– Бим! Бим! – закричал Толик и открыл дверь. – Бим, милый Бим, Бимка! – И обнял его.
   Бим лизал руки мальчика, курточку, тапки и непрерывно смотрел ему в глаза. Сколько было надежды, веры и любви во взоре собаки, перенесшей столько испытаний!
   – Мама, мама, ты посмотри, какие у него глаза! Человеческие! Бимка, умный Бимка, нашел сам. Мама, сам нашел меня…
   Но мама не проронила ни слова, пока друзья радовались встрече. Когда-же восторги улеглись, она спросила:
   – Это та самая?
   – Да, – ответил Толик. – Это Бим. Он хороший.
   – Сейчас же прогони.
   – Мама!
   – Сейчас же!
   Толик прижал Бима к себе:
   – Не надо, мама. Пожалуйста! – и заплакал.
   Прозвенел музыкальный звонок. Вошел человек. Он добрым, но усталым голосом спросил:
   – Что у вас тут за крик? Ты плачешь, Толик? – Он снял пальто, разулся, надел тапки и, подойдя к мальчику с собакой, сказал: – Ну, что ты, дурачок? – и погладил Толика по голове, потрепал за ушко и Бима: – Ишь ты! Собачка. Смотри-ка, какая собачка… Худая.
   – Папа… Папа, он – хороший, Бим. Не надо.
   Мама теперь уже закричала:
   – Вот так всегда! Я одно говорю ему, а ты – другое воспитание, называется! Изуродуешь ребенка! – она перешла на «вы»: – Будете локти кусать, Семен Петрович, да поздно.
   – Подожди, подожди, не кричи. Спокойно. – И увел ее в дальнюю комнату, где она кричала еще больше, а он ее уговаривал.
   Из всего этого Бим понял, что мама против Бима, а папа – «за» и что он пока останется у Толика. Слова понимать не потребовалось бы даже человеку, он все понял бы даже в том случае, если бы ему наглухо заткнули уши. А тут все-таки собака с открытыми ушами и умными глазами. Как не понять! И правда, Толик повел Бима в свою отдельную комнату (там пахло исключительно одним Толиком).
   Ни Бим, ни Толик не слышали дальнейшего разговора мамы и папы.
   А там происходило вот что:
   – Зачем же ты при Толике такие слова говоришь: «Изуродуешь ребенка» и тому подобное? Это же для него пагубно.
   – А это не пагубно: явно больная собака, бродячая – да в нашу образцовую чистоту! Ты что, с ума сошел? Да он завтра же заболеет от нее черте чем. Не позволю! Сейчас же выгони пса!
   – Эх, мать, мать! – вздохнул Семен Петрович. – Ни капли ты не представляешь, что такое тактика.
   – Провалитесь вы со своей тактикой, Семен Петрович!
   – Ну вот, опять за свое… Надо же сделать с умом: и Толика не травмировать, и пса уволить. – Потом что-то пошептал ей и заключил: – Так и сделаем: уволим.
   – Так бы и говорил сначала, – успокаивалась мама.
   – Не мог я сказать этого при Толике… А ты, дурочка, несешь: прогони.
   Они вошли к Толику, мама сказала:
   – Ну, пусть живет, что ли…
   – Конечно, пусть, – поддержал папа.
   Толик возрадовался. Он смотрел благодарно на маму и папу, он рассказывал о Биме и показывал все, что он умеет.
   Это была счастливая семья, где все теперь были довольны жизнью.
   – Но одно условие, Толик: Бим будет спать в прихожей и ни в коем случае не с тобой, – заключил папа.
   – Пусть, пусть, – согласился Толик. – Он ведь очень чистоплотный, Бим. Я хорошо знаю.
   Бим приметил, конечно, что папа – хороший, спокойный, уверенный и ровный. А когда, несколько позже, Толик провел Бима по комнатам, знакомя с квартирой, то и тут Бим заметил, что папа сидит один, с газетой в руках, и тоже – спокойно и уверенно. Хороший человек – папа, он же и Семен Петрович.
