Страница:
Анри Труайя
Сын сатрапа
Посвящается Гит и Минуш
I. Нежданная Венеция
Привыкший встречать путешествующих новобрачных, тайных любовников, эстетов—любителей музейной старины, туристов, заветной целью которых было посещение наибольшего количества памятников за минимум времени, консьерж большого отеля в Венеции, в котором по рекомендации носильщика решил остановиться мой отец, был, должно быть, неприятно удивлен, когда в марте 1920 года в холле этого дворца появилась многочисленная семья Тарасовых. С озабоченными лицами, в помятой, запылившейся одежде, с бедными, перевязанными бечевками чемоданами, страшно усталые, почти без денег мы прибыли из России.
Спасаясь, наша семья вынуждена была бежать через сотрясаемую большевистской революцией страну. Следуя за Белой армией, после ее поражений и отступлений, мы в конце концов оказались в Новороссийске, на берегу Черного моря. Однако город уже был окружен восставшими войсками. В случае капитуляции судьба «богатых врагов народа» была предопределена. Худшее – немедленный расстрел, лучшее – заключение в лагерях, депортация, принудительные работы. Донос на соседа отменял приговор. Нужно было бежать, пересечь границу, потерять родину, чтобы уцелеть. В то время, когда красные отряды входили в город, мы – в этом хаосе – смогли найти места на борту пассажирского судна «Афон», уже отплывавшего в Константинополь.
В Константинополе благодаря хлопотам в консульствах и временных органах власти, которые правили в Турции с конца войны 1914 года, отцу удалось получить для всей семьи въездную визу во Францию. Первым портом на нашем пути стала Венеция. Когда мы отплывали, лицо матери сияло от счастья. Ей казалось, что мирная Европа даст нам наконец долгожданный приют. Мне тогда было семь с половиной лет, и я помню, как она радовалась, когда мы, прижавшись друг к другу на «вапоретто», увидели Дворец дожей.
В отеле, вынужденные экономить скудные средства, мы поселились всемером в трех крошечных комнатах, окна которых отнюдь не выходили на канал.
Маме хотелось воспользоваться нашим пребыванием в Венеции, чтобы посетить художественные галереи, соборы, помечтать на площади Святого Марка и перед Мостом Вздохов. Но папа напомнил ей, что нам следует соблюдать указанные в визе даты, и, так как конечной целью нашего путешествия была Франция, мы не могли позволить себе задерживаться в пути.
Одним словом, мы не собирались ни распаковывать чемоданы, ни отправляться на какие-либо прогулки. К тому же в день нашего приезда в Венецию папа заказал через консьержа для всех нас билеты на парижский поезд. Человек принципов – он не допустил бы изменения программы, неожиданных выдумок, ненужных фантазий. Признаюсь, я был всецело на его стороне. Нетерпение поскорее отправиться в дорогу было вызвано, конечно, дифирамбами моей швейцарской гувернантки, мадемуазель Гортензии Буало. С раннего детства я слышал от нее, что только Женева и Лозанна могут сравниться с красотой и величием Парижа. Как не поверить этой влиятельной особе, которой полностью доверяли мои родители? Она волей-неволей следовала за нами во время панического отступления, и, не упуская случая, проклинала странную идею, пришедшую ей в голову десять лет назад, – стать воспитательницей в русской семье в Москве.
Несмотря на годы жизни в России, она ни слова не знала по-русски и объяснялась только на французском. Она же научила этому языку мою старшую сестру Ольгу, брата Александра, отца, мать и меня самого. И именно потому, что все мы более или менее хорошо говорили по-французски, папа выбрал местом нашего прибежища Францию.
Однако в нашей семье был человек, который высокомерно игнорировал этот язык и, более того, с трудом говорил на русском – моя бабушка по отцовской линии. Уроженка Кавказа, она оставалась истинной черкешенкой и говорила на ломаном русском только тогда, когда хотела, чтобы ее поняли внуки. Старушка отказывалась признавать, что мы уже были не в России. Тяготы, выпавшие на нашу долю во время скитаний, были, по ее мнению, следствием некомпетентности царских министров, не сумевших выполнить приказы Его Величества. Из уважения к ней и усталости мы не оспаривали ее иллюзий. И даже не стали ничего объяснять ей, когда в Венеции она удивилась нашему интересу к городу, затопленному водой, на улицах которого нельзя было пройти не замочив ног. Мадемуазель Буало говорила по поводу бабушки: «Не волнуйтесь! Она все понимает, но шутит с вами. Рисуется!»
Я же считал, что «рисуется», скорее всего, м-ль Буало. Она была воспитана в гельветическом патриотизме и смотрела на себя как на главную жертву войны и революции, которые должны были бы пощадить ее, гражданку нейтральной страны. Мама ее очень любила, возможно, из-за своей любви к французскому. Я же ее ненавидел или скорее боялся. Из-за требовательности и резкости. Однако должен был признать, что она немного смягчилась в волшебной атмосфере Венеции. Вместе с мамой они попытались упросить папу отложить наш отъезд на несколько дней.
– Мы ведь в Венеции! Мы не можем уехать, не посмотрев ее! – вздыхала мама. – Такого случая, может быть, больше не будет никогда! Нужно перенести дату отъезда…
– Я знаю несколько итальянских слов, – поддержала м-ль Буало. – Если хотите, месье, я могу сходить узнать на вокзал, попытаться уладить дело…
Однако «месье» был непоколебим. Исчерпав все доводы, мама покорилась. Однако предложила в качестве «компенсации» поехать на вокзал не в моторной, стремительно разрезающей воду лодке шумной, а в идиллической гондоле. Папа снисходительно улыбнулся из-под своих коротких усов этому проявлению старомодного романтизма в супруге. Но она так умоляюще смотрела на него, что он уступил:
– Только, – сказал он, – мне кажется, что нас слишком много для одной гондолы и у нас очень большой багаж. Возьмем две, на всякий случай.
Мама, сдерживая радость, сложила по-индусски руки в знак благодарности, а м-ль Буало, выражая общее мнение, заключила:
– Хотя бы это! Хорошо, что не без пользы побывали в Венеции.
