И Сергей Иванович, так звали пенсионера, отнесся к своим обязанностям настолько серьезно, что продержался почти пять лет. И ушел по своей воле. То есть скоропостижно скончался.
   Его преемник, Равиль Хаснутдинович, также оказался человеком порядочным, которому не надо было дважды повторять, что и как следует делать и с каким душевным настроем. Он, как и Сергей Иванович, в свое время работал в НИИ Стекла. В связи с чем у Леонида Петровича сложилось очень лестное мнение о бывших советских ученых из бывших советских НИИ.
   Но первое действительно острое переживание обрушилось на Леонида Петровича, когда Лайме исполнилось полтора года. И не переживание даже, а потрясение. В полной мере потрясение, и даже сверх того. Лайма влюбилась. В совершенно мерзкого кобеля по кличке Петруччо. Это был плебей, абсолютный плебей, несмотря на родословную далматина, которой кичилась его хозяйка, особа пренеприятнейшая.
   Да, именно влюбилась, поскольку течки тогда у нее не было. И это было обидно вдвойне. Потому что не мощный физиологический позыв, мутящий рассудок, а тонкие движения души. То есть предпочла для общения не его, Леонида Петровича, который вкладывал в нее всю свою душу, а не пойми кого. Просто непоймикого!
   В первый же вечер, как на нее снизошло это ослепление, скулила, царапала дверь, тянула за рукав к выходу. Тогда он еще не понял, насколько это опасно. Думал, поспит да и позабудет. И все улетучится, как сон, как утренний туман. Что все произойдет так, как пишут в спецлитературе эти безмозглые кретины: мол, у собак нет памяти, а есть только приобретенные рефлексы.
   Но наутро она неслась в скверик, где собирается собачье общество, с таким воодушевлением, с каким пятнадцать лет назад россияне выстраивались в очереди за ваучерами. И сразу же к своему плебею, к Петруччо, который, впрочем, не обращал ни малейшего внимания на алмаз души Леонида Петровича.
   Долгожданного отрезвления не произошло ни на следующий день, ни через неделю.
   Леонид Петрович страдал. Пытался вернуть утраченные позиции лестью, лакомствами, длительными беседами. Да, уже тогда он начал говорить с Лаймой, поскольку уже понял, что в этом деле имеет значение не смысл произносимого, который доходил до нее лишь частично, а интонации, взгляды, мимика.
   Однако все было тщетно.
   И Леонид Петрович понял, что следует действовать решительно. Ведь мужчина же он в конце-то концов или кто? А настоящий мужчина должен уметь бороться за счастье. И не только за свое. Оградить Лайму от ненужных ей переживаний, сулящих лишь горькое разочарование в жизни, любой ценой – это было и справедливо, и благородно.
   И он нанял киллера. Не в своей конторе, где охранников-дармоедов было сверх меры, а на стороне. Хоть у себя это было бы и дешевле, но пойдут ненужные разговоры, сплетни, подхихикивания. Леониду Петровичу, который управлял медиахолдингом исключительно за счет своего непререкаемого авторитета, это было абсолютно не нужно.
   Нашел частное охранное бюро, вполне респектабельное, выполняющее заказы самого деликатного характера. И изложил свою просьбу. Ему сказали, что такая работа стоит две тысячи долларов. Столь высокую сумму обосновали тем, что, во-первых, собака породистая. А во-вторых, москвичи зачастую относятся к четвероногим друзьям куда лучше, чем к своим ближним. И, следовательно, надо сработать абсолютно чисто, поскольку хозяйка наверняка настоит на самом серьезном расследовании. И, может быть, обратится за помощью в ту же самую контору, которая собаку ликвидировала.
При этом не повели бровью и никаким иным образом изумления не выказали. Из чего Леонид Петрович сделал заключение, что охранное бюро за девять лет своего существования сталкивалось еще и не с такими необычными заказами.
