Анри Труайя
Балерина из Санкт-Петербурга

I

   Боюсь, что разочарую любителей хронологии, ведь началом своей жизни считаю не 8 августа 1876 года, когда я появилась на свет, а тот прекрасный сентябрьский вечер 1885-го, когда мой батюшка представил меня, дрожащую и онемевшую, тому, в чьей власти было мое будущее. Они были знакомы довольно долго, но отнюдь не были похожи друг на друга – сходными были разве что высокий рост, милые морщины на лице, седеющие волосы да живой взгляд. Но батюшка мой начисто выбривал щеки, а верхнюю губу его украшали тонкие, подкрученные кверху усики с заостренными кончиками, тогда как у Мариуса Петипа была короткая ухоженная бородка с проседью – мне казалось, что она добавляла ему представительности. Они были ровесниками – шестьдесят три почтенных года стукнуло Мариусу Петипа и столько же – моему батюшке, а мне было всего только девять; но, по правде сказать, не столько разница между желторотым моим отрочеством и их умудренной старостью приводила меня в оцепенение, сколько авторитет того славного мужа, который принимал нас в своем пышном кабинете в Императорском театральном училище в Санкт-Петербурге. То, что мне удалось выведать про него и там и сям, произвело бы впечатление на любую охочую до светских сплетен мадемуазель. Я же была всего-навсего ребенком и горела желанием больше им не быть. Из разговоров взрослых я узнала, что знаменитейший Мариус Петипа родом из Марселя, прибыл в Россию лет тридцать восемь назад, уже стяжав блистательную славу танцовщика во Франции, Бельгии и Испании; что и прежде своего первого ангажемента в Петербурге он шагал от триумфа к триумфу; что он пользовался большим уважением у самого Государя Императора, что весь двор был без ума от его выступлений на сцене, равно как и его постановок, и что, будучи назначенным на важную должность профессора Императорского театрального училища, а затем директора балетного отделения, он обладал властью воспитывать русских танцовщиков и танцовщиц, способных бросить вызов иноземным звездам, наезжающим с гастролями в столицу. Престиж чародея Петипа рос из года в год, и многие проницательные, но не обладающие тугими кошельками родители почитали большой честью видеть свою дочь среди учениц великого маэстро петербургской сцены. Будучи слишком юной, чтобы увидеть какой-нибудь из его балетов, я восхищалась им, доверяя мнению других. Впрочем, я знала назубок перечень его творений и имена балерин, выступавших в этих спектаклях, ибо в нашем семействе сценическая жизнь была неисчерпаемым источником разговоров. Отец мой, Иван Павлович Арбатов, был знаменитым мимом в эпоху моего рождения, а матушка, Ирина Арбатова, – опереточной певицей и, говорят, имела недурной успех в спектаклях «Талисман» и «Дочь мадам Анго». Сраженная чахоткой, она угасла, когда мне не исполнилось и шести. Но благодаря ей до самого последнего ее вздоха, как и благодаря моему отцу, я купалась в атмосфере соблазнительных канканов и легких интрижек кулис. Еще ни разу в жизни не выйдя на подмостки, я уже пребывала частью театральной публики. Проживи моя матушка чуть дольше, я, может быть, по ее примеру увлеклась бы пением. И поныне в моих ушах звучит мамино выводящее вокализы контральто – она любила упражняться перед гримировочным столиком. Едва научившись лепетать свои первые слова, я уже пробовала, в подражание ей, изображать разные мины на лице и мурлыкать куплеты, глядя на себя в зеркало. Но пела я из рук вон дурно, и родительница от души смеялась над моими фальшивыми нотами и ужимками. Проживи дольше, она, конечно же, научила бы меня азам своего искусства – увы, Господь не дал! Ее безвременный уход окончательно спутал мои отношения с музыкой – все, что напоминало о прошлом, причиняло мне боль. Что до батюшки, то он и вовсе был сломлен: то ли бунтуя против жестокости судьбы, то ли с тоски по ушедшей благоверной, а только взял да сдружился с бутылкой. Его пьяные загулы сопровождались проявлениями буйства, погребальными стонами, а то и потерями памяти. Такое падение, конечно, не могло укрыться от глаз артистической среды, и батюшку моего больше не приглашали даже на самые скромные провинциальные гастроли. Вынужденная праздность и нужда побудили батюшку на отчаянный шаг – явиться на поклон к Мариусу Петипа. В мечтах своих отец уже видел меня достигшей успеха там, где его постигла неудача. Я знала, что, отчаявшись удержать семейство на плаву, он возлагал большие надежды на меня, и одна мысль об этом парализовала меня на месте.