   Допоздна провозился Толик с Бимом: расчесал его, покормил немного (больше не велел папа: «Голодной собаке много нельзя, загубить можно»), выпросил у мамы тюфячок (совсем новый!), постелил в углу прихожей и сказал:
   – Вот твое место, Бим. На место!
   Бим беспрекословно лег. Он все понял: здесь он будет пока жить. Внутри у него потеплело от ласки и внимания маленького человечка.
   – Пора спать, Толик. Уже пол-одиннадцатого. Иди, ложись, – уговаривал папа.
   Толик лег в постель. Засыпая, он думал: «Завтра пойду к Степановне и скажу, пусть у меня живет Бим, пока не вернется Иван Иваныч…» И еще вспомнил такое: когда он рассказал, что ходит к Степановне и там есть Люся, а он водит Бима, то мама раскричалась, а папа сказал Толику: «Больше туда не пойдешь» когда же Толик плакал, то папа напоследок сказал маме:
   «Мы забыли с тобой, что такое тактика». И гладил Толика по голове, говоря:
   «Что теперь поделаешь? Надо тебе вырасти, большим человеком стать, но не собачником и не по бабкам разным там ходить. Ничего не поделаешь!» А теперь вот Бим будет жить у него и «по бабкам» ходить не надо… Он только один разок сходит к Степановне, чтобы рассказать ей обо всем… И к Люсе… Она милая девочка, Люся… А Бим небось спит. Хороший Бим. На этой мысли Толик уснул спокойным, радостным, светлым сном.
   …Глубокой ночью Бим услышал шаги. Он открыл глаза, не поднимая головы, и смотрел. Папа тихонько подошел к телефону, постоял, прислушался, потом взял трубку и полушепотом сказал всего два слова:
   – Машину… Сейчас.
   Значения этих слов Бим, конечно, не понял. Но заметил, что папа тревожно смотрел на дверь Толика, бросил неспокойный взгляд на Бима, ушел на кухню, вышел оттуда на цыпочках, с веревкой и каким-то узелком. Бим сообразил: что-то не так, что-то в папе изменилось – он не похож сам на себя. Внутреннее чутье подсказывало – надо залаять, надо бежать к Толику! Бим, вне всяких сомнений, сделал бы именно так, но папа подошел и стал гладить Бима (значит, все хорошо), потом привязал веревку к ошейнику, надел пальто, тихо-тихо открыл дверь и вывел Бима.
   У подъезда стоял и журчал живой автомобиль.
   И вот едет Бим на заднем сиденье. Впереди человек за рулем, рядом с ним Семен Петрович. Из узелка, что положен рядом с Бимом, пахнет мясом. На шее веревка. Люди молчат. Бим тоже. Ночь. Темная, темная ночь. Небо заволокло тучами – оно черное, как чугун в доме Хрисана Андреевича, непроглядное. В такую ночь невозможно собаке следить за дорогой из автомобиля и заприметить обратный путь. И куда везут, Бим тоже не знал. Собачье дело – что? Везут, и все. Только вот веревка зачем? Беспокойство окончательно овладело Бимом, когда подъехали к лесу и остановились.
   Семен Петрович повел Бима на веревке в глубь леса, захватив с собой ружье. Шли вниз, в яр, освещая просеку фонариком. Дорожка уперлась в небольшую полянку, окруженную огромными дубами. Тут Семен Петрович привязал Бима к дереву за веревку, развернул узелок, вынул из него миску с мясом и поставил перед Бимом, не произнося ни единого слова. И пошел обратно. Но, отойдя на несколько шагов, обернулся, ослепил Бима фонарем и сказал:
   – Ну, бывай. Вот так.
   Бим провожал взглядом удаляющийся свет фонарика и молчал – в удивлении, в неведении и горькой обиде. Он ничего, ровным счетом ничего не понимал. И дрожал в волнении, хотя было тепло и даже душно, необычно для осени.
   Автомобиль уехал. «Туда уехал», – определил Бим по удаляющемуся звуку, что становился все тише и тише, а потом и совсем заглох. Звук тот как бы проложил Биму направление – куда идти, в случае чего.
   Лес молчал.
