Этим летом 1868 года в Этрета яблоку было негде упасть. Друзья потащили Ги в домик художника Курбе, прилепившийся к самой скале. «В обширной голой комнате, – писал Мопассан, – толстый, жирный и грязный мужчина наносил кухонным ножом пласты белил на большой чистый холст. Время от времени он прислонял лицо к стеклу и смотрел на бурю» (статья из «Жиль Бласа» – август 1869 г.). Но еще больше, чем мастерская старого художника, привлекала его суета внешнего мира. Казино, где играют и танцуют. Элегантные коляски, теснящиеся возле отелей. Парижанки в летних платьях, проходящие, отворачивая нос, мимо прилавков с рыбой, про которую рыбачки во все горло клялись и божились, что она свежайшая; другие, более смелые курортницы, спускающиеся прямиком к пляжу. Ги с вожделением пожирал их глазами от персей до ягодиц. О, как бы хотелось ему быть на месте тех крепких телом купальщиков, которые помогают им бросить вызов волнам! В один прекрасный вечер он знакомится с одной парижанкой, Фанни де Кл., которая покорила его своей задорной улыбкой и грациозными жестами. Ничуть не колеблясь, он пишет в ее честь стихотворение и подносит. Но когда некоторое время спустя он приходит к ней с визитом, то застает ее за декламацией этого стихотворения в кругу друзей, сопровождаемой взрывами хохота. Застывши на месте от стыда и гнева, точно пораженный молнией, он чувствует себя окончательно убежденным в том, что женщина – существо фальшивое, ветреное и презренное, и единственное, что оправдывает ее существование на земле, – утоление аппетитов мужчин.
   В эту пору предметом любопытства обитателей Этрета был молодой англичанин по имени Пауэл, который жил с другом и обезьяной в одиноком шале с названием «Хижина Дольмансе». Ги порою встречал этого оригинала на галечном пляже и обменивался с ним парой слов. Как-то утром, часов около десяти, он услышал крики матросов – под вырубленной самой природой в скале аркой, называемой «Ворота верховья» (Porte d’Amont), тонул пловец. Матросы тут же вскочили в шлюпку, а с ними и Ги. С силой налегая на весла, они поспешили к месту происшествия, и, по счастью, им удалось выудить из воды того неосторожного, который малость перебрал хмельного и теперь был уносим в море приливною волною. Этим несчастным, который тяжело дышал и трясся, был не кто иной, как духовный учитель Пауэла, выдающийся английский поэт Элджернон Чарльз Суинберн. Как участник спасения, Ги получил от двух приятелей приглашение на следующий день на завтрак.
   «Хижина Дольмансе» представляла собою низенький домик, «сложенный из силиката и крытый соломою». В его стенах двое эксцентриков принимали молодого человека, не скрывавшего своего удивления. На фоне жирного и рыхлого Пауэла худоба Суинберна навевала мысли о смерти. Изможденное тело непрерывно била дрожь. Суинберн, тридцати одного года от роду, был поэтом странного романтизма, другом прерафаэлитов Россетти и Берн-Джонса. С первых же слов, которыми он обменялся с хозяевами, Ги точно попал под колдовские чары. Он догадался, что это скромное с виду нормандское жилище в действительности – место культа, где сочетаются дружба, порок и вкус к погребальной эстетике. «В продолжение всего завтрака, – напишет Мопассан, – разговаривали об искусстве, литературе и человечестве, и мнения этих двух друзей отбрасывали на предметы разговора некий волнующий мертвенный отсвет, ибо присущая обоим манера видения и понимания представила мне их как двух больных одержимых, опьяненных извращенной и магической поэзией». Сколь бы ни был он увлечен разговором, от него не укрылась странность украшавших комнату картин и безделушек: «На акварели, если мне не изменяет память, была изображена голова мертвеца, плывущая на розовой раковине