   Началом нашему визиту послужили слащавые любезные разговоры. У батюшки моего был угодливый вид заискивающего попрошайки, а у Мариуса Петипа – разом покровительственный и презрительный, что меня тут же немало обеспокоило. Маэстро устремил на меня холодный изучающий взгляд, словно я была рождественской гусыней, вывешенной в мясной лавке. Сказать по совести, я его сразу возненавидела. Изучив меня анфас, он с ворчанием обошел вокруг меня, вернулся к своему столу, уселся в кресло, погладил бородку, подкрутил двумя пальцами кончики усов и изрек:
   – Любезный мой, что-то больно бледная и больно чахлая она, твоя Людмила!
   Я никогда не считала себя прекрасней утренней зари, но это замечание, брошенное французом, привело меня в ярость. Я подняла голову и, ни слова не говоря, обдала его презрительным взглядом – но, смутившись собственной бравадой, мигом опустила глаза. И вот уже папенька спешит ко мне на выручку.
   – Так это всего лишь внешность, – поспешно пробормотал он. – Зато какая у нее страсть к танцу!
   Откуда он это взял? Я разом отвернулась, чтобы Петипа не прочел на моем лице обратного.
   – Страсть к танцу! – воскликнул маэстро. – Перед испытанием все так говорят. А после трое из четверых меняются во мнении. Слишком уж кажется суровым!
   В голосе француза звучали поющие интонации, определить которые я не могла никак и лишь позже узнала, что это акцент, свойственный югу Франции. В ту пору в России все сколько-нибудь достойные личности считали большой честью бегло изъясняться по-французски. Матушка моя достигла совершенства в этом языке, выступая во французских оперетках; порою они с отцом вели завзятые споры по-французски – ради забавы, но еще и затем, чтобы их не понимала наша служанка Аннушка. Между тем Мариус Петипа продолжал настойчиво выспрашивать:
   – Так ты говоришь, у нее любовь к танцу? А имеет ли она хоть какие-нибудь о том понятия?
   – Да, да! – вскричал мой батюшка. – Мама учила ее, когда она была совсем крохотной…
   Еще одна ложь!
   – Очень жаль, – отрезал Петипа и скорчил гримасу.
   – Почему?
   – Потому что я предпочитаю начинать с чистого листа!
   Мой батюшка тут же нашелся:
   – Да это были всего лишь общие указания. Самая малость, которую можно ожидать от женской грации!
   – Ну хорошо, хорошо! – сказал Петипа, смеясь. – Увидим все, когда наступит время. А пока я не могу ничего обещать. Я запишу Людмилу на медицинский осмотр. Потом устроим ей небольшое испытание на пригодность. И только тогда будем знать, сможет ли она посещать регулярные занятия в балетной школе или ей следует отдать предпочтение иному поприщу. Сам видишь, я счастлив буду доставить тебе удовольствие, но малейшего снисхождения от меня не жди. Я слишком люблю свое ремесло, чтобы деликатничать, и знаю, что ты меня поймешь!
   – Да, конечно, – пробормотал отец с выражением сомнения. – Полагаюсь на абсолютную искренность с вашей стороны!
   От меня не укрылось, что батюшка мой величал своего собеседника на «вы», тогда как тот ему откровенно тыкал. Петипа похлопал его по плечу и рассеянно добавил с выражением сочувствия:
   – Не терзайся, милый мой! Приведи Людмилу завтра утром ровно в десять часов. Я приглашу врача из школы. И если девочку сочтут годной по здоровью, я запишу ее на приготовительный курс Ольги Стасовой. Это великолепная наставница начинающих. Она позаботится о твоем милом кузнечике!
   Когда же он был искренен? Когда хмурил брови и в голосе его звучала суровость или когда мазал медом, чтобы заглушить горечь абсента?
   Получив из уст маэстро титул кузнечика, когда сама воображала себя скорее быстрокрылой стрекозой, я из вежливости натянула на лицо улыбку. Улыбнулся и отец – мне показалось, что он на седьмом небе от счастья. Но это лишь усугубило мою досаду.
   Домой я вернулась раздосадованная на Петипа – уж слишком высокомерно он обращался с нами, как будто мы приходили к нему клянчить медный грошик. Но батюшка мой торжествовал.
   – L’affaire est dans le sac![1] – выкрикнул он по-французски, едва захлопнув за мной дверь квартиры.
