Вскоре, оставив мечту об образовании, Алексей покинул Евреиновых, чтобы поселиться у другого гимназиста, по фамилии Плетнев. Новый друг посоветовал ему отказаться от амбиций и готовиться просто в сельские учителя. По ночам Плетнев работал в типографии корректором газеты, получая одиннадцать копеек в ночь, и, если Алексей не успевал заработать, друзьям оставалось довольствоваться небольшим куском хлеба с сахаром.
   Плохое питание, постоянная усталость, тревога о будущем не располагали Алексея к занятиям. Он преодолевал науки с величайшим трудом. Особенно угнетала его грамматика – своими «уродливо узкими, окостенелыми формами», он совершенно не умел «втискивать в них живой и трудный, капризно гибкий русский язык». Однако его успокоило, когда он узнал, что, даже если бы сдал экзамены на сельского учителя, не получил бы места – по возрасту.
   Алексей и Плетнев имели в распоряжении одну-единственную койку, на которой спали по очереди – один ночью, другой днем. Эта койка стояла в коридоре, который служил приятелям комнатой, под лестницей на чердак. В другом конце коридора стояли стол, стул, и это – всё. Этот полуразрушенный дом был населен странным народом – голодными студентами, швеями, проститутками и «какими-то призраками людей, изживших себя», в числе которых был чахоточный математик, который «питался, кажется только собственными ногтями, объедая их до крови» и заявлял, что докажет бытие Бога – исходя из чистой математики. Эти потерявшие дорогу в жизни люди были дороги Алексею, словно он уже предчувствовал, что они послужат ему материалом для будущих рассказов и пьес.
   Среди пестрой и шумной колонии, обитавшей в старом доме, там жили и молодые люди, занимавшиеся политикой и принадлежавшие к тайным организациям. Алексей оказал им, сразу привлекшим его, несколько услуг в делах «конспиративных», и вскоре был принят в «кружок самообразования». Здесь с жаром обсуждали книгу Адама Смита. Плохо подготовленный для теоретических диспутов, Алексей скучал в этом потоке сложных слов. С надменной гордостью «самородка» он считал, что не нуждается в изучении экономических законов, поскольку выучил их непосредственно и они выгравированы у него на шкуре. Этим собраниям, на которых молодые интеллектуалы говорили о страданиях народа, он предпочитал встречи с самим народом, в лице грузчиков и бродяг, разгружавших баржи. Когда он таскал вместе с ними четырехпудовые мешки, его душу озаряла «пьяная радость делать». Глядя на людей, работавших рядом с ним, Алексей испытывал желание «обнимать и целовать этих двуногих зверей, столь умных и ловких в работе, так самозабвенно увлеченных ею». И какая радость, когда хозяин груза предложил им, поверх оплаты, «три ведра водки»!
   После погружения в радостный ад грузчиков Алексей возвращался к студентам, чувствуя, что компенсировал своими действиями недостаток образованности. Это хождение в мир труда, а потом в мир культуры изнуряло его, но и обогащало одновременно. Круг его товарищей день ото дня ширился. Неважно, учились ли они в университете, в ветеринарном институте или в Духовной академии, всех их объединяло одно безумное желание изменить мир. Убедившись в том, что Алексею можно доверять, они познакомили его с владельцем маленькой бакалейной лавки Деренковым, чулан которого служил складом «запрещенных книг»: подпольные публикации, вырезки из революционных газет, произведения, переписанные от руки в школьные тетради.
   В этой «злокозненной библиотеке» устраивались дискуссии, в которых Алексей участвовал с гордостью, хотя не всегда был согласен с экзальтированными речами выступавших. Не вполне решаясь сказать об этом, он ставил этим интеллигентам в упрек то, что они преувеличивают добродетели народа, который являлся для них «воплощением мудрости, духовной красоты и добросердечия», то, что они преклоняются перед толпой, нищей и невежественной, забывая, что их образованность и их знание политики ставит их выше народа. Он, хорошо знавший мелкий люд – плотников, грузчиков, каменщиков, бродяг, воров, – мог подтвердить, что в этих людях нет никакого желания подняться морально и даже никакой любви к ближнему. По его мнению, нужно их учить, а не обожествлять, вытащить их из той мерзости, в которой они оказались, а не воспевать их кажущиеся достоинства. Однако он был тронут искренней убежденностью своих товарищей. Они напоминали ему стариков начетчиков сектантского Поволжья, неутомимых чтецов толстенных церковных книг. Как и эти старики, озаренные верой, студенты имели убеждения возвышенные и нереальные. Слушая их, Алексей чувствовал себя «пленником, которому обещают свободу». Что же касается студентов, они разглядывали его с профессиональным интересом, «точно столяры на кусок дерева, из которого можно сделать не совсем обыкновенную вещь». «Самородок, – рекомендовали они его друг другу с понимающим видом, – сын народа». Алексея несколько оскорбляла такая одобрительная снисходительность. Он догадывался, что его держат из простого любопытства к проявлениям его еще плохо обточенного ума.