по безбрежному океану под луною с человечьим лицом». Тут и там на столиках с выгнутыми ножками были разложены человеческие кости. Среди них – рука с содранной кожей, каковая выглядела как пергамент; на костях чернели обнажившиеся мышцы и были видны следы давно запекшейся крови. Видя, сколь очарован был сим предметом Ги, Суинберн предложил его гостю в качестве сувенира на память об этой встрече. Разом напуганный и покоренный, Ги поблагодарил. Он уже никогда впредь не расстанется с этим знаком того света. Чтобы увлечь его еще дальше в заблуждение чувств, его веселые хозяева, шушукаясь, стали демонстрировать ему фотографии похабно-садистской тематики и напаивать «крепкими ликерами» специфического вкуса. Вокруг троицы прыгала крупная обезьяна и время от времени позволяла Пауэлу гладить себя. Кстати, в меню значилось и такое блюдо, как обезьянье жаркое. Испытывая омерзение, Ги все же согласился принять новое приглашение двух друзей. На сей раз обезьяна отсутствовала. Оказывается, ее повесил камердинер, позавидовав тем ласкам, которыми хозяева одаривали животное. В то время, как оба англичанина сетовали на потерю, Ги размышлял о степени их сумасбродства – и изумлялся. Впрочем, он здравомысляще отклонил новое приглашение. Его настораживали гомосексуальные наклонности этих двух приятелей – окрест уже ходили разговоры, что обитатели «Хижины Дольмансе» составили противоестественную пару и не знают, что бы им еще такое выдумать, чтобы восславить Сада. «Они искали удовлетворения с обезьянами и юными прислугами четырнадцати-пятнадцати лет, которых Пауэлу присылали из Англии примерно каждые три месяца, – маленькими слугами необыкновенной опрятности и свежести», – расскажет Мопассан Эдмону де Гонкуру. Что касается обезьяны, то «она спала с Пауэлом в одной постели». И в заключение Мопассан пишет: «Это были истинные герои Старца (Сада), которые не остановились бы перед преступлением» (Гонкур. Дневник, 28 февраля 1875 г.).
   Словом, всецело отказываясь стать жертвой или сообщником этих двух апостолов сексуальных извращений, Ги был очарован их выдумкой, их дерзостью, их пренебрежением социальными условностями. Его крестьянская бодрость, вкус к вольным просторам и физическим усилиям любопытным образом сочетались с влечением ко всякого рода нездоровым штучкам. Еще до того, как он в самом деле познал женскую любовь, он грезил об эротических причудах. При том что жизнь его била через край, его преследовали мысли о смерти.
   С такою путаницей в голове он совершенно не был расположен к продолжению занятий. Но как обеспечить себе человеческое существование без наличия такой вещи, как – святое дело! – звание бакалавра? Превозмогая горе, вызванное новым расставанием, Лора записывает сына пансионером в руанский лицей, носящий имя Корнеля. Там он, по ее замыслу, должен будет закончить свой класс риторики. Она хотела видеть его не только крепким телом, но и образованным, не только соблазнительным, но и серьезным, и в той же степени привязанным к матери, как и стремящимся добиться своего царственного места в литературе. Если все задуманное удастся, он станет ей утешением в ее супружеских неудачах и послужит оправданием ее надменного отказа связать свою жизнь с каким-либо новым мужчиной.

Глава 3
Два наставника

   Спасенный из удушающей атмосферы Ивето, Ги с облегчением наслаждался в руанском лицее духом толерантности и свободы. Отметки он получал хорошие. Педагоги не только не препятствовали его призванию, но, напротив, побуждали сочинять стихи. Одно из его стихотворений – «Бог-Создатель» – воспроизведено в Тетради почета:
 
Бог – это высшая святость в своем постоянстве,
Царь над царями, царящий в бескрайнем пространстве…
 
(Перевод Д. Маркиша.)