   В этот вечер он пребывал в таком волнении, что в продолжение всего нашего с ним ужина тет-а-тет без удержу пил как бочка. Как всегда, прислуживала нам за столом старушка Аннушка, моя бывшая кормилица. И вдруг отец – глаза кроличьи, нижняя губа отвисла, – хлопнув залпом пятый по счету стакан водки, поставил стакан на стол и обратился ко мне со скорбной речью. Он начал с жалобы на отсутствие средств для оплаты моего обучения и даже для существования нас обоих, и вот поэтому обстоятельства принуждают его рассчитывать на меня – пожалуй, только я смогла бы вытянуть семью из беды.
   – Если Мариус Петипа займется тобой и сделает из тебя великую балерину – тогда прощай заботы и нужда! – проворчал он. – А иначе конец. Ты видишь, что стоит на кону… Все зависит от тебя. Трудись прилежно, слушайся его во всем – и мы спасены! Я знаю, что благодаря мне и моему прошлому комедийного актера он к тебе настроен благосклонно… Но этого недостаточно… И он недвусмысленно дал нам это понять… Не жди от него снисхождения! Не жди!
   В ходе этой патетической речи он налил себе до краев шестой стакан, вылакал и с легким стуком поставил на стол. Язык у него заплетался. Взгляд помутнел. Он начал икать и вдруг ударился в слезы, повторяя мамино имя, точно литанию.
   – Ирина, Иришенька… На кого ты нас покинула? Без тебя я и шагу не могу ступить. Я б хотел уснуть и больше не проснуться. Попроси Господа там, на небесах, чтобы Петипа взял ее к себе! Господь поймет тебя… Сделай это ради нас! Там, в небесной выси, тебе это будет легче, чем нам, на грешной земле!..
   Мне было жаль отца. Ему и самому было немного стыдно, потому что его слезные ламентации, которые он произносил, конечно, на родном языке, были понятны Аннушке. Желая пресечь эти жалобные речи, я крепко обняла его и поддержала за руку, когда он вставал из-за стола.
   – Вот несчастье-то, Господи Иисусе! – проворчала Аннушка. – Да еще при дочери! Господь отвернулся от нас, бедных грешников!
   Аннушка вздохнула полной грудью и отвела отца к нему в комнату. Я помогла ей уложить его в постель. Бедная моя кормилица все повторяла:
   – Вот несчастье-то! Вот несчастье-то!
   – Не обращай внимания! – воскликнула я. – Тебе не понять: у него большое сердце, которое рвется из груди наружу!
   – Скорее, у него брюхо как бездонная бочка, – строго сказала Аннушка. – С большого отчаяния человек обыкновенно выбирает из двух утешений – либо молитва, либо водка. Он предпочел хмельное – вижу, как тебе больно, моя крошка!
   Едва улегшись, отец тут же почил глубоким сном; я же последовала за Аннушкой на кухню, чтобы помочь ей вымыть и убрать посуду. Потом, как обычно, склонила колени перед старинной семейной иконой и обратилась к Богородице с молитвою о здравии моего отца и о моем спокойном сне, мысленно добавив еще несколько слов к Пречистой деве, чтобы она явилась этой ночью к мосье Петипа и под покровом его блаженного сна умолила принять маленькую Люду Арбатову в Императорскую школу танца. Аннушке хотелось уложить меня в постель; я отказалась наотрез – ведь я уже не была дитятей. Все же я почувствовала себя утешенной, когда, перед тем как уйти, наша милая служанка осенила меня крестом, как это делала моя покойная мать и как иногда делал отец, когда бывал трезв. Нечего и говорить, что этой ночью сон мой не был покоен: я все танцевала до умопомрачения, слышала гром рукоплесканий и благодарила Мариуса Петипа, который сделал меня звездою Мариинской труппы…
* * *
   Утро вернуло меня к состоянию реальности. Батюшка мой отряхнул с себя похмелье, я – остатки волшебного сна. Протрезвевши, примирившись друг с другом, мы зашагали по направлению к Императорской балетной школе. Я знала, что несколько минут спустя нам предстоит расставание на пороге этого славного учебного заведения. Если меня примут в число учениц Ольги Стасовой, под высокое покровительство Мариуса Петипа, моя судьба будет вершиться из года в год в этих прославленных стенах. Школа танца при Императорских театрах находится в непосредственном ведении Его Величества. Дирекция хлопочет о юных пансионерах и пансионерках с утра до вечера. Помимо танцевальных курсов в программу обучения включены занятия по русскому и французскому языкам, математике, всеобщей истории, географии и истории искусства. Одежда, предметы для школьных занятий, еда, медицинское обслуживание – все оплачивается из царской казны. Позже, становясь профессионалами, учащимся назначается жалованье, сумма которого зависит от вклада, привнесенного в дело хореографии. Среди них титулованный балетмейстер Мариус Петипа выбирает исполнителей ролей в спектаклях, которые ставит на столичных сценах. Все зависит от этого всеведущего и вездесущего француза, а также от директора Императорских театров Ивана Всеволожского, которого моя родительница представляла мне как человека сведущего и со вкусом, но при всем том услужливого царедворца. Итак, отныне роль отца в моей жизни отходит к другим – теперь управлять моей судьбой суждено Ивану Всеволожскому и Мариусу Петипа. Что ж, для батюшки моего привычное дело – уходить от ответственности. Это, говорит он, его житейский опыт и философия. А я так думаю, что это – забота о собственном покое, а то и просто врожденная трусость. Как поставить ему это в укор? Ведь он мой родитель. Я обязана ему всем. Не за край ли его сюртука я цеплялась, оказавшись с глазу на глаз с главной персоной Императорской балетной школы?…И вот в утреннем тумане передо мною открылась Театральная улица – широкая, пустая и холодная, как мое будущее.