В назначенный день и час мы погрузились в две гондолы, которые заказал для нас консьерж отеля. Папа садился в лодку с озабоченным видом генерала, готовящегося к сражению. Я занял место рядом с ним, мамой и бабушкой в первом мрачном, элегантном ялике; брат, сестра, м-ль Буало устроились во втором. И медленное скольжение в торжественной тишине, среди горделивых фасадов венецианских дворцов, расположенных по обе стороны Большого канала, началось.
Мама вполголоса вдохновенно комментировала прекрасную архитектуру, выплывающую из глубины веков и волн. Она как будто наслаждалась свадебным путешествием, о котором мечтала на протяжении двадцати лет. Папа же поминутно смотрел на часы, нервно кусал губы и теребил кончики усов. Он явно волновался, думая о том, что из-за нелепых, торжественно свершающих свои жесты гондольеров мы могли опоздать на поезд. Повернувшись к маме, он наконец проворчал:
– Этого не следовало делать! Просто смешно! Вот, что бывает, когда уступаешь всем капризам… На мотороной лодке мы уже были бы на вокзале!
Ни один из этих упреков не трогал маму, погрузившуюся в свой мираж. Понимала ли она, что нам нужно было как можно скорее покинуть Венецию и отправиться в Париж, что наше будущее было там, а не здесь? В то время, как она улыбалась солнечным бликам на стенах домов, папа не спускал глаз с часов. Он ничего не видел, он считал секунды. Бесстрастный гондольер погружал свое единственное весло размеренным широким жестом в сине-зеленые волны. Гондола была так завалена чемоданами, свертками и узлами, что по самую кромку погрузилась в воду. Один неловкий жест – и мы бы перевернулись! Раздраженный беспечностью лодочника папа, собрав все свои знания итальянского, не скрывал больше нетерпения:
– Papido! Presto!
И стучал пальцем по стеклу наручных часов, показывая нашему перевозчику, что нужно ускорить движение. Однако гондольер, который, конечно, больше привык мягко укачивать мечтающих туристов, не представлял, что ему могли дать кощунственный приказ поторопиться. В своей красной шерстяной шапочке он возвышался в задней части черного длинного ялика и пел грустную песню. Казалось, он сам был покорен городом, который нам радушно показывал. Так как папа волновался и страшно сердился, он решил, что от него требовали дополнительную информацию, и принялся подробно, на полуитальянском-полуфранцузском рассказывать историю зданий, возвышавшихся по обоим берегам реки. Мама же просто наслаждалась. М-ль Буало время от времени издавала возгласы удовольствия: «Великолепно! Кажется, что мы посреди театральных декораций!»
Бабушка молилась, перебирая пальцами четки, а папа терпеливо молчал. Только когда приплыли к церкви Святого Иеремии, провал дела стал очевиден.
– Ну вот! – сказал папа. – Мы опоздали на поезд.
Мама смутилась, понимая свою вину, и ответила расстроенным голосом:
– Извини, Аслан[1]! Это из-за меня! Если бы я знала…
Вторая гондола, следовавшая прямо за нами, причалила позади нас на пристани у железнодорожного вокзала Санта-Лучия. Нам, казалось, только оставалось повернуть назад и смиренно вернуться в отель. У папы был такой расстроенный вид, что никто не посмел сказать ему ни слова в утешение. Однако мама посоветовала сходить в кассу, чтобы получить для большей уверенности справку. Он отправился туда нехотя. И три минуты спустя вернулся воодушевленным. К счастью, в те годы поезда в Италии редко отправлялись вовремя. Наш даже не был окончательно сформирован. Однако времени осталось только на то, чтобы добраться до него бегом. Мы взяли багаж и кинулись, подхватив стонавшую и прихрамывавшую бабушку, к перрону, где состав еще стоял в ожидании локомотива. Когда вся наша семья упала на сиденья купе, мне показалось что мы только что чудом спаслись от последнего преследования большевиков.
Переведя дух, мама сказала без упрека в голосе:
– Как всегда, Аслан, ты волновался напрасно и из-за этого не увидел Венеции!
– Да нет, увидел, – возразил папа. – И даже лучше, чем вы, может быть!.. Только я люблю точность, пунктуальность!…
– Лучше было бы, если бы ты иногда о них забывал! – заметила мама, слегка улыбнувшись.
Однако настаивать не стала. Она одержала маленькую победу. Когда поезд тронулся, она медленно, серьезно перекрестилась. Все последовали ее примеру, кроме бабушки, которая от усталости уснула.
Минуту спустя мама сказала как бы для себя самой:
– Нужно будет еще раз приехать в Венецию!
– Обещаю тебя, Лидия! – ответил папа, смутившись.
Он неожиданно стал похож не на главу солидной семьи, а на провинившегося ученика. Я с восхищением наблюдал за изменением соотношения сил между двумя покровительствовавшими и заботившимися обо мне лагерями. Одним – нежным и внимательным, другим – обладавшим силой и авторитетом.
Спасаясь, наша семья вынуждена была бежать через сотрясаемую большевистской революцией страну. Следуя за Белой армией, после ее поражений и отступлений, мы в конце концов оказались в Новороссийске, на берегу Черного моря. Однако город уже был окружен восставшими войсками. В случае капитуляции судьба «богатых врагов народа» была предопределена. Худшее – немедленный расстрел, лучшее – заключение в лагерях, депортация, принудительные работы. Донос на соседа отменял приговор. Нужно было бежать, пересечь границу, потерять родину, чтобы уцелеть. В то время, когда красные отряды входили в город, мы – в этом хаосе – смогли найти места на борту пассажирского судна «Афон», уже отплывавшего в Константинополь.
В Константинополе благодаря хлопотам в консульствах и временных органах власти, которые правили в Турции с конца войны 1914 года, отцу удалось получить для всей семьи въездную визу во Францию. Первым портом на нашем пути стала Венеция. Когда мы отплывали, лицо матери сияло от счастья. Ей казалось, что мирная Европа даст нам наконец долгожданный приют. Мне тогда было семь с половиной лет, и я помню, как она радовалась, когда мы, прижавшись друг к другу на «вапоретто», увидели Дворец дожей.
В отеле, вынужденные экономить скудные средства, мы поселились всемером в трех крошечных комнатах, окна которых отнюдь не выходили на канал.
Маме хотелось воспользоваться нашим пребыванием в Венеции, чтобы посетить художественные галереи, соборы, помечтать на площади Святого Марка и перед Мостом Вздохов. Но папа напомнил ей, что нам следует соблюдать указанные в визе даты, и, так как конечной целью нашего путешествия была Франция, мы не могли позволить себе задерживаться в пути.
