— Вы готовы? — спросил Павел Петрович.
— Совершенно.
— Можем сходиться.
Базаров тихонько двинулся вперед, и Павел Петрович пошел на него, заложив левую руку в карман и постепенно поднимая дуло пистолета… «Он мне прямо в нос целит, — подумал Базаров, — и как щурится старательно, разбойник! Однако это неприятное ощущение. Стану смотреть на цепочку его часов…» Что-то резко зыкнуло около самого уха Базарова, и в то же мгновенье раздался выстрел. «Слышал, стало быть ничего», — успело мелькнуть в его голове. Он ступил еще раз и, не целясь, подавил пружинку.
Павел Петрович дрогнул слегка и хватился рукою за ляжку. Струйка крови потекла по его белым панталонам.
Базаров бросил пистолет в сторону и приблизился к своему противнику.
— Вы ранены? — промолвил он.
— Вы имели право подозвать меня к барьеру, — проговорил Павел Петрович, — а это пустяки. По условию каждый имеет еще по одному выстрелу.
— Ну, извините, это до другого раза, — отвечал Базаров и обхватил Павла Петровича, который начинал бледнеть. — Теперь я уже не дуэлист, а доктор и прежде всего должен осмотреть вашу рану. Петр! поди сюда, Петр! куда ты спрятался?
— Все это вздор… Я не нуждаюсь ни в чьей помощи, — промолвил с расстановкой Павел Петрович, — и… надо… опять… — Он хотел было дернуть себя за ус, но рука его ослабела, глаза закатились, и он лишился чувств.
— Вот новость! Обморок! С чего бы! — невольно воскликнул Базаров, опуская Павла Петровича на траву. — Посмотрим, что за штука? — Он вынул платок, отер кровь, пощупал вокруг раны… — Кость цела, — бормотал он сквозь зубы, — пуля прошла неглубоко насквозь, один мускул, vastus externus, задет. Хоть пляши через три недели!.. А обморок! Ох, уж эти мне нервные люди! Вишь, кожа-то какая тонкая.
— Убиты-с? — прошелестел за его спиной трепетный голос Петра.
Базаров оглянулся.
— Ступай за водой поскорее, братец, а он нас с тобой еще переживет.
Но усовершенствованный слуга, казалось, не понимал его слов и не двигался с места. Павел Петрович медленно открыл глаза. «Кончается!» — шепнул Петр и начал креститься.
— Вы правы… Экая глупая физиономия! — проговорил с насильственною улыбкой раненый джентльмен.
— Да ступай же за водой, черт! — крикнул Базаров.
— Не нужно… Это был минутный vertige[41]… Помогите мне сесть… вот так… Эту царапину стоит только чем-нибудь прихватить, и я дойду домой пешком, а не то можно дрожки за мной прислать. Дуэль, если вам угодно, не возобновляется. Вы поступили благородно… сегодня, сегодня — заметьте.
— О прошлом вспоминать незачем, — возразил Базаров, — а что касается до будущего, то о нем тоже не стоит голову ломать, потому что я намерен немедленно улизнуть. Дайте, я вам перевяжу теперь ногу; рана ваша — не опасная, а все лучше остановить кровь. Но сперва необходимо этого смертного привести в чувство.
Базаров встряхнул Петра за ворот и послал его за дрожками.
— Смотри, брата не испугай, — сказал ему Павел Петрович, — не вздумай ему докладывать.
Петр помчался; а пока он бегал за дрожками, оба противника сидели на земле и молчали. Павел Петрович старался не глядеть на Базарова; помириться с ним он все-таки не хотел; он стыдился своей заносчивости, своей неудачи, стыдился всего затеянного им дела, хотя и чувствовал, что более благоприятным образом оно кончиться не могло. «Не будет, по крайней мере, здесь торчать, — успокаивал он себя, — и на том спасибо». Молчание длилось, тяжелое и неловкое. Обоим было нехорошо. Каждый из них сознавал, что другой его понимает. Друзьям это сознание приятно, и весьма неприятно недругам, особенно когда нельзя ни объясниться, ни разойтись.
— Не туго ли я завязал вам ногу? — спросил наконец Базаров.
— Нет, ничего, прекрасно, — отвечал Павел Петрович и, погодя немного, прибавил: — Брата не обманешь, надо будет сказать ему, что мы повздорили из-за политики.
— Очень хорошо, — промолвил Базаров. — Вы можете сказать, что я бранил всех англоманов.
— И прекрасно. Как вы полагаете, что думает теперь о нас этот человек? — продолжал Павел Петрович, указывая на того самого мужика, который за несколько минут до дуэли прогнал мимо Базарова спутанных лошадей и, возвращаясь назад по дороге, «забочил» и снял шапку при виде «господ».
— Кто ж его знает! — ответил Базаров, — всего вероятнее, что ничего не думает. Русский мужик — это тот самый таинственный незнакомец, о котором некогда так много толковала госпожа Ратклифф. Кто его поймет? Он сам себя не понимает.