   Через три дня Петруччо в скверике не появился.    К счастью, Лайма ничего не поняла. Дня три бродила задумчивая, отыскивая под кустами следы ушедшего в небытие пса. А потом все выветрилось, заместилось новыми ощущениями и впечатлениями.
   Через неделю Лайма была уже абсолютно здорова.
   Однако проблема никуда не ушла, а лишь притаилась, готовая наброситься на Леонида Петровича из-за угла в любую минуту. О ней постоянно напоминали звонки из кинологического клуба: «Леонид Петрович, ваша девочка уже подросла, вероятно. Ведь так? Можем предложить прекрасного кобелька для вязки. Рекордсмен породы!… Как это рано? С этим затягивать не следует. Этак вы ей менструальный цикл поломаете. Да и нагрузка на психику огромная. Неврозы замучат. А потом рады будете, да уж ничего вернуть не удастся. Люто возненавидит весь род мужской. А если этого и не случится, то родить не сможет, выкидыши замучат… Нет, уверяю вас, лучший кобель в породе. Специально для вас. То есть для вашей девочки. Так что решайтесь. Хоть и решаться-то нечего. Знаете, как они во время материнства расцветают!»
   Всякий раз, когда Леонид Петрович уже готов был решиться, он ярко, в мельчайших подробностях, представлял отвратительную картину: мерзкий слюнявый кобель, пыхтя и чавкая, лезет на Лайму. На его Лайму!
   В конце концов понял, что на этот шаг не решится никогда.
   И страдал от этого. Понимал, что это тирания. Эгоизм. И от этого эгоизма жизнь Лаймы если и не будет покалечена, но пойдет совсем по-иному. Не так, как это было предначертано природой.
   Правда, природа косна и тупа. И идущий по проторенной ею дорожке не оставляет на поверхности жизни даже крохотной царапины. Не говоря уж о сотрясении глубин. Так, мелькнувший и тут же растаявший в безднах небытия сон, и ничего более. При помощи таких нехитрых мыслеплетений пытался оправдаться Леонид Петрович. То ли перед самим собой. То ли перед Лаймой. Но Лайме эти оправдания не были нужны.
   А что ей было нужно?
   Кобель?
   Но эта проблема с легкостью решалась фармакологическим путем.
   Щенки?
   Но щенков она кормила бы от силы два месяца. И потом с легкостью забыла бы. Леонид Петрович это прекрасно знал. Когда был мальчишкой, то уже наблюдал у бабушки, в деревне, именно такую ситуацию. Поскулила бабушкина жучка день, а на следующий уже радостно виляла хвостом.
   И Леонид Петрович понял, что Лайме нужен муж. Серьезный и основательный. Именно такой, каковым он и был.
   И он стал мужем Лаймы.
   Устроил что-то типа свадьбы. При торжественных свечах. Кормил Лайму деликатесами, пил шампанское, говорил ласковые слова. И она прониклась, осознала торжественность момента. Часто заглядывала в глаза, лизала лицо. И была счастлива. Именно счастлива. И серьезна. Потому что замужество для женщины – это всегда серьезно.
   Нет, конечно же, в их физиологических отношениях ничего не переменилось. Ничего такого, что сейчас в большом ходу в бульварной прессе и на телевидении. Никакого, как теперь принято говорить, интима. Это был чисто платонический брак. И, пожалуй, даже метафизический. Ведь был же Александр Блок женат на России? Был, иначе не называл бы ее, Россию, женой. А почему же Леонид Петрович не мог быть женат на Лайме? И Россия не вполне понимала, что Блок – ее муж, и Лайма… Нет, Лайма, пожалуй, была гораздо ближе к осознанию роли Леонида Петровича в ее жизни.
К его новой роли. Потому что теперь он уже не был ее хозяином. Они были равны в браке. Он был настолько ответственен за ее судьбу, что готов был многим пожертвовать. Гораздо большим, чем хозяин. Так что разница была ощутима и существенна.