Одним словом, мы не собирались ни распаковывать чемоданы, ни отправляться на какие-либо прогулки. К тому же в день нашего приезда в Венецию папа заказал через консьержа для всех нас билеты на парижский поезд. Человек принципов – он не допустил бы изменения программы, неожиданных выдумок, ненужных фантазий. Признаюсь, я был всецело на его стороне. Нетерпение поскорее отправиться в дорогу было вызвано, конечно, дифирамбами моей швейцарской гувернантки, мадемуазель Гортензии Буало. С раннего детства я слышал от нее, что только Женева и Лозанна могут сравниться с красотой и величием Парижа. Как не поверить этой влиятельной особе, которой полностью доверяли мои родители? Она волей-неволей следовала за нами во время панического отступления, и, не упуская случая, проклинала странную идею, пришедшую ей в голову десять лет назад, – стать воспитательницей в русской семье в Москве.
Несмотря на годы жизни в России, она ни слова не знала по-русски и объяснялась только на французском. Она же научила этому языку мою старшую сестру Ольгу, брата Александра, отца, мать и меня самого. И именно потому, что все мы более или менее хорошо говорили по-французски, папа выбрал местом нашего прибежища Францию.
Однако в нашей семье был человек, который высокомерно игнорировал этот язык и, более того, с трудом говорил на русском – моя бабушка по отцовской линии. Уроженка Кавказа, она оставалась истинной черкешенкой и говорила на ломаном русском только тогда, когда хотела, чтобы ее поняли внуки. Старушка отказывалась признавать, что мы уже были не в России. Тяготы, выпавшие на нашу долю во время скитаний, были, по ее мнению, следствием некомпетентности царских министров, не сумевших выполнить приказы Его Величества. Из уважения к ней и усталости мы не оспаривали ее иллюзий. И даже не стали ничего объяснять ей, когда в Венеции она удивилась нашему интересу к городу, затопленному водой, на улицах которого нельзя было пройти не замочив ног. Мадемуазель Буало говорила по поводу бабушки: «Не волнуйтесь! Она все понимает, но шутит с вами. Рисуется!»
Я же считал, что «рисуется», скорее всего, м-ль Буало. Она была воспитана в гельветическом патриотизме и смотрела на себя как на главную жертву войны и революции, которые должны были бы пощадить ее, гражданку нейтральной страны. Мама ее очень любила, возможно, из-за своей любви к французскому. Я же ее ненавидел или скорее боялся. Из-за требовательности и резкости. Однако должен был признать, что она немного смягчилась в волшебной атмосфере Венеции. Вместе с мамой они попытались упросить папу отложить наш отъезд на несколько дней.
– Мы ведь в Венеции! Мы не можем уехать, не посмотрев ее! – вздыхала мама. – Такого случая, может быть, больше не будет никогда! Нужно перенести дату отъезда…
– Я знаю несколько итальянских слов, – поддержала м-ль Буало. – Если хотите, месье, я могу сходить узнать на вокзал, попытаться уладить дело…
Однако «месье» был непоколебим. Исчерпав все доводы, мама покорилась. Однако предложила в качестве «компенсации» поехать на вокзал не в моторной, стремительно разрезающей воду лодке шумной, а в идиллической гондоле. Папа снисходительно улыбнулся из-под своих коротких усов этому проявлению старомодного романтизма в супруге. Но она так умоляюще смотрела на него, что он уступил:
– Только, – сказал он, – мне кажется, что нас слишком много для одной гондолы и у нас очень большой багаж. Возьмем две, на всякий случай.
Мама, сдерживая радость, сложила по-индусски руки в знак благодарности, а м-ль Буало, выражая общее мнение, заключила:
– Хотя бы это! Хорошо, что не без пользы побывали в Венеции.
В назначенный день и час мы погрузились в две гондолы, которые заказал для нас консьерж отеля. Папа садился в лодку с озабоченным видом генерала, готовящегося к сражению. Я занял место рядом с ним, мамой и бабушкой в первом мрачном, элегантном ялике; брат, сестра, м-ль Буало устроились во втором. И медленное скольжение в торжественной тишине, среди горделивых фасадов венецианских дворцов, расположенных по обе стороны Большого канала, началось.
Мама вполголоса вдохновенно комментировала прекрасную архитектуру, выплывающую из глубины веков и волн. Она как будто наслаждалась свадебным путешествием, о котором мечтала на протяжении двадцати лет. Папа же поминутно смотрел на часы, нервно кусал губы и теребил кончики усов. Он явно волновался, думая о том, что из-за нелепых, торжественно свершающих свои жесты гондольеров мы могли опоздать на поезд. Повернувшись к маме, он наконец проворчал:
– Этого не следовало делать! Просто смешно! Вот, что бывает, когда уступаешь всем капризам… На мотороной лодке мы уже были бы на вокзале!
Ни один из этих упреков не трогал маму, погрузившуюся в свой мираж. Понимала ли она, что нам нужно было как можно скорее покинуть Венецию и отправиться в Париж, что наше будущее было там, а не здесь? В то время, как она улыбалась солнечным бликам на стенах домов, папа не спускал глаз с часов. Он ничего не видел, он считал секунды. Бесстрастный гондольер погружал свое единственное весло размеренным широким жестом в сине-зеленые волны. Гондола была так завалена чемоданами, свертками и узлами, что по самую кромку погрузилась в воду. Один неловкий жест – и мы бы перевернулись! Раздраженный беспечностью лодочника папа, собрав все свои знания итальянского, не скрывал больше нетерпения:
– Papido! Presto!
И стучал пальцем по стеклу наручных часов, показывая нашему перевозчику, что нужно ускорить движение. Однако гондольер, который, конечно, больше привык мягко укачивать мечтающих туристов, не представлял, что ему могли дать кощунственный приказ поторопиться. В своей красной шерстяной шапочке он возвышался в задней части черного длинного ялика и пел грустную песню. Казалось, он сам был покорен городом, который нам радушно показывал. Так как папа волновался и страшно сердился, он решил, что от него требовали дополнительную информацию, и принялся подробно, на полуитальянском-полуфранцузском рассказывать историю зданий, возвышавшихся по обоим берегам реки. Мама же просто наслаждалась. М-ль Буало время от времени издавала возгласы удовольствия: «Великолепно! Кажется, что мы посреди театральных декораций!»