   Другое его стихотворение было сочтено достойным декламации устами автора по случаю Сент-Шарлеманя.[12] Товарищи обожали Ги и стремились ему подражать. Но его ожидала апробация куда более высокого порядка. Лора выбрала ему в качестве «корреспондента» в Руане одного из своих друзей юных лет, поэта и драматурга Луи Буиле. 46-летний Луи Буиле, хранитель муниципальной библиотеки, был крупным брюхатым мосье, с бородою, отвислыми усами и взглядом, завуаленным толстыми стеклами пенсне. Закоренелый холостяк, любитель пряных фарсов, хулитель буржуа, он обладал маниакальной страстью к своему искусству. Принимая у себя юного поклонника, он начал с того, что сказал ему: «Сотни слов, а может быть, и менее, достаточно, чтобы составить репутацию художнику, если они безупречны». И он переходит к тщательному рассмотрению творчества Ги, которое считает рыхлым и слишком прозаичным. Ласково и терпеливо он дает ему советы по стихосложению и даже поправляет собственным пером неуклюжие выражения. Ошалевший от благодарности, Ги проводит у своего благодетеля все выходные. Как-то в четверг он обнаруживает там, в облаке дыма, еще одного толстого и усатого мосье, с оголенным лбом, волосами на затылке и глазами навыкате под усталыми веками. Это был Гюстав Флобер, прославленный автор «Мадам Бовари» и «Саламбо». Когда-то он входил в небольшую группу друзей, окружавших Лору. Разумеется, он был весьма растроган, увидев подле себя сына своей подруги по играм, да еще обладающего вкусом к словесности. Но уже поздно, ему нужно возвращаться к себе в Круассе на грузопассажирском пароходе. Вся троица вышла из дому и направилась к набережной. По дороге веселая компания задержалась на ярмарке Сен-Ромен, которая была в самом разгаре, и два закадычных приятеля, охваченные искренней веселостью, сымпровизировали перед ошеломленным Ги фарс на нормандском диалекте. Буиле сыграл роль супруга, который обменивался наиглупейшими комментариями со своею благоверною – в ее роли выступил Флобер. Этот шутовской номер убедил Ги в том, что и гениям иногда нужно хорошенько похохотать, чтобы снять нервное напряжение. Может быть и так, что этот смех на публике – признак исключительного таланта, который затем развивается в условиях одиночества. Человеку искусства назначено быть естественным, самим собою (а порою даже до грубости, почему бы нет?) в текущей жизни и рафинированным перед чистым листом бумаги – такое определение художника как нельзя лучше подходило веселому малому из Этрета.
   Перед тем как сесть на пароход, Флобер пригласил Мопассана нанести визит в его пристанище в местечке Круассе невдалеке от Руана, на берегу Сены. Несколько дней спустя Ги и Луи Буиле пожаловали к мэтру в гости. Флобер принял их у себя в загроможденном книгами и заваленном обрывками бумаги логовище, где сквозь клубы табачного дыма в углу проблескивал позолоченный Будда. Из окон можно было наблюдать, как по реке туда-сюда снуют лодки, баржи, пыхтящие рыболовецкие баркасы. Время от времени местность оглашалась зловещим гудком какого-нибудь трудяги-буксира. Эта портовая суета контрастировала с тишиною писательского кабинета. При виде знаменитого писателя гигантского роста и с лицом викинга Ги охватила нерешительность. Наконец он набрался храбрости и извлек из кармана свои последние стихи. Флобер прочел, покачал головой и заявил:
   – Не знаю, будет ли у вас талант. То, что вы мне принесли, свидетельствует о некоторой толике разума, но не забывайте, молодой человек, что талант, как сказал Бюффон,[13] есть не что иное, как долгое терпение. Трудитесь!
   И Флобер согласился регулярно принимать у себя своего младшего собрата по перу и наблюдать за его пиитическими опытами. Ги сердечно поблагодарил маэстро и зачастил в Круассе, несмотря даже на то, что вскоре Флобер стал с насмешкой относиться к своему ученику.
   В один прекрасный воскресный день маэстро определился с тем, в чем хотел бы наставить Ги. «Если обладаешь оригинальностью, – сказал он отроку, – нужно в первую очередь высвободить ее, а если не обладаешь – приобрести… Речь о том, чтобы достаточно длительно и с достаточным вниманием глядеть на все, что хочешь выразить, дабы открыть в этом аспект, который никто еще не видел и не описал. Самая незначительная вещь содержит немного неведомого. Отыщем это. Чтобы описать пламя костра и дерево в долине, посидим-ка перед этим костром и перед этим деревом, пока они в наших глазах не перестанут походить ни на какое другое дерево и ни на какой другой костер. Вот таким путем становятся оригинальными».