* * *
   На пороге училища отец обнял меня и пожелал удачи. Он попытался изобразить на лице молодцеватую уверенность, хотя я догадывалась, что он был обеспокоен не меньше моего. Мне вдруг показалось, что я вторично стала сиротой. Я кинулась ему на шею. Он же ласково, но твердо отстранил меня:
   – Ступай! Забудь про меня! Забудь.
   – Но ведь это невозможно! – вскрикнула я.
   – Возможно! Вот увидишь! Ты не должна больше думать ни о чем другом, кроме танца!
   – Разве танец в состоянии заменить мне папу, маму и дом родной?
   – Думаю, что да! – ответил родитель в приступе тоски. – Отныне твой дом – здесь!
   Он ущипнул меня за мочку уха, повернулся на каблуках и удалился, тяжело ступая. Я проводила его взглядом. На моих глазах он дважды пошатнулся. Значит, явно принял на грудь, несмотря на утренний час, чтобы набраться куражу и довести меня до училища. Подавленная торжественным фасадом здания, я не знала теперь, вхожу ли во дворец или в тюрьму. Когда я переступила порог, то услышала звуки фортепьяно, отмерявшие ритм какому-то незримому танцевальному экзерсису. Мне казалось, что под звуки этой завлекательной мелодийки весело подпрыгивал весь дом. Покачивая головкой в ритм, я улыбнулась в пустоту и позабыла моего бедного батюшку-пьянчужку, который, пошатываясь, возвращался к себе в жилище, где его ждали одиночество, водка и воспоминания о моей бедной матушке.

II

   Школьный врач признал меня годной к требующему силы и выдержки обучению искусству танца. Теперь предстоял вступительный экзамен перед комиссией, возглавляемой Мариусом Петипа. Вместе со мною испытание проходили еще четыре девочки. Командовала парадом сама госпожа Стасова – нам было предложено шагать в такт, прыгать, кружиться и бегать под аккомпанемент рояля, чтобы мы явили очам многоуважаемого жюри нашу природную грацию. В процессе прохождения испытания у меня сложилось впечатление, что Мариус Петипа проявляет ко мне любопытство, а движения мои забавляют его. Когда мы наконец остановились, едва-едва дыша, г-жа Стасова сухо велела нам подождать результата в соседней комнате. Явившись четверть часа спустя, она объявила, что из всей группы испытание прошла я одна. Остальные могли одеваться и уходить. Пока удрученные неудачей соперницы корчили гримасы, г-жа Стасова известила меня, что ввиду благоприятного мнения комиссии я буду принята в приготовительный класс на годичный испытательный срок, по истечении которого мои педагоги смогут принять окончательное решение, суждено ли мне быть зачисленной в Императорскую школу танца в качестве пансионерки. Если да, то мне останется только подтверждать своим талантом и прилежанием надежды, которые возлагает на меня дирекция. Она также сказала мне, что за послушание учащихся по выходе из стен училища неизменно ждет заслуженное вознаграждение. По ее словам, танцовщицы, приглашаемые в труппы императорских театров, состоят двадцать лет на службе, по истечении коих получают пенсион и право заключать контракты в других местах. Вещая мне обо всех этих обязанностях и привилегиях, она была исполнена такой чопорности, что мои радость и гордость уже начали сменяться паникой; мне казалось, что моя вчерашняя беззаботность очутилась под угрозой, что на плечи мои обрушится военная дисциплина и что меня ожидают не театральные кулисы, а некое подобие армейских казарм. Лицо госпожи Стасовой, сходное с лошадиным, и мстительный взгляд подчеркивали строгость ее речей. Меня внезапно осенила мысль написать батюшке письмо с мольбою забрать меня домой. Пока я писала в своем воображении отчаянные строчки, ко мне пришли проститься не принятые в школу девочки. Они вздыхали, шмыгали носом, что-то бурчали, и было ясно, как они завидуют моей удаче. Когда девочки шагнули за порог, Стасова сперва убедилась в том, что они удалились, а затем обернулась ко мне, переменившись в лице, на котором теперь сияла улыбка.