   Чтобы не голодать, он устроился учеником в одну из казанских крендельных пекарен. Мастерская и пекарня находились в подвале. Похороненный в этом жарком и шумном погребе, он чувствовал себя отрезанным от внешнего мира. Солнце светило для других. Прохожие шли над его головой. Он работал по четырнадцать часов в день, а потом, разбитый усталостью, не имел сил, чтобы ходить к Деренкову, чтобы встретиться с разговорчивыми студентами. Даже в свободные дни он или спал, или оставался с сорока рабочими пекарни. Большая их часть напивалась, чтобы убить время, или отправлялась нетвердой походкой в дома терпимости. Их насмешливое презрение к женщинам возмущало Алексея, и, если он сопровождал их иногда, себе он запрещал любые отношения с проститутками. Они же из-за его застенчивости смеялись над ним. Товарищи его, похвалившись сексуальной энергией, признавались, что его присутствие стесняло их – «вроде как при попе али при отце». Тяготясь своей девственностью в восемнадцать лет, он не решался переспать с одним из этих уродливых созданий, продажных и грязных, которыми довольствовались клиенты борделя. Когда он смотрелся в зеркало, он казался себе некрасивым, длинным и нескладным, со своими выпирающими калмыцкими скулами. Даже собственный голос раздражал его.
   Тем временем Деренков задумал открыть булочную, и Алексей стал работать у него как «подручный пекаря» и «свой человек», который должен был следить, «чтоб оный пекарь не воровал». Переходя из одного подвала в другой, поменьше и почище, Алексей пребывал под властью иллюзии, что поднимается на более высокий культурный уровень. Оказавшись у Деренкова, он снова встретился со студентами и был допущен в новые тайные «кружки самообразования». Большая часть студентов, которых он встречал на этих собраниях, была народниками, сторонниками идеалистического социализма, базировавшегося на врожденной мудрости русского мужика. Но среди них уже появилось несколько социал-демократов, последователей Маркса, ратовавших за объединение рабочих и решительные действия. Именно этот образ мыслей больше всего подходил бунтарскому характеру Алексея. Он тотчас отошел от экзальтированных мечтаний и принял реалистичную концепцию борьбы с буржуазией, царизмом и капиталом.
   Когда из письма двоюродного брата он узнал о смерти бабушки, его «точно ледяным ветром охватило». Похоронили ее семью неделями раньше, и никто не счел нужным сообщить ему. Она упала, собирая милостыню на паперти, и сломала ногу. Без должного ухода вскоре началась гангрена. Оставшись один, дед, для которого несчастная была единственной грушей для битья, казалось, ничего больше не делал, только вздыхал и плакал. Алексей мысленно переживал все минуты детской радости, которую ему довелось испытать рядом с ней. Вот порвалась его последняя нить нежности, связывавшая его с миром. Ему настойчиво хотелось сблизиться с какой-нибудь женщиной, не для того, чтобы спать с ней, а для того, чтобы купаться в ее нежности, в ее чистоте, в ее понимании. «Мне необходима была женская ласка, – напишет он, – или хотя бы дружеское внимание женщины, нужно было говорить откровенно о себе, разобраться в путанице бессвязных мыслей, в хаосе впечатлений». В какой-то момент ему показалось, что он влюблен в сестру хозяина, Марию Деренкову. Она говорила «тонким, вздрагивающим голосом». У нее было «бледное лицо» и синие глаза с невыносимым взглядом, в которых он видел «что-то проницательно читающее». Но она была откровенно влюблена в одного рыжеволосого студента и не обращала внимания на воздыхания Алексея. «Я пытаюсь представить себе Марию Деренкову лежащей на коленях у меня, – напишет он, – и всем существом чувствую, что это невозможно, даже страшно». Как-то, наблюдая, как он ворочает и таскает пятипудовые мешки, пекарь сказал: «Силы у тебя – на троих, а ловкости нет! И хоша ты длинный, а все-таки – бык…» Он сознавал, что избыток силы делает его неуклюжим. Даже когда он участвовал в дискуссиях со своими друзьями, фразы его были тяжелыми, увесистыми. Гибридная личность, рабочий и поэт одновременно, вскоре он начал писать стихи. Но выражаться он умел только очень индивидуальными оборотами, «своими словами», как скажет об этом он сам. Один из студентов заметил ему по этому поводу: «Черт вас знает, как говорите вы. Не словами – а гирями!»