Бабушка молилась, перебирая пальцами четки, а папа терпеливо молчал. Только когда приплыли к церкви Святого Иеремии, провал дела стал очевиден.
– Ну вот! – сказал папа. – Мы опоздали на поезд.
Мама смутилась, понимая свою вину, и ответила расстроенным голосом:
– Извини, Аслан[1]! Это из-за меня! Если бы я знала…
Вторая гондола, следовавшая прямо за нами, причалила позади нас на пристани у железнодорожного вокзала Санта-Лучия. Нам, казалось, только оставалось повернуть назад и смиренно вернуться в отель. У папы был такой расстроенный вид, что никто не посмел сказать ему ни слова в утешение. Однако мама посоветовала сходить в кассу, чтобы получить для большей уверенности справку. Он отправился туда нехотя. И три минуты спустя вернулся воодушевленным. К счастью, в те годы поезда в Италии редко отправлялись вовремя. Наш даже не был окончательно сформирован. Однако времени осталось только на то, чтобы добраться до него бегом. Мы взяли багаж и кинулись, подхватив стонавшую и прихрамывавшую бабушку, к перрону, где состав еще стоял в ожидании локомотива. Когда вся наша семья упала на сиденья купе, мне показалось что мы только что чудом спаслись от последнего преследования большевиков.
Переведя дух, мама сказала без упрека в голосе:
– Как всегда, Аслан, ты волновался напрасно и из-за этого не увидел Венеции!
– Да нет, увидел, – возразил папа. – И даже лучше, чем вы, может быть!.. Только я люблю точность, пунктуальность!…
– Лучше было бы, если бы ты иногда о них забывал! – заметила мама, слегка улыбнувшись.
Однако настаивать не стала. Она одержала маленькую победу. Когда поезд тронулся, она медленно, серьезно перекрестилась. Все последовали ее примеру, кроме бабушки, которая от усталости уснула.
Минуту спустя мама сказала как бы для себя самой:
– Нужно будет еще раз приехать в Венецию!
– Обещаю тебя, Лидия! – ответил папа, смутившись.
Он неожиданно стал похож не на главу солидной семьи, а на провинившегося ученика. Я с восхищением наблюдал за изменением соотношения сил между двумя покровительствовавшими и заботившимися обо мне лагерями. Одним – нежным и внимательным, другим – обладавшим силой и авторитетом.
II. Пропавшая душа
Играя с детьми эмигрантов на борту парохода «Афон», который перевозил нас из Новороссийска по водам Босфора, я подружился с Никитой Воеводовым. Однако как только высадились в Константинополе, наши семьи расстались. Каждая выбрала свой собственный маршрут, свою собственную судьбу. По прибытии во Францию после короткого венецианского приключения, я не знал ничего о том, где остановились Воеводовы. Хотя должен признать, что мой переезд за границу был таким неожиданным, а первые месяцы в Париже такими захватывающими, что я и не думал о судьбе моего товарища по эмиграции. Встреча с французским лицеем, французскими мальчиками, французскими книгами настолько вскружила мне голову, что мне было все равно, где жил Никита: в Италии, в Германии, в Чехословакии или в Китае. И только три года спустя, после долгих скитаний, когда наша семья наконец остановилась – сначала в меблированном отеле «Отей», а затем в скромной квартире на авеню Сент-Фуа в Нейи-сюр-Сен, – я получил известие о нем.
Однажды вечером во время ужина, который ежедневно собирал нас всех семерых за столом, папа рассказал, что Воеводовы, пожив в Марселе и Лионе, обосновались недавно в Париже. Он не решался сказать нам об этом раньше, чтобы, как говорил он, не злословить. А сегодня был уверен в потрясающем факте. За несколько лет Георгию Воеводову, отцу Никиты, удалось собрать целое состояние. В то время как в среде русских эмигрантов потомственные князья работали шоферами такси или рабочими на заводе Рено, а их почтенные супруги – гардеробщицами в кабаре или надомными портнихами, парень так хорошо развернулся, что неудачливые соотечественники смотрели на него со смесью зависти и презрения. Он, бывший в Москве простым уполномоченным банка, сумел во Франции под предлогом защиты его комитентов, загнанных в России в тупик, сколотить большие деньги. Эта удача на грани мошенничества возмущала папу. Обычно очень сдержанный в своих суждениях о других эмигрантах, он не стеснялся называть при нас Георгия Воеводова «фальшивомонетчиком» и «хапугой». При каждом этом унизительном эпитете мама болезненно вздрагивала, она не любила, чтобы в присутствии детей перетряхивали «грязное белье взрослых». По правде говоря, обвинения, которые бросал папа, меня нисколько не трогали. Из его оскорбительных слов я запомнил только то, что Никита сейчас в Париже и что я, может быть, после долгой разлуки вновь увижу его! Как же можно было, спрашивал я себя, так долго без него обходиться? В то время, как мне уже представлялись наши будущие встречи, мама, м-ль Гортензия Буало, брат и сестра, казалось, с большим интересом следили за разоблачением махинаций Георгия Воеводова.
Из уважения к моей гувернантке разговор велся на французском, время от времени родители переходили между собой на русский. Верная своему долгу м-ль Буало иногда поправляла синтаксическую или лексическую ошибку. Она жила под одной крышей с нами, не теряя надежды найти место учительницы в состоятельной семье, которая могла бы обеспечить ей регулярное жалованье, что для нас теперь было не по средствам. В качестве платы за жилье и стол она изредка давала мне уроки орфографии и счета, в которых я совершенно не нуждался, так как легко справлялся с учебой в лицее Пастера. В то время, как она старательно исправляла русский акцент и неправильные обороты речи родителей, брат забавлялся тем, что разжигал злопыхательство папы против «этого плута Воеводова». Считая, что Александр переходит границы, Ольга заметила ему, что Воеводовы не были, может быть, «столь плохими», как это говорилось, так как, судя по верным источникам, они субсидировали в прошлом году в Марселе балетный спектакль в пользу «нуждающихся эмигрантов». Скептик Александр возразил, что подобного рода благотворительность имела обратную сторону и что собранные су вместо того, чтобы пойти «нуждающимся эмигрантам», осели в карманах «щедрых организаторов». При этих словах в глазах Ольги мелькнул презрительный огонек:
– Однако в тот вечер, – воскликнула она, – Анна Далматова имела в «Щелкунчике» такой успех, что сразу была приглашена на гастроли в США!