   В другой раз, боясь, что он будет не понят этим отроком, который упорствует в лирике, тогда как искусство суть прежде всего дело наблюдения, ясности ума и труда, он выражает свою концепцию еще четче: «Когда вы проходите перед сидящим на пороге своей лавки бакалейщиком, перед консьержем, который попыхивает своей трубкой, перед биржей фиакров, покажите мне этого бакалейщика и этого консьержа, их позу, всю их физическую внешность, которая содержала бы и всю их, указанную адресом образа, моральную натуру, так чтобы я не спутал их ни с каким другим бакалейщиком и никаким другим консьержем, и покажите мне одним-единственным словом, чем лошадь, запряженная в данный фиакр, не похожа на полсотни других, которые следуют за нею или идут впереди» (из предисловия к «Пьеру и Жану»).
   Говоря это, Флобер несколько подзабыл, что обращается не к романисту, а к неисправимому рифмоплету. По правде говоря, он сомневался, что будущее юного Мопассана окажется связанным с поэзией. Если отрок кропает вирши, чтобы развязать свой стиль, – что ж; но если он имеет талант, он должен посвятить себя прозе. «Он встряхивал Мопассана, как Наполеон делал выволочки своим гренадерам, которым желал добра, – скажет Лора. – Он сердился, когда две следующие друг за другом фразы строились по одному рисунку и одному ритму. Ни одна безделица не ускользала от его педантичной критики».[14]
   Другой литературный консультант Мопассана, Буиле, был не столь строг в своих рекомендациях. И он-то как раз был сторонником того, чтобы подтолкнуть Ги к развитию своих поэтических талантов. «Проживи Буиле чуть дольше, он сделал бы из Ги поэта, – заявит Лора, говоря о дебютах своего сына. – Это Флобер сделал из него романиста».
   Находясь между этими двумя усатыми менторами, один из которых, со своими скромными сборниками стихов, сделался символом поэзии, а другой, со своими гигантскими романами, – символом прозы, Ги задавался вопросом, какой же путь быстрее приведет к славе. Но как Флобер, так и Буиле советовали ему запастись терпением. По их мнению, писатель высокого ранга не должен жить пером. Произведение искусства лишь тогда обретает ценность, когда вызревает в течение длительного времени, втайне, вдали от всех. С момента, когда оно существует, неважно, напечатано оно или нет. Ги прислушивается к этим двум старым друзьям, которые разговаривают, посасывая трубки, и, сколь ни восхищается, все же чувствует себя резко отличным от них. Руководствуясь их комментариями, он ударяется в чтение самых крупных писателей столетия: Гюго, Сент-Бева, Бальзака… Бурному словесному потоку последнего он предпочитает сдержанность, явленную Проспером Мериме в «Коломбе», или эротическое красноречие «Опасных связей». Как бы там ни было, он видит для себя только одно спасение – в сочинительстве, и грезит о том, чтобы в продолжение своей карьеры иметь поддержку в лице этих двух крестных, которые были свидетелями его первых проб пера.
   Но случилось несчастье. В начале июля 1869 года здоровье Луи Буиле дало его друзьям повод для беспокойства. Заговорили об альбуминурии. А 18-го числа того же месяца поэт внезапно скончался. Ги сражен болью и возмущением. Одна из двух опор, за которые он собирался держаться, была вырвана у него самым нещадным образом. Оставался только Флобер, который сам убит горем. Оба вместе присутствовали на похоронах среди безразличной толпы, и Ги с ненавистью смотрел на всех этих незнакомых ему людей, всех этих буржуа, которые топтали сад покойного, когда выносили гроб на плечах четырех факельщиков, сокрушая зеленые бордюры и калеча гвоздики и розы.
   Ко всему прочему, он не может даже излить свое горе в слезах: менее чем через неделю предстояли экзамены на звание бакалавра. Ги поспешно перечитывает учебники и садится в дилижанс до Каэна, где были назначены испытания. Вот так, по-прежнему убитый горем, Ги предстал перед экзаменаторами. И наконец 27 июля 1869 года он получил звание бакалавра словесности и может этим гордиться! Это смешение подавленности и радости туманило ему голову. Торжество новоиспеченный бакалавр отметил в борделе.
   Чем же заняться теперь? После совета с матерью и Флобером он избирает карьеру юриста. В октябре он записывается на первый курс Факультета права в Париже и поселяется в маленькой комнатке в доме № 2 по рю Монсе. В этом же доме проживал и его отец – значит, по замыслу Лоры, сохранившей корректные отношения с мужем, их сын не останется брошенным в огромном городе. Но Гюстав де Мопассан был существом до того легковесным, до того безответственным, что Ги даже и не пытался искать у него поддержки. Напротив, он сам чувствовал себя в какой-то мере морально ответственным за того, кому полагалось бы его опекать. Он даже относился к нему как к малолетке и порою бранил. Отныне он, Ги, а не Гюстав де Мопассан, становится главой семьи.