   Противоречия собственного характера терзали его в такой степени, что он уже не знал, кто он, к какому социальному слою относится и чего ждать от будущего: «Меня тянуло во все стороны – к женщинам и книгам, к рабочим и веселому студенчеству, но я никуда не поспевал и жил „ни в тех ни в сех“, вертясь, точно кубарь, а чья-то невидимая, но сильная рука жарко подхлестывала меня невидимой плеткой».
   В начале декабря 1887-го Алексей, вдруг потерявший все ориентиры, в отчаянии решает покончить жизнь самоубийством. Ему исполнилось тогда девятнадцать. На сэкономленные деньги он купил себе старый армейский револьвер. И 12 декабря, в восемь часов вечера, дабы положить конец абсурдной ситуации, придя на берег реки Казанки, он выстрелил себе в грудь. В его кармане полиция нашла ироничную записку: «В смерти моей прошу обвинить немецкого поэта Гейне, выдумавшего зубную боль в сердце. Прилагаю при сем мой документ, специально для сего случая выправленный. Останки мои прошу взрезать и рассмотреть, какой черт сидел во мне последнее время. Из приложенного документа видно, что я – А. Пешков, а из сей записки, надеюсь, ничего не видно».
   К счастью, пуля только пробила левое легкое, не задев сердца, и застряла в спине. В больнице, куда он был немедленно доставлен, его состояние сочли настолько тяжелым, что доктор долго не мог решиться на операцию. Однако хирургическое вмешательство, на которое врач наконец решился, прошло успешно. Но Алексей вторично попытался покончить с собой, наглотавшись хлоргидрата, стоявшего в банке неподалеку от его койки. Ему промыли желудок, и он пришел в сознание. Товарищи пришли в больницу навестить его. Один из них презрительно бросил ему: «Дурак!»
   Крепкого здоровья, Алексей смог подняться уже через пять дней и вскоре вернулся к своей работе в булочной. Чудом уцелев, он стыдился того, что хотел умереть. Он видел в этом отчаянном поступке капитуляцию души перед тяжестями жизни, трусость, недостойную борца за свободу. Тем временем заподозрившие неладное жандармы доложили о его «прощальной записке» в местную консисторию православной церкви для более глубокого изучения дела Пешкова. Священник его прихода, иерей Малов, прислал ему две повестки, на которые он не отреагировал. Тогда Казанская духовная консистория повелела господину Алексею Пешкову явиться в Феодоровский монастырь, с тем чтобы раскрыть мотивы своего неудавшегося самоубийства и получить наставление относительно «значения и назначения здешней жизни».
   Церковный суд, перед которым он предстал, состоял из одного «иеромонаха, „белого“ священника и профессора Казанской духовной академии». Перед лицом этих верховных судей души он отказался дать объяснение своему безбожному деянию и, презрительно отворачиваясь от их авторитета, высмеивая их догмы, заявил, что считает себя единственным законным хозяином своей жизни и души. Без дальних слов ареопаг отлучил его от церкви на семь лет.
   Этот приговор оставил Горького равнодушным. Не отрицая существование Бога в открытую, он уже давно отказывался участвовать в таинствах церкви.