   Темной-темной осенней ночью сидела в лесу собака под могучими деревьями, привязанная на веревке.
   И надо же случиться такому именно в эту ночь! Редко, очень редко так бывает, но случилось: в конце ноября, при таком необычном потеплении, где-то далеко далеко прогремел гром.
   Сначала Бим сидел и слушал лес, проверяя вокруг, насколько хватало чутья. Для собаки не трудно определить – какой это лес, если она хоть однажды побывала в нем. Бим вскоре понял, что он находится там, где когда-то был с хозяином на облаве. Тот самый лес. Но волком пока нигде поблизости не пахло. Бим прижался к дереву боком, прижух в непроглядной темноте, слился с нею, одинокий, беззащитный, брошенный человеком, которому он не сделал никакого зла.
   Внутренне, где-то в самых глубинах существа, инстинктом, Бим понял, что к Толику теперь идти не надо, что он теперь пойдет к своей родной двери, только туда и больше никуда. И так ему захотелось туда, что он, забыв о веревке, рванулся от дерева изо всех оставшихся сил и упал: боль в груди отдалась во всем теле и подкосила его. Теперь он лежал недвижимо, вытянув все четыре лапы. Но это продолжалось недолго, он вновь поднялся и вновь сел к дереву, казалось смирившись со свей судьбой.
   В черной ночи еще раз пророкотал гром, теперь уже ближе, и прокатился по безлистому лесу грузно и широко. Подул ветер, ветви деревьев заныли, как от предчувствия беды, стволы, что послабее, закачались, и наконец все слилось в единый тревожный черный шум, в котором отчетливо выделялся стон полусухой осины. Она ритмично скрипела и скрипела где-то у корня, уже надломившаяся и изношенная. Ее глухой тоскливый стон пугал Бима больше, чем весь шум леса.
   А лес шумел, шумел и шумел. А ветер все разыгрывался полным иединственным властелином в кромешной тьме, разыгрался так, что застонали и дубы. Биму казалось, что кто-то черный-черный, огромный распластался над могучими дубами, над безнадежной, умирающей старой осиной, над ним, затерявшимся в этой суровости псом и этот черный бил полами черного плаща по верхушкам леса, обхватывал деревья и качал их в дикой пляске, шаманил, подергиваясь и извиваясь, крича и завывая в стоголосой дикости.
   Биму стало так жутко, что боль в теле на время отошла, забылась. Он вдавился в ствол дерева, влип. Ветер начал бросать на лес холодом, отчего внизу яра потекла знобящая струя и сразу же пронизала Бима. Так всегда позднее потепление резко сменяется похолоданием. Бим передвинулся на другую сторону ствола, от ветра, и так, чтобы против ветра следить чутьем, а под ветер – глазами. Но впереди было непроглядно темно. Бим дрожал.
   Вдруг, как огненным узким ножом, молния рассекла черноту, на секунду осветив строптиво воющий лес, а вслед за нею что-то грохнуло вверху, ударило, задребезжало чем-то разбитым, ухнуло вниз и покатилось по лесу в разные стороны. Молния и гром будто испугали шамана, и он стал убегать, убегать, а потом и совсем затих и тогда застучали сверху капли. Дождь был короткий, сильный, холодный. Потом и он перестал.
   Лес теперь потихоньку ворчал, отряхиваясь и оправляясь, словно после боя. Но вдруг осина скрипнула, затрещала, цепляясь за другие деревья, прощаясь с соседями, жутко зашумела и повалилась на землю, ломая свои ветви в горестной предсмертной безнадежности: выдержала последний бой и пала. Осина стояла близко от Бима, ему было тревожно слышать смерть дерева и страшно оттого, что она падала, как ему вначале казалось, прямо на него.
   Он в ту минуту попятился от своего рокового дуба, натянув веревку, но…
   Веревка есть веревка.
   Бим сидел до рассвета, продрогший, больной, измученный. Перед ним стояла миска с мясом – к нему он так и не прикоснулся.