Вместо ответа Александр постучал двумя пальцами по подбородку. На беспрестанные подтрунивания моего брата Ольга чаще всего демонстративно отвечала презрением профессионалки, которой возражал профан. Она очень ревниво относилась к вопросам карьеры в царстве пуантов и антраша. Закончив к пятнадцати годам курсы классического танца в Москве и поучившись с семнадцати лет у Анны Далматовой в Париже, она теперь вот уже как три месяца имела ангажемент в маленькой труппе, выступающей в антракте на сцене большого кинотеатра на Бульварах – в «Атене Палас». Танцевавшая в кордебалете, она страдала от того, что ее хореографическая карьера все еще не состоялась. Родители, аплодировавшие ей во многих спектаклях сезона, тоже сожалели о ее столь скромном амплуа. Но она приносила домой немного денег, и этот – даже скромный – вклад в семейный бюджет оправдывал то, что она продолжала свой путь без славы.
В действительности мы ощутили свою бедность в Париже только после периода проб и неудач. По прибытии во Францию родители не сомневались, что их изгнание будет кратковременным, что в ближайшие месяцы добровольные белогвардейские войска, которые тайно поддерживали французы и англичане, разобьют большевиков и восстановят порядок и законность в России. В ожидании этого несомненного возвращения на родину они беспечно продали несколько драгоценных вещей, сбереженных во время бегства в подкладках одежды и в каблуках обуви. Совершенно счастливые от обретенных вновь достатка и покоя они разбрасывались налево и направо деньгами, выходили каждый вечер гулять с такими же расточительными, как и они, эмигрантами и поздно возвращались. Иногда сквозь сон я слышал через дверь их сдержанный смех. А утром, когда входил в комнату, заставал маму лежащей в постели – красивую, разнеженную, улыбающуюся. Она – нежно пахнущая духами – целовала меня и дарила разные вещицы – трофеи ее веселых ночей. Я и сейчас еще помню тряпочных кукол, дудочки из тростника, шляпки из гофрированной бумаги, серпантин, маски, отделанные кружевом, лежавшие у изголовья ее кровати. Я представляю, как она пьет шампанское, бросает в толпу конфетти, танцует с папой под звуки легкой музыки. Однако очень быстро надежда на политический переворот в России растаяла, побежденная сомнениями, ностальгией и нуждой. В порыве патриотической веры в «ангела-хранителя» эмигрантов, как говорила мама, папа вложил те немногие деньги, которые остались от распродажи наших «военных сокровищ», в одно кинематографическое предприятие, основанное соотечественниками. Скромные сбережения, оставленные на последний случай, проглотил провалившийся немой фильм, который финансировали эмигранты. Он назывался «Ради женской улыбки». Я не присутствовал на показе этой ленты, сюжет которой был, по мнению родителей, мне не по возрасту. Я лишь полистал альбом с фотографиями, сделанными во время студийных съемок. Папа никогда не оправился от этого фиаско, из-за которого мы, как говорила мама, «сели на мель». Она упрекала его за это с бессознательной жестокостью. И в тот вечер вновь, раздраженная спорами по поводу Георгия Воеводова, бросила как бы невзначай:
– А разве Воеводов не вложил тоже свои деньги в фильм «Ради женской улыбки»?
– Нет, – сухо ответил папа. – Его упрашивали, когда он был еще в Марселе, но он отказался.
– Как всегда он оказался более практичным, чем все остальные! – вздохнула мама. – Естественно, что люди, подобные ему, преуспевают там, где другие остаются без гроша в кармане!
Задетый за живое отец возразил, что нужно было совсем немного, чтобы эта «Женская улыбка» одержала триумф. Если бы в ней снимались такие звезды, как Иван Мозжухин и Ева Франсис, то она бы, по его мнению, покорила зрителей. Александр и Ольга, которых сочли «достаточно взрослыми» для того, чтобы посмотреть фильм, оценили его как «очень слабый». Что касается м-ль Буало, то она отметила, что история была, конечно, захватывающей, но исполнители играли в «вольных сценах» неубедительно. Что могла, мысленно спрашивал я себя, знать эта тучная, старая, мужеподобной внешности дева с резким голосом по части любовных эмоций? Мои сомнения, казалось, не коснулись мамы, которая одобрила мнение гувернантки.
Раздраженный пустячными спорами по поводу оскорбительной для его репутации делового человека неудачи папа коротко отрезал, что этот экскурс в кинематографические дебри послужил ему уроком и что его на этом больше не возмешь. Честным людям, считал он, не следует рисковать, участвуя в делах артистов, манипулирующих образами и словами. Мой брат – «ученый», с гордостью носивший свои первые настоящие брюки, – поспешил поддержать его. В противоположность мне он был больше увлечен цифрами, чем буквами, алгебраическими задачами, а не упражнениями сердечными, измеримой, осязаемой реальностью, а не тщетным мерцанием миража. Сестра, напротив, была скорее на моей стороне. Она, конечно, догадывалась, что между танцем и мечтой граница почти незаметна и что каждый может перемещать ее по своей прихоти. Что касается мамы, то она балансировала между желанием мыслить здраво и соблазном фантазии. Впрочем, в эту минуту ни один из присутствовавших не был убедителен в моих глазах. Все они казались мне столь же чуждыми моим проблемам, как и старая, замкнувшаяся в своем молчании бабушка. Из туманной дискуссии, оживившей всех сидевших за столом, я уловил единственный реальный факт: Воеводовы жили где-то в Париже, и я скоро смогу снова увидеть своего друга с парохода «Афон». Воспользовавшись короткой паузой в разговоре, я произнес настойчиво и громко:
– Мне бы очень хотелось сходить к Никите!
– Зачем? – возразил папа. – Воеводовы не нуждаются в таких посетителях, как мы, бедствующих эмигрантах!
Более снисходительная мама ласково вмешалась:
– Не будем слишком строгими, Аслан! Мы, может быть, не знаем всего о них. В сущности, ты упрекаешь их за то, что они оказались более практичными, чем мы!
– Когда практичность достигает определенной черты, она граничит с нечестностью! – заметил папа.