   Их брак был счастлив. Причем в разные периоды счастье тоже было разным. Не количественно, а качественно. Был и медовый месяц, и период взаимного привыкания, постепенного осознавания обоюдных обязанностей, и время, когда жизнь потекла широко и полноводно, без водоворотов и эмоционального буйства.    И этот, последний период был наиболее интересен. И плодотворен. Нет, не в примитивном смысле, а в духовном. Потому что у них было уже полное взаимопонимание. Леонид Петрович, возвращаясь домой после работы, подолгу разговаривал с Лаймой. О чем? Да обо всем, о чем говорят не надоевшие друг другу, не утратившие взаимной приязни супруги. О мелких семейных делах, о крупных покупках, об американской экспансии, о падении нравов, о думских дебатах по поводу госбюджета, о смене руководства в Большом театре, о предстоящем отпуске, о подорожании бензина. Леонид Петрович говорил, и Лайма все прекрасно понимала. И отвечала, – глазами. И Леонид Петрович тоже прекрасно ее понимал. И по любому вопросу у них было единое мнение.
   Или о работе, о том, что его волновало, что наболело и от чего приходилось спасаться эналаприлом:
   – Ты знаешь, дорогая, я сильно озабочен «Утренней кометой». В последнее время сильно пошатнулась. Статьи вялые, сплошная жвачка ни о чем. К тому же какие-то совершенно непозволительные выпады против Кремля. Якобы для всеобщей пользы. Но мне-то на погибель… Да, конечно, совершенно с тобой согласен. Главного – поганой метлой… Думаешь, не его одного? Еще кого-то?… Как – всех? Всю редакцию под зад коленом? Ну, это ты чересчур… Да, конечно… Конечно… Согласен… Так, вероятно, и сделаю.
   Были, естественно, у Леонида Петровича и свои маленькие секреты от Лаймы. Во всякой нормальной семье это неизбежно. Впрочем, были и немаленькие. Он, как и всякий нормальный мужчина, порой увлекался какой-нибудь эффектной особой. И доводил дело до естественного конца – до нескольких жарких встреч и последующих угрызений совести. Вернувшись поздно после такой, как он мысленно характеризовал, случки, он заставал Лайму настороженной и разобиженной. Почуяв с порога чужой запах, не бросалась радостно на грудь, а молча уходила в комнату. Приходилось юлить и оправдываться, что было неприятно:
   – Представь себе, после совещания всем советом директоров забурились в клуб, в «Точку». Ну, ты знаешь, я тебе уже рассказывал. Так вот рядом оказалась Нина Семеновна. А у нее такие жуткие духи. Просто мочи никакой не было. Надо было бы, конечно, пересесть. Но неловко как-то, еще обидится. А она человек нужный. Хоть и со вкусом у нее неважно, но очень дельный специалист.
   Лайма, конечно, понимала, что врет, нагло врет. Но до скандалов никогда не опускалась. К тому же понимала, что мужчины без этого никак не могут. Такова уж семейная жизнь: роз без шипов не бывает.
   Следует отметить, что Леонид Петрович в силу изрядного природного ума, скрывая главное, в мелочах был правдив и, можно сказать, искренен. Если был близок с Зиночкой, то говорил, что подвез на машине после затянувшейся планерки именно Зиночку, у которой поломалась старенькая субару. Потому что всегда была вероятность того, что Лайма где-нибудь случайно столкнется с этой самой Зиночкой, будь она неладна. И вспомнит, что духи именно те самые. И что муж, может быть, тогда и вправду подвез ее на машине и ничего между ними не было.
   Текло время, которое казалось беспрерывным, бесконечным и благосклонным.
   И вдруг – мгновенно, в момент пробуждения – наступил новый период. Леонида Петровича пронзила острая, как зуб кобры, мысль. Лайме уже восемь лет. Сколько ей еще осталось. Десять? Нет, столько собаки не живут. В лучшем случае семь-восемь? Или шесть?… Но сколько бы ни оставалось, она обязательно уйдет первой. И он останется в полном одиночестве. Что он без нее? Как?