   Перед рассветом далеко завыл волк. Один провыл: больше к очередной перекличке в лесу не оказалось. То был самый хитрый, спасшийся тогда от облавы волк. Бим приподнял шерсть на холке, застучал зубами и слушал, слушал, слушал, хватал чутьем воздух, глубоко втягивая. Он приготовился к встрече, ничуть не подозревая, что в нем есть храбрость самозащиты, которую можно назвать героизмом отчаяния (ведь укусил же он серого дядьку, чуть не сбив его с ног!). Но волк на этот раз не пришел. Ветра уже не было, так что издали зверь не мог зачуять Бима, а время заброда по его участку, видимо, еще не наступило. Однако Бим в напряженном ожидании, незаметно для самого себя, уже натянул веревку, отчего ошейник стал душить его до хрипоты. Тогда Бим попятился к дереву, прижался задом к стволу, перехватил коренными зубами веревку и… Перегрыз. Как ножом отхватил!
   Свершилось!
   Бим свободен, хотя и одинок в дремучем лесу.
   Так любая собака, в конце концов, и поступает, хотя у разных пород это происходит по разному: цепные сторожевые – те перегрызают веревку немедленно, так как они любят только прочные цепи. Моська хотя и не перегрызает, но, будучи привязанной на веревочку, начинает биться, вертеться, вопить и может даже удушиться. Гончие долго думают, но перегрызают. Интеллигентная собака, что работает по красной дичи, просидит много дней в ожидании хозяина, но веревку перегрызет только в минуты опасности или в отчаянии, когда станет ясно, что никто уже не придет на помощь. Вот так и Бим: пришел срок, и он сделал то, чему быть должно.
   Бим отошел от дерева осторожно, оглядываясь, прислушиваясь к лесу. Неожиданно неподалеку застрекотала сорока. «Тут кто-то, кто-то, кто-то есть! Кто-то есть, кто-то кто-то есть, кто-то есть!» И Бим немедленно, с первого же предупреждения сороки, остановился в чаще молодого дубняка, плотно окружившего старый толстенный дуб вековик. Боли он уже почти не чувствовал, она ушла куда-то в глубину. Он прилег на листву, вытянув шею и прижав голову к земле. Сорока прокричала близко – Бим увидел ее на высоком дереве. Он, конечно, ушел бы, не теряя ни минуты, но сорока кричала об опасности с той стороны, куда надо было идти Биму. Ждал он в трепете, в то же время с решимостью, и еще с благодарностью к сороке за своевременное сообщение о враге. Спасибо тебе, сорока!
   Только хищные животные ругают эту птицу, замечательную вестунью, урожденную с телеграфом на хвосте, добровольную служку мирных жителей леса. Не будь сороки, население, бегающее и летающее, было бы окончательно лишено информации о жизни леса.
   Волчица вышла на край поляны и остановилась. Передняя нога у нее кривая (значит, она когда-то была ранена человеком). Прихрамывая, она переступила еще несколько шагов, повернула голову точно к Биму и с разлету… Бросилась в его сторону. Но промахнулась – помешала неисправная нога. Бим ускользнул от нее в самый последний момент, прыгнув в сторону. Зверь, повернувшись и как бы подпрыгнув на трех ногах, кинулся вновь на Бима. Однако тот юлой откатился за дуб и почувствовал спиной отверстие, дупло. И тут же, в момент второго промаха волчицы, в ту же секунду, протиснулся в дупло, выставил зубы, зарычал неистово и стал лаять так, как никогда в жизни не лаял, – как гончая по следу, как лайка у берлоги, без передыху. Голос Бима зазвенел по лесу одним единственным словом, понятным каждому: «Беда-а! Беда-а!» А лес подхватил и помогал эхом: «Беда-а! Беда-а!!!»
   Спасибо тебе, лес!