   В Париже его занимает не столько курс обучения, сколько кипение политической жизни. Не будет преувеличением сказать, что Францию охватила лихорадка. Императорскому режиму приходилось противостоять все более язвительной оппозиции. Ги забавлялся, читая памфлеты в прессе. Узнав о том, что принц Пьер Бонапарт застрелил из револьвера журналиста Виктора Нуара, он одобряет мысль Рошфора, высказанную на страницах «Марсельезы»: «Я имел слабость верить, что представитель фамилии Бонапарт способен быть кем-то еще, кроме как убийцей». 12 января 1870 года, в день похорон Нуара, на Елисейских Полях собралась разъяренная толпа. Двинется ли она на Тюильри? Нет, рассеялась. Поставив все с ног на голову, Верховный суд оправдывает Пьера Бонапарта и отправляет Рошфора на шесть месяцев за решетку. В напряженной, несмотря на кажущееся спокойствие, атмосфере правительство назначает на воскресенье 8 мая 1870 года плебисцит,[15] в котором народу предстояло высказать свое мнение по поводу последних реформ либеральной Империи. Результат оказался довольно странным. Если провинция в массе своей выразила одобрение политики Наполеона III, то Париж высказал недовольство своим владыкой. В целом – 7 миллионов 350 тысяч «да» и 1 миллион 500 тысяч «нет»; слишком большое число недовольных для страны, теоретически послушной самовластью. Не кончится ли тем, что Франция станет на тропу революции? Ги опасается этого, ибо терпеть не может народных движений. Как бы ни любил он маленьких людей каждого в отдельности, его охватывает страх, коль они начинают действовать массой. Но вскоре неурядицы внутренней политики покажутся цветочками перед лицом куда более грозной опасности. Прусский кайзер Вильгельм I, мечтавший посадить на испанский престол своего кузена, в последний момент отозвал эту кандидатуру; но министры Наполеона III, подстрекаемые императрицей Евгенией, требовали сейчас же гарантий на будущее. Вильгельм I, пребывавший на водах в Эмсе, счел эту просьбу никчемною и известил о ней находившегося в Берлине Бисмарка. Последний жаждал войны во что бы то ни стало, ибо знал, что в военном отношении Германия была подготовлена к ней лучше Франции, и настоял на том, чтобы переделать умеренный ответ своего государя в оскорбительный отказ. Едва сделавшись известной, новость воспламенила общественное мнение. 14 июля 1870 года бесчисленная толпа прошествовала маршем по парижским бульварам – пели «Марсельезу», выкрикивали лозунг «На Берлин!», бранили Тьера, который, будучи во главе оппозиции, еще пытался спасти мир. Военный министр маршал Лебеф утверждал, что армия к войне готова с блеском: «Все на месте, до последней пуговицы на гетрах!» И вот 16 июля 1870 года Франция объявляет Пруссии войну. Это потрясение ошеломило Ги. Он мгновенно понял, что планы каждого находятся в зависимости от внешних событий, управлять которыми не в его власти. Он, который в простоте своей полагал себя центром мирозданья, внезапно ощутил себя ничтожным, как соломинка, уносимая порывом бури. Глупость соотечественников привела его в подавленное состояние. В ту эпоху набор в армию осуществлялся путем жеребьевки; не дожидаясь, пока его вызовут для прохождения этой формальности, Ги записался волонтером. Вчерашний студент и поэт сегодня стал солдатом. А исполнилось ему всего двадцать лет.