   Это было ужасно.
   Но вместе с тем и чувства обострились. Стали более трепетными, нежными. Знаешь, что это не вечно, совсем не вечно, и острее воспринимаешь Лайму, несчастную Лайму. И благодаришь судьбу за то, что не разминулся со своим счастьем, что пока – тьфу-тьфу-тьфу! – все нормально. Еще не тяжелая туча навалилась на твой маленький хрупкий мир, а лишь далеко, где-то, за горизонтом, появился ее намек.
   Ведь только так можно ощутить, сколь бесценен дар – напрасный, случайный, которым владеешь.
   Нет, Леонид Петрович ничего этого ей не говорил. Но не оттого, что боялся причинить боль. Просто тут никакие слова не нужны были. Да и не было таких слов. Были другие, но их используют уже потом, после, когда свершается неминуемое.
   Просто стал бережней и преданней. И она отвечала ему тем же. Полное взаимопонимание, высшей наградой которого является долгая и счастливая жизнь и одновременная смерть, в один день.
Примерно так в конечном итоге и получилось.
   Как-то раз Лайма начала настаивать на том, чтобы Леонид Петрович показался врачу. Потому что зачем же терпеть боль, хоть и несильную, когда ее можно вылечить. При нынешнем-то состоянии медицины и финансовых возможностях главы издательского дома. И в конце концов убедила.    Леонида Петровича прогнали по малому кругу всевозможных специалистов. Крайним оказался онколог, который начал нести всякую околесицу. Мол, надо повидаться с вашими близкими. Поскольку окончательный диагноз пока невозможен. Тут дело тонкое, генетическое. Поэтому родственники нужны для сопоставления и последующей идентификации фамильных особенностей вашего метаболизма.
   Леонид Петрович велел ему не юлить и говорить откровенно все как есть. Поскольку человек он сильный. А для сильного человека всегда предпочтительна правда. Пусть и самая горькая.
   Врач, сложив лицо в профессиональную гримасу, максимально оптимистичную, сказал: «Да, это злокачественное новообразование. Но при нынешнем состоянии отечественной онкологии волноваться не стоит».
   После операции выяснилось, что Леониду Петровичу от силы остался год.
   О трех первых днях вспоминать не хочется. У всех они проходят примерно одинаково. И у сильных людей, и у слабых, и у середнячков. В животном страхе, который одни прячут от посторонних глаз, а другие размазывают по лицу, словно сопли. Но в первом случае нет никакого героизма, а во втором – никакой постыдности. Просто каждый реагирует на весть о скорой кончине наиболее удобным для себя образом. И каждая реакция достойна не только сострадания, но и уважения.
   Через три дня Леонид Петрович пришел в себя. И задумался о будущем. С одной стороны, год – это не такое уж и короткое будущее. У бойцов перед смертным боем его гораздо меньше. Хоть, конечно, и шансов несколько больше. С другой, – это было не только его будущее. Конечно, он постарается прожить этот год достойно. Так, чтобы это как можно меньше отразилось на Лайме. Но что станет с нею потом? Ведь статус вдовствующих собак в российском законодательстве не прописан, грустно усмехнулся Леонид Петрович.
   Оставить ее на бывшую жену было бы и безумием, и предательством, и изощренным садизмом. Потому что Лайма тут же оказалась бы на улице и перед неминуемой голодной смертью натерпелась бы такого, что даже люди выдержать не способны.
   Равиль Хаснутдинович был уже не то что немолод, но и стар, слишком стар для того, чтобы связывать с ним будущее Лаймы. И при этом зачем-то пытался скрывать свой истинный возраст, словно работал у Леонида Петровича в фирме рекламным агентом, а не на дому помощником, где необходима была не прыткость и бессовестность, а обстоятельность и порядочность. Итог мог оказаться точно таким же: улица и голодная смерть года через два-три.