   – Ну, вот мы и остались вдвоем, – сказала она. – Им грустно, бедняжкам! Что сделаешь, таков закон артистического мира! А вы, Людмила, полагаю, счастливы?
   Мне недостало мужества признаться ей в своем смятении.
   – Да, да, конечно! – пролепетала я.
   – Мосье Петипа находит немало грации в ваших движениях. Заверяю вас в этом, поскольку обыкновенно-то он скуп на комплименты!
   Эти простые слова перевернули меня всю. Тоска в груди исчезла, утонув под волнами ликования. Конечно, меня по-прежнему тревожила перспектива со дня на день разлучиться с родительским домом и окунуться в неведомый, а возможно, что и враждебный мир. Но в то же время мысль о том, что меня столь высоко оценил Мариус Петипа, наполняла меня лестной гордостью, несколько заглушившей горечь от расставания с отцом. Да вот и он сам: беспокоясь о результате, он ожидал меня в маленьком зале, предназначенном для посетителей. Пришел, не известив об этом, дабы не беспокоить меня перед выходом пред очи многоуважаемой комиссии. Когда мы встретились, он в страстном порыве обнял меня, и я была так рада скрасить ему преклонные дни доброй новостью, что почувствовала себя совершенно счастливою впервые с тех самых пор, когда судьба отняла у меня родительницу. Тем не менее отец, как ни поздравлял меня, все же пытался умерить мой восторг.
   – Дело еще не выиграно! – повторял он. – Все тяготы еще впереди! Стисни зубы, дорогая моя…
   – Будь уверен, – ответила дражайшая дщерь. – Как я высоко ни прыгну, а всегда твердо стану на ноги!
   На гребне этой экзальтации я не могла понять, кто из нас двоих потихонечку сходит с ума.
* * *
   По правде говоря, к повседневной школьной дисциплине я привыкла куда быстрее, чем думала. Строго расписанный по часам режим отвлекал меня от мыслей о неудобствах моего нового существования. Я едва могла перевести дыхание между двумя занятиями, так что пожаловаться на судьбу или даже предаться неким тайным мечтаниям было вовсе недосуг. Ровно в восемь часов утра густой звон колокола сотрясал весь дортуар. У каждой пансионерки была своя кровать, отделенная от соседних легкими завесями, и над каждой кроватью непременно висела икона. Надзирательница, которая задолго до того была уже на ногах, тормошила нас, вытаскивала одну за другою из теплых кроваток и бдительно следила за нашими омовениями. В умывальной комнате находился огромный старинный медный, похожий на карусель, сосуд с кранами; под этими кранами, обнаженные до пояса, мы умывались ледяною во всякое время года водой, а надзирательница, блюстительница нравов и личной гигиены, еще и подвергала скрупулезной инспекции наши зубы, уши, шеи, ступни и руки. Затем, вычищенные до блеска, точно кастрюльки у доброй хозяйки, одетые в форменные коричневые платья с белым воротником, заплетя в косички волосы, мы собирались на общую молитву, которую вслух нараспев читала одна из девочек перед иконой, возле которой красной звездочкой мерцала лампадка. Но вот отзвучали святые слова, и мы, построившись в пары, направлялись в столовую, где нас ожидали кипящий чай и маленькие мягкие хлебцы со свежим маслом, а иногда и с вареньем. Мы вкушали наш завтрак, стараясь растянуть удовольствие, под безразличным взглядом Императора Александра III и Императрицы Марии Федоровны, чьи портреты висели в глубине зала, украшая стену. За этими краткими мгновениями расслабления следовали пытка и упоение уроком танца.