   И понеслось от сороки к сороке, быстрее телеграфа, тревожное оповещение: «Кто-то кого-то есть, кто-то кого-то есть, кто-то кого-то, кто-то кого-то…» Лесник на кордоне определил, что и собачий неистовый лай, и редкостное беспокойство сорок – не к добру. Он взял ружье, зарядил картечью и пошел в глубину леса. Человек шел смело, потому что лес был почти что его домом, а обитатели лесные знали его в лицо. Да и он знал многих из них, знал в лицо и волчицу, но почему-то не убивал ее. «Не затесался ли кто из молодых охотников на законную собственную территорию волчицы, не испугался ли ее и не забрался ли на дерево, оставив собаку на растерзание?» – подумал он, поторапливаясь. Лай раздавался издалека, в самом конце волчьего яра, но вдруг оборвался. «Готова!» – Решил он и пошел теперь уже тише, хотя и в том же направлении. Эх, а надо было бы спешить. Спешить бы!
   Что же там произошло, у дуба векового?
   Волчица была «тертая»: она отошла от дупла, чтобы Бим замолк, знала, что вместе с собачьим лаем всегда появляется человек с ружьем. Бим потому и примолк, что волчица уже не бросалась на него. Через некоторое время она передвинулась ближе и села, не спуская с Бима глаз. Так две собаки смотрели друг на друга око в око: собака дикая, далекий родич Бима и враг человека, и собака интеллигентная, которая не может жить без доброты человека. Волк ненавидит всех людей, а Бим любил бы всех их, если бы они все же были добрыми к нему. Собака – друг человека и собака – враг человека смотрели друг другу в глаза.
   Волчица понимала, что в отверстие дупла ей не пролезть, но она подошла к нему, потянулась мордой. Бим попятился в глубину, оскалив зубы, но уже не лаял, он был в своей крепости недосягаем.
   Сколько времени так продолжалось бы, неизвестно. Но вот волчица повела носом вокруг, резко повернулась от дупла и, пригнувшись, как перед опасностью, шаг за шагом стала продвигаться к полянке, к тому дубу, за который был привязан Бим. Шла она с каким-то ужасом, опустив хвост-полено. В страсти охоты за Бимом она пропустила это место, потому что ночной дождь сильно смыл запахи, а теперь, как только немного обветрело, она их обнаружила: веревка на дереве, миска с мясом. О, она знала уже, что это означает: здесь был человек! Человеком пахнет веревка, железом пахнет круглый предмет, а следы тоже его мясо же – обман, предательство, капкан. Она чуть приостановилась, прыгнула в сторону и побежала, как от великой напасти. Так волк убегает от капкана, поставленного неумело – не замаскированного внешне и по запаху.
   Убежала от Бима последняя в лесу, храбрая и гордая волчица.
   …Единственное существо на земле, какого ненавидит волк, это – человек. Ходят по земле последние волки, и ты, человек, убьешь их, этих вольнолюбивых санитаров леса и поля, очищающих землю от нечисти, падали, болезней и регулирующих жизнь так, чтобы оставалось только здоровое потомство. Ходят последние волки… Ходят для того, чтобы уничтожать чесоточных лисиц, оберегая от заразы других, ходят для того, чтобы ослабевшие от эхинококка зайцы не распространяли болезнь в лесах и полях и не производили потомства хилого и порочного, ходят для того, чтобы в годы размножения мышей, несущих туляремию, уничтожать их в огромных количествах. Ходят последние волки по земле.
   Когда они тоскливо и надрывно воют в ночи, твоя душа, человек, почему-то содрогается от этого откровенного и прямого оповещения на всю округу: «Я-а а-е-есть! Я есть!» И ведь ты знаешь, человек, что волчица не тронет маленького щенка сосунка собаки, а примет его, как родное дитя и не тронет маленького ребенка, а перетащит в логово и будет толкать к сосцам. Сколько их, таких случаев, когда волк выкармливал ребенка человека! Шакалы так не могут. Даже собаки не могут. А тронет ли волк овцу в своем родном районе, где он живет? Никогда. Но ты все равно боишься волка, человек. Так ненависть, затмевая разум (отличие от животных), может иногда настолько овладеть существом, что полезное считается вредным, а вредное – полезным.
   Но последние волки пока ходят по земле.
   Один из них убежал от ненавистного и опасного запаха человека, но не от Бима. Мы не знаем, чем бы кончилась их встреча и сколько бы просидела волчица у дупла. Может быть, они и снюхались бы (ведь она была одинокой волчицей, а Бим – самец). Не будем говорить о том, чего не произошло, только напомним, что люди-то видывали собаку в стае волков не раз. Но Бима такая участь миновала.