– А честность с наивностью! – заключила мама с ласковым укором. – Впрочем, Никита, за которым я наблюдала на пароходе, мальчик воспитанный, общительный и приятный…
– Его отец тоже воспитанный, общительный и приятный. Но если стереть лакировку…
– Ну что ж, не стирай, Аслан! Довольствуйся видимым, и все пойдет лучше для всех! У нашего сына есть только французские друзья в лицее. Это хорошо, но этого недостаточно. Я была бы рада, если бы у него был хотя бы один русский друг.
– Для чего?
– Для того, чтобы его уравновесить!
Морщинка между черными густыми бровями папы разгладилась, он взял мамину руку, лежавшую на столе, поднес ее к губам и прошептал:
– Ах, Лидия, Лидия, ты заставишь меня пролезть, как сказали бы французы, в мышиную норку!
Убедила ли она его? Думаю, что нет. Однако он знал, что, согласившись с мамой в незначительном, будет лучше понят, когда откажется уступить ей в главном. Обрадовавшись победе, я соскочил со стула и с жаром поцеловал маму. Высвобождаясь из моих объятий, она прошептала:
– Ты с ума сошел, Люлик. Постой, ты испортишь мне прическу!
Я отступил, задетый этим прозвищем Люлик, которым она называла меня с колыбели. У нее была мания давать уменьшительно-ласкательные имена. Так, она называла брата Александра Шурой. Но он категорично настоял на том, чтобы ему вернули его полное имя. Закончилось тем, что она покорилась, и «Александр» в ее разговоре чередовался с «Шурой». Я решил последовать примеру старшего брата:
– Ну мама, – сказал я, – я не хочу, чтобы ты называла меня Люлик!
– Почему?
– Потому, что это было хорошо в России, когда я был маленьким! Но в двенадцать лет – смешно!
– Не думаю! Ты хочешь, чтобы я называла тебя твоим настоящим именем?
– Да!
– Но оно мне кажется очень холодным, очень торжественным! Впрочем, нужно выбрать: ты хочешь быть Леоном, как у французов, или Львом – как у русских? Одни говорят «Леон» Толстой, другие – «Лев» Толстой; оба имени равнозначны!
Она смеялась, глядя на меня. Я никогда и ничего еще не читал из Толстого, однако знал от родителей, что это был один из самых известных русских писателей. Это сопоставление моего имени с именем великого литератора раздавило меня вместо того, чтобы мне польстить. Я вдруг почувствовал себя таким смешным, как если бы мама надела на меня слишком большую шапку. Этот огромный головной убор спустился мне на уши. Надо мной посмеются во Франции. Из-за Толстого уменьшительное «Люлик» показалось мне более уместным в моем случае.
– Нет, – сказал я, – потом посмотрим… А пока продолжай называть меня Люлик, как привыкла. Только это между нами!
И, прервав неприятный разговор, прямо спросил:
– Когда я смогу пойти к Воеводовым?
– Нужно договориться с ними, – ответила мама. – Я напишу госпоже Воеводовой. Думаю, что они живут где-то рядом с Пасси…
– У меня есть их точный адрес, – сказал папа. – И я сам напишу этому негодяю Воеводову. Так он не сможет отказать!
– Ты прав! – признала мама. – Так будет еще лучше! Мадемуазель Буало проводит Люлика на эту первую встречу…
– Нет! – крикнул я. – Я хочу пойти туда один!
– Но ведь это не так близко, Люлик! Я боюсь, что ты заблудишься в метро…
– Я уже много раз ездил в метро, мама. Это очень просто! А ты, как только я собираюсь уехать из Нейи, боишься! Не волнуйся!
Мама колебалась. Папа решил:
– Договорились, ты поедешь туда один. Тебе в твоем возрасте уже следует ориентироваться и в метро, и на улице, как и в жизни. Кто знает, что будущее готовит нам, эмигрантам? В России мы не знали никаких забот. А здесь нужно сражаться за каждый шаг, избегать подножек… Если ты сможешь научиться этому у этих прохвостов Воеводовых, то уже это будет хорошо!
Пока он так рассуждал, мадемуазель Буало кивала ему согласно в знак одобрения головой. Она всегда проповедовала спартанское воспитание. Дисциплина, ответственность, грамматические упражнения и обливание холодной водой были, с ее точки зрения, лучшими гарантами успеха для здорового мальчика. Она с радостью занялась этим, воспитывая меня в мои ранние детские годы в России. Я не мог простить ей ни ее постоянной строгости, ни ее толстощекого в красных прожилках лица, ни ее огромного, как пузо самовара, бюста. В моей памяти Гортензия Буало остается по-прежнему воплощением Никола Буало. И, конечно, из-за этого совпадения имен автор «Поэтического искусства» и «Посланий» был так долго мне антипатичен! Поглощенный воспоминаниями о гувернантке, я думал о ней, как о глупой педантке, которая злоупотребляет своей властью для того, чтобы подавлять фантазию у своих питомцев.
Однажды вечером во время ужина, который ежедневно собирал нас всех семерых за столом, папа рассказал, что Воеводовы, пожив в Марселе и Лионе, обосновались недавно в Париже. Он не решался сказать нам об этом раньше, чтобы, как говорил он, не злословить. А сегодня был уверен в потрясающем факте. За несколько лет Георгию Воеводову, отцу Никиты, удалось собрать целое состояние. В то время как в среде русских эмигрантов потомственные князья работали шоферами такси или рабочими на заводе Рено, а их почтенные супруги – гардеробщицами в кабаре или надомными портнихами, парень так хорошо развернулся, что неудачливые соотечественники смотрели на него со смесью зависти и презрения. Он, бывший в Москве простым уполномоченным банка, сумел во Франции под предлогом защиты его комитентов, загнанных в России в тупик, сколотить большие деньги. Эта удача на грани мошенничества возмущала папу. Обычно очень сдержанный в своих суждениях о других эмигрантах, он не стеснялся называть при нас Георгия Воеводова «фальшивомонетчиком» и «хапугой». При каждом этом унизительном эпитете мама болезненно вздрагивала, она не любила, чтобы в присутствии детей перетряхивали «грязное белье взрослых». По правде говоря, обвинения, которые бросал папа, меня нисколько не трогали. Из его оскорбительных слов я запомнил только то, что Никита сейчас в Париже и что я, может быть, после долгой разлуки вновь увижу его! Как же можно было, спрашивал я себя, так долго без него обходиться? В то время, как мне уже представлялись наши будущие встречи, мама, м-ль Гортензия Буало, брат и сестра, казалось, с большим интересом следили за разоблачением махинаций Георгия Воеводова.