Глава 4
Война

   В Венсенне Ги ни шатко ни валко сдал экзамены, необходимые для зачисления в интендантскую службу. Он был определен во 2-ю дивизию в Руане в должности военного писаря. Непыльная должностишка, думалось ему, перышком чиркать – а там, глядишь, войдем триумфальным маршем в Берлин! Действительность, однако же, мигом поубавила всем спеси. В какие-нибудь несколько дней враг заполонил Эльзас, в его руки пал Форбах; немецкие орды устремились в глубь Лотарингии, а главные французские войска оказались блокированными возле Метца. Все живые силы нации устремились на фронт. Захваченный этим порывом, Ги оказался словно затертым льдинами во время ледохода. Французские войска отступали в беспорядке перед победоносными пруссаками. Уносимый этой волною, Ги шагал как сомнамбула; икры ныли, ступни были стерты в кровь, лямки ранца резали плечи. Куда несемся? Где остановимся? Никто о том не ведает. Вокруг, словно в тумане кошмара, – сонмище лиц, истощенных, небритых, смирившихся или перепуганных: мобилизованные – «мирные люди, скромные рантье», сгибавшиеся под тяжестью винтовок-шаспо, «мобильные гвардейцы» вообще без оружия, драгуны без лошадей, едва волочившие ноги, сбитые с толку артиллеристы, пехотинцы в красных штанах… Ни знамен, ни офицеров. Безымянная сутолока поражения. Еще вчера Ги ожидал решительного перелома событий, блистательного контрнаступления. Сегодня он сомневался. Во время краткого привала он пишет письмо матери, находившейся в безопасности в Этрета: «Я спасся с нашей армией, обратившейся в беспорядочное бегство; я избежал плена. Я перешел из авангарда в арьергард с пакетом от интенданта к генералу. Проделал пешком пятнадцать лье (около 60 км. – Прим пер.). Пробегав и прошагав всю предшествующую ночь, доставляя приказы, прилег на камне в ледяном погребе. Когда б не мои добрые ноги, попал бы в плен. Чувствую себя хорошо». (Выделено в тексте. – Прим. пер.)
   Второго сентября после жестоких сражений капитулировал Седан, обороняемый Мак-Магоном, на фланге у которого находился Наполеон III. Император попал в плен. Императрица бежала в Англию. Париж взбунтовался. Перемена режима была неизбежна. В столичной ратуше провозглашается Республика. В спешном порядке создается правительство Национальной обороны. Горожан охватывает патриотический подъем, они мечтают только о реванше. Поскитавшись здесь и там с остатками разбитой армии, изголодавшийся, изнуренный, опустошенный, Ги оказался в столице, готовившейся к продолжительной осаде. Чтобы успокоить мать, он пишет письмо, в котором даже прикидывается убежденным, что партия еще не проиграна для Франции: «Милая мама, сегодня я напишу тебе еще несколько слов, потому что через два дня коммуникации между Парижем и остальной Францией окажутся прерванными. Пруссаки идут на нас форсированным маршем. Что же касается исхода войны, то он более не вызывает сомнений. Пруссаки пропали, они прекрасно осознают это, и единственная их надежда – взять Париж наскоком. Но мы здесь готовы встретить их».
   В какой-то момент он думает прежде всего о том, чтобы спасти свою жизнь. Так, он отказывается оставаться на ночлег в Венсеннском замке, чтобы зря не подставлять себя под вражеский огонь. «Лучше уж я во время осады буду в Париже, чем в старой крепости, куда нас поместили, ибо пруссаки разнесут ее своими пушками», – объясняет он в письме к матери. Ги вновь встретился с отцом, и тот из кожи лезет вон, чтобы зачислить сына в интендантскую службу в Париже. «Если я послушаю его, – замечает Ги, – попрошу места охранника большого подземного коллектора сточных вод, чтобы быть укрытым от бомб». От этого беспорядочного отступления в его памяти запечатлелись картины стыда, людской глупости и жестокости. Он видел трупы пруссаков и французов, лежавшие вперемешку в грязи, расстрелы заподозренных в шпионаже по обыкновенному доносу соседа, коров, забитых в чистом поле, чтобы не попали в руки врага… Он истекал потом, трясся от страха и гнева в дни и ночи отступления. Война наводила на него ужас, и он испытывал презрение к бездарным воеводам и политикам, которые только и умели, что чесать языком. Это презрение не мешало ему в той же мере ненавидеть и пруссаков, которые поганили его родную землю. Чем больше их будет побито, тем ему больше радости. Ги восхищался вольными стрелками, героическими крестьянами, которые тут и там истребляли «бошей», мстя за честь Франции. Он сохранит в памяти немало таких историй, которые пригодятся ему для рассказов. А пока он весь в ожидании решающих событий и, как и все вокруг, верит, что Париж выстоит.