— А! вот вы как! — начал было Павел Петрович и вдруг воскликнул: — Посмотрите, что ваш глупец Петр наделал! Ведь брат сюда скачет!
Базаров обернулся и увидел бледное лицо Николая Петровича, сидевшего на дрожках. Он соскочил с них, прежде нежели они остановились, и бросился к брату.
— Что это значит? — проговорил он взволнованным голосом. — Евгений Васильич, помилуйте, что это такое?
— Ничего, — отвечал Павел Петрович, — напрасно тебя потревожили. Мы немножко повздорили с господином Базаровым, и я за это немножко поплатился.
— Да из-за чего все вышло, ради Бога?
— Как тебе сказать? Господин Базаров непочтительно отозвался о сэре Роберте Пиле. Спешу прибавить, что во всем этом виноват один я, а господин Базаров вел себя отлично. Я его вызвал.
— Да у тебя кровь, помилуй!
— А ты полагал, у меня вода в жилах? Но мне это кровопускание даже полезно. Не правда ли, доктор? Помоги мне сесть на дрожки и не предавайся меланхолии. Завтра я буду здоров. Вот так; прекрасно. Трогай, кучер.
Николай Петрович пошел за дрожками; Базаров остался было назади…
— Я должен вас просить заняться братом, — сказал ему Николай Петрович, — пока нам из города привезут другого врача.
Базаров молча наклонил голову.
Час спустя Павел Петрович уже лежал в постели с искусно забинтованною ногой. Весь дом переполошился; Фенечке сделалось дурно. Николай Петрович втихомолку ломал себе руки, а Павел Петрович смеялся, шутил, особенно с Базаровым; надел тонкую батистовую рубашку, щегольскую утреннюю курточку и феску, не позволил опускать шторы окон и забавно жаловался на необходимость воздержаться от пищи.
К ночи с ним, однако, сделался жар; голова у него заболела. Явился доктор из города. (Николай Петрович не послушался брата, да и сам Базаров этого желал; он целый день сидел у себя в комнате, весь желтый и злой, и только на самое короткое время забегал к больному; раза два ему случилось встретиться с Фенечкой, но она с ужасом от него отскакивала.) Новый доктор посоветовал прохладительные питья, а в прочем подтвердил уверения Базарова, что опасности не предвидится никакой. Николай Петрович сказал ему, что брат сам себя поранил по неосторожности, на что доктор отвечал: «Гм!» — но, получив тут же в руку двадцать пять рублей серебром, промолвил: «Скажите! это часто случается, точно».
Никто в доме не ложился и не раздевался. Николай Петрович то и дело входил на цыпочках к брату и на цыпочках выходил от него; тот забывался, слегка охал, говорил ему по-французски: «Conchez-vous»[42], — и просил пить. Николай Петрович заставил раз Фенечку поднести ему стакан лимонаду; Павел Петрович посмотрел на нее пристально и выпил стакан до дна. К утру жар немного усилился, показался легкий бред. Сперва Павел Петрович произносил несвязные слова; потом он вдруг открыл глаза и, увидав возле своей постели брата, заботливо наклонившегося над ним, промолвил:
— А не правда ли, Николай, в Фенечке есть что-то общее с Нелли?
— С какою Нелли, Паша?
— Как это ты спрашиваешь? С княгинею Р… Особенно в верхней части лица. C'est de la meme famille.[43]
Николай Петрович ничего не отвечал, а сам про себя подивился живучести старых чувств в человеке.
«Вот когда всплыло», — подумал он.
— Ах, как я люблю это пустое существо! — простонал Павел Петрович, тоскливо закидывая руки за голову. — Я не потерплю, чтобы какой-нибудь наглец посмел коснуться… — лепетал он несколько мгновений спустя.
Николай Петрович только вздохнул; он и не подозревал, к кому относились эти слова.
Базаров явился к нему на другой день, часов в восемь. Он успел уже уложиться и выпустить на волю всех своих лягушек, насекомых и птиц.
— Вы пришли со мной проститься? — проговорил Николай Петрович, поднимаясь ему навстречу.
— Точно так-с.
— Я вас понимаю и одобряю вас вполне. Мой бедный брат, конечно, виноват: за то он и наказан. Он мне сам сказал, что поставил вас в невозможность иначе действовать. Я верю, что вам нельзя было избегнуть этого поединка, который… который до некоторой степени объясняется одним лишь постоянным антагонизмом ваших взаимных воззрений. (Николай Петрович путался в своих словах.) Мой брат — человек прежнего закала, вспыльчивый и упрямый… Слава Богу, что еще так кончилось. Я принял все нужные меры к избежанию огласки…
— Я вам оставлю свой адрес на случай, если выйдет история, — заметил небрежно Базаров.