Из уважения к моей гувернантке разговор велся на французском, время от времени родители переходили между собой на русский. Верная своему долгу м-ль Буало иногда поправляла синтаксическую или лексическую ошибку. Она жила под одной крышей с нами, не теряя надежды найти место учительницы в состоятельной семье, которая могла бы обеспечить ей регулярное жалованье, что для нас теперь было не по средствам. В качестве платы за жилье и стол она изредка давала мне уроки орфографии и счета, в которых я совершенно не нуждался, так как легко справлялся с учебой в лицее Пастера. В то время, как она старательно исправляла русский акцент и неправильные обороты речи родителей, брат забавлялся тем, что разжигал злопыхательство папы против «этого плута Воеводова». Считая, что Александр переходит границы, Ольга заметила ему, что Воеводовы не были, может быть, «столь плохими», как это говорилось, так как, судя по верным источникам, они субсидировали в прошлом году в Марселе балетный спектакль в пользу «нуждающихся эмигрантов». Скептик Александр возразил, что подобного рода благотворительность имела обратную сторону и что собранные су вместо того, чтобы пойти «нуждающимся эмигрантам», осели в карманах «щедрых организаторов». При этих словах в глазах Ольги мелькнул презрительный огонек:
– Однако в тот вечер, – воскликнула она, – Анна Далматова имела в «Щелкунчике» такой успех, что сразу была приглашена на гастроли в США!
Вместо ответа Александр постучал двумя пальцами по подбородку. На беспрестанные подтрунивания моего брата Ольга чаще всего демонстративно отвечала презрением профессионалки, которой возражал профан. Она очень ревниво относилась к вопросам карьеры в царстве пуантов и антраша. Закончив к пятнадцати годам курсы классического танца в Москве и поучившись с семнадцати лет у Анны Далматовой в Париже, она теперь вот уже как три месяца имела ангажемент в маленькой труппе, выступающей в антракте на сцене большого кинотеатра на Бульварах – в «Атене Палас». Танцевавшая в кордебалете, она страдала от того, что ее хореографическая карьера все еще не состоялась. Родители, аплодировавшие ей во многих спектаклях сезона, тоже сожалели о ее столь скромном амплуа. Но она приносила домой немного денег, и этот – даже скромный – вклад в семейный бюджет оправдывал то, что она продолжала свой путь без славы.
В действительности мы ощутили свою бедность в Париже только после периода проб и неудач. По прибытии во Францию родители не сомневались, что их изгнание будет кратковременным, что в ближайшие месяцы добровольные белогвардейские войска, которые тайно поддерживали французы и англичане, разобьют большевиков и восстановят порядок и законность в России. В ожидании этого несомненного возвращения на родину они беспечно продали несколько драгоценных вещей, сбереженных во время бегства в подкладках одежды и в каблуках обуви. Совершенно счастливые от обретенных вновь достатка и покоя они разбрасывались налево и направо деньгами, выходили каждый вечер гулять с такими же расточительными, как и они, эмигрантами и поздно возвращались. Иногда сквозь сон я слышал через дверь их сдержанный смех. А утром, когда входил в комнату, заставал маму лежащей в постели – красивую, разнеженную, улыбающуюся. Она – нежно пахнущая духами – целовала меня и дарила разные вещицы – трофеи ее веселых ночей. Я и сейчас еще помню тряпочных кукол, дудочки из тростника, шляпки из гофрированной бумаги, серпантин, маски, отделанные кружевом, лежавшие у изголовья ее кровати. Я представляю, как она пьет шампанское, бросает в толпу конфетти, танцует с папой под звуки легкой музыки. Однако очень быстро надежда на политический переворот в России растаяла, побежденная сомнениями, ностальгией и нуждой. В порыве патриотической веры в «ангела-хранителя» эмигрантов, как говорила мама, папа вложил те немногие деньги, которые остались от распродажи наших «военных сокровищ», в одно кинематографическое предприятие, основанное соотечественниками. Скромные сбережения, оставленные на последний случай, проглотил провалившийся немой фильм, который финансировали эмигранты. Он назывался «Ради женской улыбки». Я не присутствовал на показе этой ленты, сюжет которой был, по мнению родителей, мне не по возрасту. Я лишь полистал альбом с фотографиями, сделанными во время студийных съемок. Папа никогда не оправился от этого фиаско, из-за которого мы, как говорила мама, «сели на мель». Она упрекала его за это с бессознательной жестокостью. И в тот вечер вновь, раздраженная спорами по поводу Георгия Воеводова, бросила как бы невзначай:
– А разве Воеводов не вложил тоже свои деньги в фильм «Ради женской улыбки»?
– Нет, – сухо ответил папа. – Его упрашивали, когда он был еще в Марселе, но он отказался.
– Как всегда он оказался более практичным, чем все остальные! – вздохнула мама. – Естественно, что люди, подобные ему, преуспевают там, где другие остаются без гроша в кармане!
Задетый за живое отец возразил, что нужно было совсем немного, чтобы эта «Женская улыбка» одержала триумф. Если бы в ней снимались такие звезды, как Иван Мозжухин и Ева Франсис, то она бы, по его мнению, покорила зрителей. Александр и Ольга, которых сочли «достаточно взрослыми» для того, чтобы посмотреть фильм, оценили его как «очень слабый». Что касается м-ль Буало, то она отметила, что история была, конечно, захватывающей, но исполнители играли в «вольных сценах» неубедительно. Что могла, мысленно спрашивал я себя, знать эта тучная, старая, мужеподобной внешности дева с резким голосом по части любовных эмоций? Мои сомнения, казалось, не коснулись мамы, которая одобрила мнение гувернантки.