Глава 5
Мужики

   В марте 1888 года, вскоре после того как Алексей вернулся на свое место в пекарне булочной, один друг Деренкова пришел к нему и предложил работать в его лавке, которую он открыл в сорока верстах от Казани, на берегу Волги, в селе Красновидово. Этим человеком, великанского телосложения, со светло-русой бородой и щетиной коротко остриженных волос, был Михаил Ромась, умеренный народник, из тайной группы «Народное право». Тогда как члены группы «Народная воля» прибегали к терроризму, народовольцы считали, что, обучая крестьян, они сумеют без кровопролития превратить империю в счастливое демократическое государство, в котором все функционеры, от самых скромных до высокопоставленных, будут избираться всеобщим голосованием. Однако эти пацифистские теории все же были не по вкусу властям. Обвиненный в подрывной деятельности, Ромась провел десять лет в ссылке в Якутске, из которой вернулся в 1885 году. Долгое пребывание в Сибири не образумило его. Более чем когда-либо он был настроен отстаивать правду. Он обещал Алексею легкую работу, много свободного времени и самые разные запрещенные книги. Его стратегия заключалось в том, чтобы завоевать доверие крестьян, продавая им товары по более низким ценам, чем в других лавках, и, когда они будут с ним, пробудить их и познакомить с прогрессивной политической мыслью. Горячий Алексей, которого он мог наблюдать у Деренкова, поможет ему в этой пропаганде. Алексей с радостью согласился и двумя днями позже спускался по Волге на дощанике в Красновидово.
   В тот же вечер он имел с Ромасем разговор, каждому слову которого суждено было отпечататься в его памяти. «Вы человек способный, по природе – упрямый и, видимо, с хорошими желаниями, – сказал ему Ромась. – Вам надо учиться, да так, чтоб книга не закрывала людей… Мужику надо внушать: „Ты, брат, хоть и не плох человек сам по себе, а живешь плохо и ничего не умеешь делать, чтобы жизнь своя стала легче, лучше… А из тебя, мужика, разрослось все – дворянство, духовенство, ученые, цари, – всё это бывшие мужики… Ну – учись жить, чтобы тебя не мордовали…“» Алексей слушал эти наивные слова с восторгом. Они не сообщали ему ничего нового, но доверие, благожелательность, с которой все это говорилось, открывали такие перспективы, что на сердце у него был праздник. «Долго, до полуночи, беседовал он, видимо, желая сразу прочно поставить меня рядом с собою, – напишет он. – Впервые мне было так серьезно хорошо с человеком. После попытки самоубийства мое отношение к себе сильно понизилось, я чувствовал себя ничтожным, виноватым пред кем-то, и мне было стыдно жить. Ромась, должно быть, понимал это и, человечно, просто открыв предо мною дверь в свою жизнь, выпрямил меня. Незабвенный день».
   Чтобы окончательно сделать Алексея своим, Ромась показал ему свою библиотеку, где стояли Тэйлор, Бокль, Милль, Дарвин, Спенсер, а из русских – Гончаров, Некрасов и Пушкин. Своей широкой рукой он ласково гладил тома – «как котят». Все более притягиваемый книгами, Алексей не понимал, как его хозяин может проявлять одинаковую любовь к мелкому люду и к величайшим умам. Со своей стороны, восхищаясь поэтами и философами, он не мог не осуждать ограниченность и злобность мужиков. Он считал их отсталыми по сравнению с городскими рабочими. Изнуренные нечеловеческим трудом, они не знали веселья, шутки, жили, «как слепые», все чего-то боялись, нудно жаловались день напролет: «…не верят друг другу, что-то волчье есть в них». Из-за самых ничтожных пустяков между ними вспыхивали ссоры. «Из-за разбитой глиняной корчеги ценою в двенадцать копеек три семьи дрались кольями, переломили руку старухе и разбили череп парню. Такие драки почти каждую неделю». С утра до вечера женщины жаловались на болезни. Парни относились к девицам откровенно цинично. «Поймают девок в поле, завернут им юбки и крепко свяжут подолы мочалом над головами. Это называется „пустить девку цветком“. По пояс обнаженные снизу девицы визжат, ругаются, но, кажется, им приятна эта игра, заметно, что они развязывают юбки медленнее, чем могли бы». Также Горький напишет: «Деревня не нравится мне, мужики – непонятны». Своим разочарованием Алексей поделился с Ромасем, который попытался объяснить ему, что эта испорченность, это скотство крестьян – нормальное явление, поскольку не прошло и тридцати лет с того времени, когда они получили свободу. Не в состоянии привыкнуть к своему новому положению, в глубине сердца они еще очень верили в царя. «Мужик – царист, он понимает: много господ – плохо, один – лучше». И, веря в мудрость царя-батюшки, они ждали дня, когда он объявит настоящую волю и «всеобщую дележку». Тогда, думали они, каждый схватит себе долгожданный кусок земли. В ожидании этого все живут настороже, подсматривают друг за другом, ненавидят друг друга, «точат зубы». По мнению Ромася, следовало учитывать эту особенность менталитета русской деревни, чтобы сблизиться с мужиками, убедить их и открыть им глаза.