   Относительно собачьих приютов Леонид Петрович иллюзий не питал. Конечно, в них, вероятно, встречались люди и любящие животных, и умеющие их обслуживать. Но добросовестных людей в нынешней России много быть никак не могло. И угадать, найти такое место с точки зрения теории вероятности было равносильно крупному выигрышу в лотерею. Леонид Петрович был прагматиком, а не игроком.
   Отдать Лайму «в хорошие руки»? Нет, только не это. Очень могло быть, что эти хорошие руки ловко пекли пирожки с мясом животных, выделывали кожи и шили шапки и дамские сумочки.
   Выхода не было.
   Точнее, был только один выход. Неизбежный. И Леониду Петровичу подсказал его все тот же поэт Блок, автор не только «Незнакомки», но и «Скифов». Лайма, его драгоценная Лайма, должна умереть вместе с ним. Как это было принято у скифских вождей, которых хоронили вместе с женами.
   Лишь только это могло гарантированно спасти ее от непереносимых страданий выброшенного на улицу благородного существа – утонченного, изысканного, созданного для ласк, неги и праздности.
   Язычество? Нет, Леонид Петрович этого не боялся. Его взгляды по этому вопросу были широки. Он прекрасно понимал, что посмертный обряд тут не играет абсолютно никакой роли. Обряды нужны лишь для того, чтобы кормилось духовенство всех мировых религий и культов. А все решает сам человек, вся его жизнь при жизни. Кабы это было не так, то там, после смерти, все было бы раздроблено так же, как и на земле: католик обитает на своей территории, иудаист – на своей, православный, мусульманин, кришнаит, буддист… И границы охранялись бы пограничниками со служебными овчарками… Нет, даже пребывая в состоянии конечной безысходности, Леонид Петрович настолько владел собой, что мог даже шутить на столь деликатную тему. Хотя на какую еще? Не было для него больше никаких тем – уже не существовало.
   Приняв решение, он начал прорабатывать план его реализации. Что для человека сильного, деятельного и рационального на протяжении всей сознательной жизни было духовной анестезией на ее излете.
   Курган, конечно, не насыпать. И на склеп разрешения не дадут ни за какие деньги. Даже за нефтяные. А у Леонида Петровича были всего лишь информационные.
   Кремация тоже не подходила, поскольку не соответствовала скифским традициям.
   Оставалось лечь с Лаймой в общую могилу, над которой будет возвышаться гранитный памятник. Что-нибудь стилизованное под курган. При этом будет выбито лишь его имя. По-другому не получится, не дадут. Да и не надо: жена вождя после смерти не имеет имени.
   В общем, Леонид Петрович все продумал самым наилучшим образом. С гарантией, что
   его последняя воля будет исполнена неукоснительно. И хоронить будут в закрытом гробу. Куда после прощания с телом всей этой вереницы случайных и ненужных людей положат Лайму. Его драгоценную Лайму, которой сделают усыпляющую инъекцию. И не узнает о том ни одна живая душа. В порядочности доверенных лиц Леонид Петрович не сомневался.
Сделав последние распоряжения, он погрузился в опиумное полунебытие, которое продолжалось месяц и было мешаниной из видений, грез и порой накатывающих тупых болей.
   И гроб опустили в непроницаемый мрак могилы. Леонид Петрович и его Лайма стали равны людям XVIII века, Возрождения, Средневековья, Античности, неандертальцам, мамонтам, ящерам и динозаврам, древним рыбам и птицам. Стали равны самой первой клетке, неведомым чудом появившейся на Земле. И было это чудо равно тому, которое лишь на миг вырвало из небытия Леонида Петровича и его Лайму. И не только вырвало, но и соединило их судьбы. Лишь на миг, равный одному удару мирового сердца.