   Когда убежала волчица, возникла, сама собой, у Бима сильная боль в надорванной груди. Он стал задыхаться, а потому и выполз из дупла, да и упал тут же – будь что будет! И все-таки он не стал есть мясо даже и после того, как вновь отлежался и смог подняться. Оставалось одно: идти вперед, насколько хватит сил.
   И Бим пошел. Долго и трудно взбирался он по крутому, огромному, в километр, подъему. Где-то на половине этого склона он наткнулся на след волчицы, перейти его не решился (она ведь отсюда и шла!), поэтому свернул в густой непролазный терник и… Увидел волка. Увидел прямо перед собой, мертвого. Это был тот, что ушел внутрь круга облавы, смертельно раненный, около которого все еще кружила волчица, время от времени оповещая округу своей страшной для человека тоской. Мертвый волк. Шерсть с него оползла клоками. Осталась лишь часть растаявшего и осевшего зверя. Только когти стали длинными, зловеще-чистыми и страшными. Бим увидел: даже у мертвого, истлевшего волка когти остаются. И они пугают.
   Бим полукружьем поспешил, насколько было силы, обратно на ту же дорожку, обойдя столкнувший его след.
   Наконец он поднялся наверх, остановился на том месте, где вчера был автомобиль, осмотрелся и пошел совершенно точно туда, куда надо, – домой. И снова силы покидали его, снова он отлеживался то в скирде, то в сосновой хвое, снова искал травы по пути и ел их.
   По шоссе бежала тощая хромая собака. Вперед бежала, только вперед, медленно, тяжко, но вперед, к той двери, у которой есть доброта, около которой Биму хотелось лечь и ждать, ждать хозяина, ждать доверия и самой обыкновенной, простой человеческой ласки.
   …А что же Толик? Как он там, после того как проснулся утром?
   Он, еще не одевшись, в нижнем бельишке, побежал к Биму и вдруг закричал:
   – Мама! Где Би-им?! Где!!!
   Мама успокоила:
   – Бим захотел пописать, папа выпустил его, а он не вернулся. Убежал. Папа его звал, звал, а он убежал.
   – Папа! – заплакал Толик. – Неправда, неправда, неправда? – Он упал на кроватку, мальчик в нижнем бельишке, и кричал с укором, с мольбой, с надеждой на то, что это не так: – Неправда, неправда, неправда!
   Теперь стал утешать Семен Петрович:
   – Придет он, придет… А не придет, так сами разыщем и возьмем его к себе. Обязательно возьмем. Найдем – собака не иголка.
   Толик перестал плакать и смотрел в одну точку. Потом он глянул на родителей, вытирая слезы, и сказал твердо:
   – Все равно найду.
   Он так уверенно произнес эти слова, что отец с матерью с опаской переглянулись, говоря друг другу глазами: «У мальчика собственное мнение».
   С того дня Толик стал молчаливым дома и в школе, замкнутым, настороженным к близким.
   Он искал Бима. Часто можно было видеть в городе, как чистенький мальчик, из счастливой культурной семьи, останавливал прохожего, выбрав его только по лицу, и спрашивал:
   – Дяденька, вы не видели белую собаку с черным ухом?