   Несмотря на все усилия Ромася и Алексея, жители села относились к ним по-прежнему враждебно. Даже то, что Ромась продавал им товары дешевле, чем другие, и защищал их от богатых крестьян и ростовщиков, казалось им подозрительным. Красновидовские богачи сплотились, чтобы напугать лавочника-социалиста, и настроили против него несчастных, о судьбе которых он пекся. Неизвестные стреляли в него и в Алексея, один из их самых верных сторонников был зарублен топором, и, в августе 1888-го, его магазин и дом подожгли. В дыму летали обугленные страницы. «Сгорели книги, – сказал Хохол, вздохнув. – Это досадно». Когда возмущенный Алексей клял тех, кто поджег дом, мягкий Ромась ответил ему: «Сердитесь на мужиков? Не надо. Они только глупы. Злоба – это глупость». Однако Алексею это апостольское терпение претило. «Не умею, не могу жить среди этих людей», – думал Алексей. Он возненавидел деревню. Определенно, устраивая революцию, нельзя было рассчитывать на крестьян. Только рабочие были достойны участвовать в решающей битве. После краха своего предприятия Ромась решил покинуть Красновидово, чтобы нести слово истины в другие края. Он не терял надежды на мирный переворот и повторял: «Не торопитесь осуждать… Смотрите на всё спокойно, памятуя об одном: всё проходит, всё изменяется к лучшему. Медленно? Зато – прочно!»
   После отъезда Ромася Алексея, по его собственным словам, «свинцом облила тоска». Он бродил по деревням, «точно кутенок, потерявший хозяина». Наконец он решил оставить этот негостеприимный край и устроился матросом на баржу, идущую вниз по Волге. Однако в Симбирске он и его товарищ по бегству, молодой крестьянин Баринов, были ссажены матросами, которым их поведение показалось подозрительным. В карманах у них было только тридцать семь копеек. Их главной целью было попасть на берег Каспийского моря. До Самары они добрались «зайцем» на пассажирском поезде. Там снова нанялись на баржу. Через неделю доплыли до Астрахани и пристроились к калмыцкой рыболовной артели. Вскоре Алексей снова пустился в путь, чтобы добраться, пешком, до Кавказа, нанимаясь по дороге на сезонную работу, чтобы не умереть с голоду. В начале 1889 года он вернулся на берега Волги, этой великой реки, которая заворожила его с самого детства, и устроился в Царицыне.[20]
 
   Этот город, как и несколько других поволжских городов, служил пристанищем для ссыльных политических агитаторов, которым правительство не разрешало выезд отсюда. Простые подозреваемые в подрывной деятельности жили там бок о бок с вернувшимися из сибирской ссылки, которым был запрещен въезд в крупные университетские города. Поскольку большинство из них было интеллектуалами, они без труда устраивались в администрацию железных дорог. Один из таких неисправимых «прогрессистов» заинтересовался Алексеем и подыскал ему место ночного сторожа на вокзале в Добринке. «Я хожу с палкой вокруг пакгауза, оберегая его от воров, а внутри этого же пакгауза мое непосредственное начальство – начальник станции – имел лавочку, в которой продавал казакам ближайших станиц чай, сахар и другие украденные из вагонов товары». Вокруг него были только мерзости, ложь и жестокость. Каждую субботу школьный учитель сек в бане свою жену, и она выбегала, голая и растрепанная, с воем, а он преследовал ее с прутьями в руке. Во время оргий несколько мужчин, напившихся водки, раздевали женщин, чтобы потрогать у них груди и животы, перед стоявшим в ужасе Алексеем. Кухарка комиссара полиции примешивала своей месячной крови в лепешки, которые готовила для машиниста, чтобы пробудить в нем «нежные чувства». Узнавший об этой ворожбе машинист в скором времени повесился у себя в погребе.