   Тут, конечно, можно было бы и продолжить. Рассказать о том, что крепкий организм Лаймы перенес не вполне точно выбранную дозу усыпляющего препарата. И на следующее утро она проснулась в кромешной темноте и замкнутом пространстве. И начала не только выть, наводя животный страх даже на отпетых могильщиков, но и обгрызать Леонида Петровича. А к вечеру, проголодавшись, стала даже и проглатывать небольшие куски мяса. Однако ночью кислород закончился. И эта могила стала точно такой же, как и многие миллионы других могил. Конечно, внутри, а не снаружи, где действуют не биохимические законы, а социальные. Но делать этого мы не станем, оборвав повествование на «миге, равном одному удару мирового сердца». Потому что жизнь священна. А смерть священней стократно. Особенно в Москве, где каждый кубический метр жизненного пространства стоит гораздо дороже, чем Науру, Самоа, Тувалу и Бруней вместе взятые.

Подмосковная геенна

   Посреди среднерусского дачного поселка, яростно вгрызаясь в сентябрьский моросящий мрак, словно в утробный угольный пласт, горел дом. Обычный деревянный дом с мансардой, коих в конце прошлого века навтыкали в Подмосковье больше, чем грибов в лесу.
   Пожарная машина приехала неожиданно скоро. И небольшая группка пока еще социально и биологически активных граждан, оставив малоэффективные ведра, переводила дух, продолжая по инерции махать холостыми руками. Струя из брандспойта била в стену соседнего дома, дабы предотвратить его возгорание. Пламени была предоставлена возможность дожрать вероломно захваченный объем пространства.
   Шаркая ногами, освещая землю фонариками, словно светлячки, начали сползаться старики, коих здесь подавляющее большинство. Именно они лет тридцать назад, будучи людьми почти в самом расцвете сил, и затеяли все это строительство. Непременно, чтобы попросторней было. Чтобы детям по комнате выходило. Чтобы и внукам хватило места, когда вся семья соберется летом полакомиться клубникой и парниковыми огурчиками. Чтобы с шашлычками и чаем из самовара. Чтобы внуки, когда подрастут и в институтах учиться станут, смогли бы наезжать сюда веселой студенческой компанией.
   Увы. У безжалостной жизни на этот счет были совсем иные планы. Дети на первых порах, действительно, приезжали и, скрепя сердце, помогали свихнувшимся на пейзанстве родителям тяпать землю и поливать грядки. Но потом плюнули и исчезли. Теперь два раза в месяц подвозят продукты и лекарства. И, не переночевав, убираются восвояси – в город, где бензиновая гарь отшибает царящий здесь смрад бессмысленности и старческой безысходности.
   Что же касается внуков, то загнать их на дачу столь же сложно, как и в горвоенкомат.
   Старики молча смотрели в огонь. Неподвижно, словно каждый из них был всего лишь одним-единственным кадром, вырезанным из какого-то печального мультфильма. Что они видели в плясках безумного пламени, в нестерпимо раскаленных углях, сияющих оттуда, где нет места человеческой плоти? Вряд ли геенну огненную. Потому что все эти старики отдали жизнь, да, действительно, почти всю свою жизнь космосу. В самом что ни на есть приземленном смысле этого слова. Все они – конструкторы, технологи, компьютерщики, баллистики, элек-    трики, химики, программисты – были атеистами. Все они имели непосредственное отношение к той части универсума, где ни один из космонавтов не обнаружил никаких признаков существования бога.
   И лишь одна старушка, Нина Васильевна, о которой я доподлинно знал, что она ходит в церковь, отвернувшись от нестерпимого грозного символа загробного воздаяния, суетливо отгоняла прочь мрачные мысли расспросами: чей дом, где хозяева, есть ли страховка, уж не подожгли ли, а может, от электричества?…
   Остальные по-прежнему стояли молча, опустив взгляды в нестерпимое пекло.