14. ПУТЬ К РОДНОЙ ДВЕРИ. ТРИ УЛОВКИ


   Когда Бим подходил к городу, ноги почти уже его не слушались. Ведь он опять же был голоден. Да и что можно было съесть около шоссе? Ничего. Разве что выброшенную корочку арбуза, но это – не питание, а одна видимость. Такой собаке надо мясо, хороший кулеш, борщ с хлебом (если остается от стола), одним словом, все, что ест обыкновенный человек. А Бим питался почти две недели впроголодь. При его больной груди, разбитой сапогом, такое голодание – медленная погибель. Если же к тому добавить, что в борьбе с волчицей он сильно зашиб раздавленную стрелкой заднюю ногу и костылял на трех ногах, то можно себе представить, какой вид был в Бима, когда он входил в свой родной город…

 
   Но свет не без добрых людей. На самой окраине он остановился у малюсенького домика с одной дверью и одним окошечком. Вокруг домика лежали горы кирпича, камней, каменный плит, досок, бревен, железа и всякой всячины, а рядом, с другой стороны, стояла половина нового огромного дома, но без окон и дверей, без крыши. Ветер путался в глазницах окон, шипел по ярусам булыжника и кирпича, пел в штабелях досок и завывал в верхотуре строительного крана – и везде у него разный голос. В такой картине ничего удивительного для Бима не было (везде строили и строили без конца), а по совести говоря, он не раз обращался за время скитаний к строителям с просьбой: «Дайте, ребята, пожрать». Те понимали его язык – подкармливали. Однажды шутник из их компании в обеденный перерыв вылил в консервную банку ложку водки и предложил Биму:
   – А ну, долбани-ка, песик, за здоровье тех, кто тут не ворует.
   Бим обиделся и отвернулся.
   – Точно! – воскликнул шутник. – Не за кого тебе пить, благоразумный. Это я знаю точнехонько.
   Все присутствующие здорово смеялись и называли шутника парня Шуриком. Зато тот же Шурик отхватил ножом кусок колбасы – настоящей, магазинной, а не из помойки! – и положил перед Бимом:
   – За правду, тебе, Черное Ухо. Возьми, мудрец.
   И опять смеялись люди в замазанных комбинезонах. А Шурик добавил, видимо, самое смешное:
   – А то, брат, за эту ночь опять доски усохли на одну треть.
   И еще смеялись, хотя парень тот и не улыбался.
   Бим понял речь Шурика по своему: во первых, водка собаке – плохо, а если ты ее не пьешь, то тебе дадут колбасы, во вторых, все эти ребята, пахнущие кирпичами, досками и цементом, – хорошие. Биму так и показалось, что Шурик говорил все время именно об этом.
   Вспомнив такое, руководствуясь знакомыми из прошлого запахами, то есть по праву памяти, Бим, обессилевший до последней степени, прилег у двери маленького того домика, у сторожки.
   Было раннее утро. Кроме ветра, вокруг никого не было. Через некоторое время в сторожке кто-то кашлянул и заговорил сам с собой. Бим привстал и, опять же по тому же праву, поцарапался в дверь. Она открылась, конечно, как и всегда. На пороге появился человек с бородой, одно ухо шапки опущено вниз, другое торчит вверх, плащ туго натянут на кожух: личность, вполне внушающая доверие Биму.
   – Э, да тут гость, никак? Эка тебя подвело, бездомник несчастный, право слово. Ну, заходи, что ль.
   Бим вошел в сторожку и молча лег, почти упал у порога, сторож отрезал кусок хлеба, бросил в ведерце, размочил водицей и подставил Биму. Тот с благодарностью съел, после чего положил голову на лапы и смотрел на дедушку.
   И пошел у них разговор о жизни.
   Скучно сторожу, где бы он ни сторожил, а тут – живое существо смотрит на него изумленным, человеческим, измученным, откровенно страдающим и потому даже поражающим взором.
   – Плохая твоя жизнь, Черное Ухо, видать сразу… Оно – что же, – спросил он первым делом, – либо твоя очередь на ордер еще не пришла? Либо – что?.. Я, брат, тоже вот: очередь приходит и уходит, Михей остается. Сколько их, домов-то, понастроили, а я все вот с этой будкой переезжаю с места на место. Ты вот убегешь, к примеру, и попробуй ты написать мне письмо: некуда. Без адреса пятый год: «Ему 12, Михею». И вся тебе роспись. Не пакет, а одно унижение. Поесть есть – пожалуйста, под завязку обуться-одеться – пожалуйста, хоть галстук навешивай и шляпу на лоб, а вот жить пока негде, понимаешь. Куда же денешься? Временные трудности… А зовут меня – Михей. Михей, я – тыкал он себя пальцами в грудь и отпивал малость из горлышка бутылки (делал он это каждый раз, как только кончался заряд речи).