   После всего увиденного, как напишет Горький впоследствии, существование хороших и умных интеллектуалов стало казаться ему тоскливым, бесцветным, проходящим где-то за пределами мрачной и тупой суеты, из которой состояла каждодневная жизнь. «Мне казалось, что интеллигенты не сознают своего одиночества в маленьком, грязном городе, где все люди чужды, враждебны им, не хотят ничего знать о Михайловском, Спенсере и нимало не интересуются вопросами о том, насколько значительна роль личности в историческом процессе». Более отчетливо, чем когда-либо, он видел пропасть между книгочеями в очках, окутанными вуалью книжных слов, и грубыми, непросвещенными народными массами, идущими на поводу у животных инстинктов. Между ними огромная разница, просто расовая разница, также скажет он.
   Часто после завершения ночных обходов он получал приказ убрать на кухне у начальника вокзала, вымыть пол в комнатах, наколоть дров, вымыть посуду, вычистить лошадь. Изнуренный сверхурочными работами, он обратился к начальнику участка, к ведению которого относилась станция Добринка, с ироничной жалобой: «Живу я по-прежнему хорошо, с товарищами по службе (сторожами) сошелся, обязанности свои постиг в совершенстве и исполняю их в точности. Начальник станции мною доволен – и, в знак своего расположения и доверия ко мне, заставляет меня каждое утро выносить помои из его кухни. Прошу ответить, входит ли в круг моих прямых обязанностей таскать помои из кухни начальника станции?» Письмо было сопровождено посланием в стихах на ту же тему. Послание повеселило начальство, и автор письма был назначен на вокзал Борисоглебска, чтобы сторожить и поддерживать в надлежащем порядке метлы, мешки и брезенты. Новые обязанности оставляли ему больше времени для чтения. Как напишет Горький позже, он жадно рвался соприкоснуться с этой красотой, которая так манит нас в книгах, впитать любовь, которая обогатила бы. Все чаще и чаще он чувствовал толчки смутного, обжигающего гнева, который поднимался в нем, ослепляя разум, превращая в тягостное отвращение его заботу о людях.
   За безупречное поведение ему вскоре доверили самую ответственную должность – должность весовщика на вокзале в двенадцати верстах от Царицына, на станции Крутая. Едва устроившись на новом месте, он организовал «кружок саморазвития» из пяти человек: двух телеграфистов, одного слесаря, одного типографского рабочего и его самого. В отличие от студентов и интеллигентов Казани, все члены нового кружка были из простых, все самоучки, жаловавшиеся на свою участь, не веря в неминуемый социальный переворот. Очень скоро полиции доложили об их тайных сходках. Опасаясь ареста, они подумали, не лучше ли будет, вместо того чтобы грезить о революции, послушаться голоса Толстого, который проповедовал возврат к земле и создание свободных сельских коммун. Быть может, этот далекий писатель-пророк действительно держит ключи мудрости, справедливости и счастья? Они отправили ему коллективное письмо, за подписью «Алексей Максимович Пешков»: «У Вас много земли, которая, говорят, не обрабатывается. Мы просим Вас дать нам кусок этой земли». Письмо осталось без ответа.
   Нимало не упавший духом, Алексей решает приехать к Толстому, в Москву, чтобы попросить у него помощи и совета. В мае 1889 года он покинул Царицын, с пылающей головой и призрачным миражем независимой жизни, с мыслями «о земле, которую я сам вспашу, засею и своими руками соберу ее плоды, о жизни – без начальства, без хозяина, – без унижений, я уже был пресыщен ими». Этот дальний путь он проделал частично пешком, частично на товарных поездах – по ночам ехал с кондукторами товарных на площадках тормозных вагонов. В сумке среди белья у него лежала «Песнь старого дуба», с жаром написанная поэма «в прозе и стихах», вобравшая в себя «мысли, собранные за десять лет пестрой и тяжелой жизни». Эту первую пробу пера он надеялся показать Толстому. Но не нашел писателя ни в имении Ясная Поляна, ни в его доме в пригороде Москвы. Однако там он встретил жену писателя, «на дворе у дверей сарая, тесно набитого пачками книг». Прежде чем он успел поведать ей о цели своего визита, она сообщила ему, что ее муж отправился пешком в Троице-Сергиеву лавру. Так как Алексей выглядел явно усталым, она провела его в кухню и любезно предложила ему кофе с булкой. После чего заметила вскользь, «что к Льву Николаевичу шляется очень много „темных бездельников“ и что Россия вообще изобилует бездельниками». «Я уже сам видел это, – напишет Горький, – и, не кривя душою, вежливо признал наблюдение умной женщины совершенно правильным».