И тут я понял, что все они, ну, или многие, пытаются разглядеть в этом пекле именно геенну. Поверить в ее существование. Пусть даже она и поджидает их в недалеком будущем. Потому что это знание было бы для них не столь нестерпимо, как мысль о полном уничтожении, о бесчувственном и бессмысленном мраке, о полной аннигиляции сознания. Лучше, несоизмеримо лучше вечные муки, чем абсолютное ничто. А может быть, и не вечные… Но это уже вопрос десятый, главное – уверовать в геенну огненную…
   Тем временем пожарные вылили всю воду и уехали на пруд заправляться. Пламя пылало все с той же силой. Старики начали уставать, поскольку поднятие таких духовных тяжестей было им пока еще не по плечу. Начали прокашливаться. Объединяться в небольшие группки, чтобы поговорить о чем-то своем, всегдашнем.
   Ко мне подошел сосед, крепкий старик лет семидесяти пяти, еще совсем недавно занимавший явно не последнее место в сложной иерархии ракетно-космической отрасли. О чем свидетельствовали не только хорошо поставленный командный голос, орлиный взгляд из-под закустившихся бровей и гордая осанка знающего себе цену человека, но и регулярное – до недавнего времени – появление на телеэкране во время репортажей из Центра управления полетами.    – Вот и каждый из нас может когда-нибудь так же… К чертовой бабушке, – сказал он, как мне показалось, несколько растерянно.
   – Угу, – пробурчал я в ответ, не намереваясь обсуждать с этим абсолютно чужим, пожалуй, даже чуждым мне человеком столь интимный вопрос, как жизнь после смерти.
   Однако не так он был устроен, чтобы вникать в настроение собеседника, который интересовал его лишь как пассивный слушатель, периодически поддакивающий и кивающий головой.
   – Дело тут вот в чем, – продолжил он тоном, не терпящим возражений. – У нас в
   сети регулярно двести семьдесят. А то и больше. Сколько раз я поднимал этот вопрос, но все без толку. Просто дикари какие-то в правлении собрались!
   И он понес про понижающий трансформатор, про косинус фи, про фазы и защитное заземление, про ненадежность автоматов защиты сети, про токи утечки и изношенность проводки…
«Боже!», – изумился я. И начал с большим интересом рассматривать его лицо, на котором плясали отблески адского пламени, представляющего собой, как он мне объяснил, неуправляемую окислительно-восстановительную реакцию в условиях неограниченного доступа кислорода.
   Моего соседа звали Арнольдом Аркадьевичем. Лед тридцать назад он был, что называется, мужчиной в полном расцвете сил, вполне реализовавшим все свои недюжинные таланты. Был он доктором то ли математических, то ли каких-то технических наук. Лихо водил «Волгу», что в те времена красноречиво свидетельствовало о высоком социальном статусе. Был высок, широкоплеч и атлетичен. По-видимому, в молодости немало сил и времени посвятил альпинизму или байдарочным походам – двум наиболее популярным у людей его поколения и профессии увлечениям, чрезвычайно полезным как для тела, так и для духа. Короче, был человеком гармоничным во всех отношениях. Даже изрядная лысина неправильной формы ничуть его не портила, он носил ее гордо, словно знак избранничества.    Было у Арнольда Аркадьевича все прекрасно и в личной жизни. Во всяком случае, так представлялось мне, тогда еще холостому и почти молодому человеку. Миловидная жена, беленькая и мяконькая, была, что называется, ангелом-хранителем тихой семейной гавани. Женщины такого типа, как правило, прекрасно готовят, искусно ведут домашнее хозяйство, что в старозаветные советские времена было большим достоинством, и глядят мужу в рот. Правда, и особым умом не блещут. Но в данном случае это было и не обязательно, поскольку ума у Арнольда Аркадьевича хватало не то что на двоих, но даже и на десятерых человек, которые стремятся производить впечатление умных людей. Более того, высокий интеллект Вере, так звали жену Арнольда Аркадьевича, был бы даже вреден, поскольку мог стать причиной оживленных дискуссий по самым разнообразным вопросам, которые по мере угасания взаимных чувств переросли бы в споры, а там, глядишь, в семье заполыхали бы и скандалы. Обычного житейского ума, который для женщины куда полезней, чем высокий IQ, Вере вполне хватало.