Раздраженный пустячными спорами по поводу оскорбительной для его репутации делового человека неудачи папа коротко отрезал, что этот экскурс в кинематографические дебри послужил ему уроком и что его на этом больше не возмешь. Честным людям, считал он, не следует рисковать, участвуя в делах артистов, манипулирующих образами и словами. Мой брат – «ученый», с гордостью носивший свои первые настоящие брюки, – поспешил поддержать его. В противоположность мне он был больше увлечен цифрами, чем буквами, алгебраическими задачами, а не упражнениями сердечными, измеримой, осязаемой реальностью, а не тщетным мерцанием миража. Сестра, напротив, была скорее на моей стороне. Она, конечно, догадывалась, что между танцем и мечтой граница почти незаметна и что каждый может перемещать ее по своей прихоти. Что касается мамы, то она балансировала между желанием мыслить здраво и соблазном фантазии. Впрочем, в эту минуту ни один из присутствовавших не был убедителен в моих глазах. Все они казались мне столь же чуждыми моим проблемам, как и старая, замкнувшаяся в своем молчании бабушка. Из туманной дискуссии, оживившей всех сидевших за столом, я уловил единственный реальный факт: Воеводовы жили где-то в Париже, и я скоро смогу снова увидеть своего друга с парохода «Афон». Воспользовавшись короткой паузой в разговоре, я произнес настойчиво и громко:
– Мне бы очень хотелось сходить к Никите!
– Зачем? – возразил папа. – Воеводовы не нуждаются в таких посетителях, как мы, бедствующих эмигрантах!
Более снисходительная мама ласково вмешалась:
– Не будем слишком строгими, Аслан! Мы, может быть, не знаем всего о них. В сущности, ты упрекаешь их за то, что они оказались более практичными, чем мы!
– Когда практичность достигает определенной черты, она граничит с нечестностью! – заметил папа.
– А честность с наивностью! – заключила мама с ласковым укором. – Впрочем, Никита, за которым я наблюдала на пароходе, мальчик воспитанный, общительный и приятный…
– Его отец тоже воспитанный, общительный и приятный. Но если стереть лакировку…
– Ну что ж, не стирай, Аслан! Довольствуйся видимым, и все пойдет лучше для всех! У нашего сына есть только французские друзья в лицее. Это хорошо, но этого недостаточно. Я была бы рада, если бы у него был хотя бы один русский друг.
– Для чего?
– Для того, чтобы его уравновесить!
Морщинка между черными густыми бровями папы разгладилась, он взял мамину руку, лежавшую на столе, поднес ее к губам и прошептал:
– Ах, Лидия, Лидия, ты заставишь меня пролезть, как сказали бы французы, в мышиную норку!
Убедила ли она его? Думаю, что нет. Однако он знал, что, согласившись с мамой в незначительном, будет лучше понят, когда откажется уступить ей в главном. Обрадовавшись победе, я соскочил со стула и с жаром поцеловал маму. Высвобождаясь из моих объятий, она прошептала:
– Ты с ума сошел, Люлик. Постой, ты испортишь мне прическу!
Я отступил, задетый этим прозвищем Люлик, которым она называла меня с колыбели. У нее была мания давать уменьшительно-ласкательные имена. Так, она называла брата Александра Шурой. Но он категорично настоял на том, чтобы ему вернули его полное имя. Закончилось тем, что она покорилась, и «Александр» в ее разговоре чередовался с «Шурой». Я решил последовать примеру старшего брата:
– Ну мама, – сказал я, – я не хочу, чтобы ты называла меня Люлик!
– Почему?
– Потому, что это было хорошо в России, когда я был маленьким! Но в двенадцать лет – смешно!
– Не думаю! Ты хочешь, чтобы я называла тебя твоим настоящим именем?
– Да!
– Но оно мне кажется очень холодным, очень торжественным! Впрочем, нужно выбрать: ты хочешь быть Леоном, как у французов, или Львом – как у русских? Одни говорят «Леон» Толстой, другие – «Лев» Толстой; оба имени равнозначны!
Она смеялась, глядя на меня. Я никогда и ничего еще не читал из Толстого, однако знал от родителей, что это был один из самых известных русских писателей. Это сопоставление моего имени с именем великого литератора раздавило меня вместо того, чтобы мне польстить. Я вдруг почувствовал себя таким смешным, как если бы мама надела на меня слишком большую шапку. Этот огромный головной убор спустился мне на уши. Надо мной посмеются во Франции. Из-за Толстого уменьшительное «Люлик» показалось мне более уместным в моем случае.
– Нет, – сказал я, – потом посмотрим… А пока продолжай называть меня Люлик, как привыкла. Только это между нами!
И, прервав неприятный разговор, прямо спросил:
– Когда я смогу пойти к Воеводовым?
– Нужно договориться с ними, – ответила мама. – Я напишу госпоже Воеводовой. Думаю, что они живут где-то рядом с Пасси…
– У меня есть их точный адрес, – сказал папа. – И я сам напишу этому негодяю Воеводову. Так он не сможет отказать!
– Ты прав! – признала мама. – Так будет еще лучше! Мадемуазель Буало проводит Люлика на эту первую встречу…
– Нет! – крикнул я. – Я хочу пойти туда один!
– Но ведь это не так близко, Люлик! Я боюсь, что ты заблудишься в метро…
– Я уже много раз ездил в метро, мама. Это очень просто! А ты, как только я собираюсь уехать из Нейи, боишься! Не волнуйся!
Мама колебалась. Папа решил:
– Договорились, ты поедешь туда один. Тебе в твоем возрасте уже следует ориентироваться и в метро, и на улице, как и в жизни. Кто знает, что будущее готовит нам, эмигрантам? В России мы не знали никаких забот. А здесь нужно сражаться за каждый шаг, избегать подножек… Если ты сможешь научиться этому у этих прохвостов Воеводовых, то уже это будет хорошо!
Пока он так рассуждал, мадемуазель Буало кивала ему согласно в знак одобрения головой. Она всегда проповедовала спартанское воспитание. Дисциплина, ответственность, грамматические упражнения и обливание холодной водой были, с ее точки зрения, лучшими гарантами успеха для здорового мальчика. Она с радостью занялась этим, воспитывая меня в мои ранние детские годы в России. Я не мог простить ей ни ее постоянной строгости, ни ее толстощекого в красных прожилках лица, ни ее огромного, как пузо самовара, бюста. В моей памяти Гортензия Буало остается по-прежнему воплощением Никола Буало. И, конечно, из-за этого совпадения имен автор «Поэтического искусства» и «Посланий» был так долго мне антипатичен! Поглощенный воспоминаниями о гувернантке, я думал о ней, как о глупой педантке, которая злоупотребляет своей властью для того, чтобы подавлять фантазию у своих питомцев.