух был затхловат. И пахло несчастьем. Все говорило о том, что следует немедленно уходить. И Борис Георгиевич подталкивал к этому решению — стал вдруг зевать и, залезши рукою под сорочку, почесывать грудь. Антипов поспешно кивнул и метнулся к двери. Когда он пробегал третью комнату, его криком позвали назад:
   — Одну минуту, Антипов! Хотел вас спросить… Вы что же, собирались нынче читать?
   — Да, — сказал Антипов.
   — Рассказ или отрывок?
   — Рассказ.
   — Мгм. Так, так. Рассказ. Вы сядьте на минуту… Гриша, подай стул. Сядьте, я вас прошу.
   Борис Георгиевич запахнулся в байковый балахон, сел на диванчике удобнее, нога на ногу, уставился на Антипова хмурым и, как показалось Антипову, испытующим взором.
   — О чем рассказ, если не секрет?
   — Ну, как… Трудно объяснить… О молодом человеке вообще… Описывается завод.
   — Какой завод?
   — Ну, скажем, авиационный. Который делает радиаторы.
   — Понимаю. Благодарю вас. Очень жаль, что чтение не состоялось… Извините меня… Впрочем, причины уважительные… Скажите, Антипов, а вот с этими дарами вы сами догадались притащиться ко мне или кто-нибудь надоумил? Только честно.
   — Честно, сам не догадался. Сусанна Владимировна надоумила.
   — Что? — Борис Георгиевич даже привскочил на диванчике. — А что я тебе сказал, Григорий? Вот результаты твоей деятельности!
   — Борис, ничего страшного…
   — Да не надо было! Кто тебя за язык тянул? — Борис Георгиевич стиснул руками голову, сполз с диванчика и стал, пошатываясь, мотаться по комнате, бормоча: — Знаешь, кто ты такой? Ты мелкая провинциальная балда! Извините, Антипов… Вы ни при чем… Просто этот гражданин вместо помощи и облегчения умеет все еще больше запутать… Ах, шут с ним! Реникса, как говорил Антон Павлович.
   — Я пойду, — сказал Антипов. — До свиданья, Борис Георгиевич.
   — Нет! Садитесь. Сейчас он принесет лекарство, и я почувствую себя человеком… Признайтесь, Антипов, небось смотрите на меня и думаете: у старика жидкая бороденка, как у Ван Гога… И ногти серые, нечищеные… Да и проза у него какая-то серая. Сейчас так не пишут. Сейчас этак длинно, пышно, развесисто, под Толстого, а у старика какой-то поганый телеграфный стиль. А? Угадал? Неси, что ж ты стоишь!
   Горбатенький побежал, торопясь, приседая на одну ногу, в соседнюю комнату.
   — Григорий Наумыч… старинный друг. Наверное, единственный, кто остался. Он бесконечно добр. Но от доброты делает глупости. Мы учились в одной гимназии в Ярославле — он, я и Миша Тетерин. Слышали такого писателя?
   — Конечно, — сказал Антипов, — роман «Аквариум», рассказы…
   — Верно! — Киянов посмотрел с изумлением. — Рад за вас! Миша, стало быть, существует. Это приятно… Теперь скажите следующее, Антипов! — Борис Георгиевич подобрался, выпрямился и опять стал сверлить Антипова оком. — Что было вам сказано, когда просили принести эти, эти, эти… — вытянул руку и теребил пальцами в воздухе, подыскивая нужное слово, — дары данайцев…
   — Ничего, просто сказали, что было бы хорошо… Надо бы навестить…
   — Да почем ей знать: надо или не надо? — закричал Борис Георгиевич. — Боже мой, какие странные люди! Видят внешние обстоятельства и пытаются решать глубинные вещи! Как будто бы надо, а на самом деле не надо, черт побери! Вот вы, Антипов, должны помнить — поступки и фразы на поверхности, а магма внутри…
   — Так что не верьте крикам дорогого учителя, — сказал Григорий Наумович. — Все это кокетство. На! — Он подал Борису Георгиевичу рюмку на блюдце и спросил у Антипова: — Дать?
   — Зачем спрашиваешь? Неси!
   — Пусть человек пойдет в столовую и возьмет рюмку. Я ему налью.
   Антипов пошел в столовую, там было темновато, он шарил по столу, по крышке буфета, ища рюмку. Антипов пил водку редко и через силу. Григорий Наумович зажег свет и, открыв буфет, откуда пахнуло корицей, достал рюмку, что-то при этом невнятное бормоча. Антипов вслушался: седенький шептал о невзгодах Бориса Георгиевича. Валентину Павловну забрали в больницу, она попадает туда регулярно, эта беда ввергла Бориса Георгиевича в другую беду, и кроме того, обнаружились всякие мелкие неприятности, о которых не хочется говорить. Недаром нам присылают хлеб и сахар. Он так и сказал «нам».