   По правде говоря, я одновременно ожидала этого ежедневного мучения и проклинала его. Самым тяжелым для меня было учиться вставать на пуанты. Вставая на вертикально вытянутые пальцы, я стискивала зубы, чтобы не завопить, так как боль пронзала мои кости до лодыжек и до икр. Потом изо дня в день я открывала для себя, что эта противоестественная поза становится мне все более привычной и что я уже могу с легкостью и точностью сделать на пуантах несколько па. Каждую победу, одержанную над страданиями, я ощущала как реванш, который сближал меня с великими представительницами ремесла. Экзерсисы, которые я поначалу ненавидела, теперь казались мне вполне терпимыми, если не сказать благотворными. Я знала, я инстинктивно чувствовала, что эти первые испытания в конечном счете приведут меня в рай – на театральные подмостки. Запыхавшаяся и сияющая, я любила глядеться в большое, во всю стену зеркало – в ряду учениц, одетых в одни и те же тюники, выполняющих одни и те же движения – рука на палке, ноги ритмично взлетают вверх и опускаются в прежнее положение. Устремив на нас свой непреклонный взор, госпожа Стасова отбивает ритм тросточкой по паркету. Подле нее – сгорбленный пианист-концертмейстер с бородкой и в очках, силящийся вложить в свои аккорды толику сантимента. Госпожа Стасова хоть и русская, но команды отдает по-французски, ибо этот язык и в ту пору был и ныне остается универсальным языком балета.
   – Plié! Battement! Demi-plié! – командует она шероховатым голосом. И мы повинуемся ей, несмотря на боль, пронзающую нам фаланги пальцев ног, – нас более всего пугает мысль: вдруг не понравимся нашей мучительнице. Придет время, и мы узнаем, что такое fuetté, enchaînement, arabesque[2]… От групповых экзерсисов переходим к индивидуальным. Но, как я ни старалась быть прилежной, госпожа Стасова постоянно казалась недовольной… Высота, с которой она бросала взгляд на наши усилия, была соразмерна с тем уровнем совершенства, которого она от нас ожидала. Порою детская душа моя бунтовала, и тогда я говорила себе, что этой женщине доставляет садистическое удовольствие заставлять мои колени, мои ступни, мои руки и все мое тело делать упражнения, которые раздирали их по частям и которые тем не менее надо было делать. Когда я, осмелясь, пошла на авантюру – попросила несколько секунд передышки, чтобы дать отдохнуть моим ноющим членам, она разозлилась:
   – Если вы сдаетесь при первых признаках усталости и боли, то вы не будете достойны взойти на сцену! Вы должны знать, чего желаете! Если вы стремитесь стать танцовщицей, вам нужно отныне подчинить себя железной дисциплине. Чем больше вы претерпите боли, тем ближе подступите к желанной цели. Побейтесь об заклад против самой себя, что преуспеете – вот это важно!
   В один прекрасный день я, расхрабрившись, показала ей подозрительные пятна, выступившие на моих танцевальных туфлях. Я стерла пальцы ног в кровь, которая в конце концов просочилась сквозь ткань. Вместо того, чтобы выбранить меня, наставница заявила энергическим тоном:
   – Браво, Людмила! Вот увидите, жертва ремеслу будет не напрасной!
   Назавтра она научила меня прикладывать к пальцам ног холодные компрессы, чтобы облегчить страдания. Эта неожиданная cнис-ходительность воодушевила меня. Мне так захотелось иметь «стальные пальцы», как выражалась сама госпожа Стасова, что вскоре я стала даже сожалеть, что уроки танца ограничивались одним часом в день – все остальное время занимали курсы русского и французского языков, арифметики, истории, географии… Вскоре мне стали надоедать даже чинные прогулки парами в школьном саду; я с нетерпением ждала, когда же снова окажусь у палки возле огромного зеркала во всю стену и до ушей моих долетят бодрые звуки музыки, исполняемые старым пианистом-концертмейстером и размечаемые приказами и постукиванием тросточки «госпожи Стасовой». И вот я снова в балетном классе – в воздухе пахнет пылью, потом и канифолью. Безразмерное зеркало безжалостно отражает мои мельчайшие погрешности, но мне кажется, что я замечаю в нем и свой прогресс в искусстве дивном, которое, без моего ведома, становилось для меня второй религией. Я ощутила себя новообращенною в эту неоспоримую искрометную и требовательную веру. Готовая все принести ей в жертву, я в то же время ожидала, что все воздастся мне сторицей.