   — Валентина Павловна, между нами говоря, плоха, — шептал Григорий Наумович. — Война ее разрушила… Гибель Димы, единственного сына, вот что их сломило…
   — Хотите, я что-нибудь сделаю? — спросил Антипов. — Я могу быть уборщиком, могу почистить картошку…
   — Нет, спасибо, не надо. И кроме того, в этом доме могу помогать только я, старый хрен и друг…
   Вернулись в угловую комнату, и Гриша налил Антипову водки. Антипов выпил. Только сейчас он заметил портрет юноши — чубатого, насмешливого, улыбающегося, с папиросой в углу рта, в белой рубашке, с галстуком, — висел над диванчиком. Наверное, это был сын. Борис Георгиевич смотрел на Антипова мрачно, в упор, но тот не испытывал никакого неудобства от этого. Борис Георгиевич сказал:
   — Ну что ж? Читайте рассказ.
   — Сейчас? — удивился Антипов.
   — Конечно. Ведь он лежит, как я подозреваю, в портфеле и ждет не дождется, когда его начнут читать. Поэтому не испытывайте терпения.
   — Вашего?
   — Его. — Борис Георгиевич указал на портфель.
   Антипов понимал, что читать не нужно, что это глупость, но так хотелось прочесть! Вынул рукопись и начал читать. Борис Георгиевич вновь водрузился на диванчик, Гриша набросил на него плед, и Борис Георгиевич, устроясь как-то плотно, мягко, удобно, закинув руку под голову, стал слушать. Антипов изредка на него посматривал. Большое мясистое лицо Бориса Георгиевича с набрякшими мешками щек, седыми бровями, седою щеточкой усов постепенно клонилось долу и принимало осоловелое выражение, толстые губы раскрылись, глаза сощурились, и в комнате стал слышен едва уловимый свист, не оставляющий сомнения в том, что Бориса Георгиевича одолевает сон. Антипов прервал чтение, сказав:
   — В другой раз, Борис Георгиевич. Вы устали, я вижу…
   Борис Георгиевич кивнул. По-прежнему держа руку под головой, с полуприкрытыми глазами, он сказал неожиданно трезво и ясно:
   — Пожалуй. Верно, я устал. Но дело вот в чем. Вы помните стихи Тютчева: «Не то, что мните вы, природа не слепок, не бездушный лик…» Так вот, не то, что мните вы, литература не слепок, не фраза, не окаянный труд, как вас учат. Литература — это страдание. Вам не приходилось страдать, Антипов? Нет? И слава богу. Но значит, пока вам нечего сказать людям. А учить вас, как делать фразу, мне скучно. Извините, Антипов! Возможно, завтра я стану говорить иное, но запомните, сейчас говорю истинное.
   — Мне кажется, ты не совсем прав, — сказал Григорий Наумович. — Литература не страдание, а скорее, может быть, сострадание.
   — Это одно и то же. Милые, ничего, кроме мысли и страдания, нет на земле достойного литературы. Сказано же: я жить хочу, чтоб мыслить и страдать… — Борис Георгиевич закрыл ладонью глаза. Губы его сжались пучком, приняли выражение странное, какой-то детской обиды. «Старость — это накопление обид, — подумал Антипов. — Господи, как страшно!»
   Антипов попрощался. По коридору навстречу бежал, толкнув в потемках, какой-то шумный, лохматый, топающий сапогами и говоривший сам с собой: «Кто ж его не знает? Его все знают… „Звезда-полынь“ и прочее…» — «Откуда?» — спрашивал за спиной голос Григория Наумовича. «От верблюда! — хохотал шумный. — Маркуша, из книжного! Вообще-то пою, занимаюсь вокалом, а книги — так, увлечение…» Хлопнула дверь. Шумный гудел за стеной. Покупающие книги веселятся, продающие страдают. Улица была пуста, как ночью. В немногих окнах горел свет. Антипов шел, подавленный тягостным размышлением. Нет, ему, к сожалению, не приходилось страдать. Правда, лет десять назад он лишился отца, пришлось уехать из Москвы, был голод, работа в цехе, злобность старика Терентьича, придирки начальника, однажды избили ребята из литейного, однажды чуть не отдали под суд, женщины не замечают его, он некрасив, неловок, неудачлив, но все это были ненастоящие страдания. А когда будут настоящие? Неужели только с годами, со старостью? Антипов был в отчаянии. Он чувствовал, что еще долго не станет писателем. Поздней ночью Антипов пришел домой, поднялся пешком на шестой этаж, открыл дверь ключом и вошел в спящую мертвым сном квартиру. Проскользнув в комнату, взял папку рукописей и на цыпочках прошел на кухню, где можно было зажечь свет и читать. Чтобы согреть кухню, включил газ. В мусорном ведре шуршали тараканы. Антипов читал все рассказы подряд до трех часов ночи, все более огорчаясь и испытывая отвращение к написанному, где не было никаких страданий. Затем он стал сжигать рукописи в газовом пламени над плитой, один рассказ за другим, что длилось долго. Черные хлопья летали по кухне.
   Вдруг прошаркала, щурясь от света, Людмила в шлепанцах, в длинной ночной рубашке и спросила:
   — Откуда дым?
   — Жгу свои произведения, — сказал Антипой.
   — А! — сказала сестра и села к столу, положив голову на руки.
   — Ты что? — спросил Антипов.