— Я надеюсь, что никакой истории не выйдет, Евгений Васильич… Мне очень жаль, что ваше пребывание в моем доме получило такое… такой конец. Мне это тем огорчительнее, что Аркадий…
— Я, должно быть, с ним увижусь, — возразил Базаров, в котором всякого рода «объяснения» и «изъявления» постоянно возбуждали нетерпеливое чувство, — в противном случае прошу вас поклониться ему от меня и принять выражения моего сожаления.
— И я прошу… — ответил с поклоном Николай Петрович. Но Базаров не дождался конца его фразы и вышел.
Узнав об отъезде Базарова, Павел Петрович пожелал его видеть и пожал ему руку. Но Базаров и тут остался холоден как лед; он понимал, что Павлу Петровичу хотелось повеликодушничать. С Фенечкой ему не удалось проститься: он только переглянулся с нею из окна. Ее лицо показалось ему печальным. «Пропадет, пожалуй! — сказал он про себя… — Ну, выдерется как-нибудь!» Зато Петр расчувствовался до того, что плакал у него на плече, пока Базаров не охладил его вопросом: «Не на мокром ли месте у него глаза?» — а Дуняша принуждена была убежать в рощу, чтобы скрыть свое волнение. Виновник всего этого горя взобрался на телегу, закурил сигару, и когда на четвертой версте, при повороте дороги, в последний раз предстала его глазам развернутая в одну линию кирсановская усадьба с своим новым господским домом, он только сплюнул и, пробормотав: «Барчуки проклятые», — плотнее завернулся в шинель.
Павлу Петровичу скоро полегчило; но в постели пришлось ему пролежать около недели. Он переносил свой, как он выражался, плен довольно терпеливо, только уж очень возился с туалетом и все приказывал курить одеколоном. Николай Петрович читал ему журналы, Фенечка ему прислуживала по-прежнему, приносила бульон, лимонад, яйца всмятку, чай; но тайный ужас овладевал ею каждый раз, когда она входила в его комнату. Неожиданный поступок Павла Петровича запугал всех людей в доме, а ее больше всех; один Прокофьич не смутился и толковал, что и в его время господа дирывались, «только благородные господа между собою, а этаких прощелыг они бы за грубость на конюшне отодрать велели».
Совесть почти не упрекала Фенечку, но мысль о настоящей причине ссоры мучила ее по временам; да и Павел Петрович глядел на нее так странно… так, что она, даже обернувшись к нему спиною, чувствовала на себе его глаза. Она похудела от непрестанной внутренней тревоги и, как водится, стала еще милей.
Однажды — дело было утром — Павел Петрович хорошо себя чувствовал и перешел с постели на диван, а Николай Петрович, осведомившись об его здоровье, отлучился на гумно. Фенечка принесла чашку чаю и, поставив ее на столик, хотела было удалиться. Павел Петрович ее удержал.
— Куда вы так спешите, Федосья Николаевна? — начал он. — Разве у вас дело есть?
— Нет-с… да-с… Нужно там чай разливать.
— Дуняша это без вас сделает; посидите немножко с больным человеком. Кстати, мне нужно поговорить с вами.
Фенечка молча присела на край кресла.
— Послушайте, — промолвил Павел Петрович и подергал свои усы, — я давно хотел у вас спросить: вы как будто меня боитесь?
— Я-с?..
— Да, вы. Вы на меня никогда не смотрите, точно у вас совесть не чиста.
Фенечка покраснела, но взглянула на Павла Петровича. Он показался ей каким-то странным, и сердце у ней тихонько задрожало.
— Ведь у вас совесть чиста? — спросил он ее.
— Отчего же ей не быть чистою? — шепнула она.
— Мало ли отчего! Впрочем, перед кем можете вы быть виноватою? Передо мной? Это невероятно. Перед другими лицами здесь в доме? Это тоже дело несбыточное. Разве перед братом? Но ведь вы его любите?
— Люблю.
— Всей душой, всем сердцем?
— Я Николая Петровича всем сердцем люблю.
— Право? Посмотрите-ка на меня, Фенечка (он в первый раз так назвал ее…). Вы знаете — большой грех лгать!
— Я не лгу, Павел Петрович. Мне Николая Петровича не любить — да после этого мне и жить не надо!
— И ни на кого вы его не променяете?
— На кого ж могу я его променять?
— Мало ли на кого! Да вот хоть бы на этого господина, что отсюда уехал.
Фенечка встала.
— Господи Боже мой, Павел Петрович, за что вы меня мучите? Что я вам сделала? Как это можно такое говорить?..
— Фенечка, — промолвил печальным голосом Павел Петрович, — ведь я видел…
— Что вы видели-с?
— Да там… в беседке.
Фенечка зарделась вся до волос и до ушей.
— А чем же я тут виновата? — произнесла она с трудом.
Павел Петрович приподнялся.
— Вы не виноваты? Нет? Нисколько?
— Я Николая Петровича одного на свете люблю и век любить буду! — проговорила с внезапною силой Фенечка, между тем как рыданья так и поднимали ее горло, — а что вы видели, так я на Страшном суде скажу, что вины моей в том нет и не было, и уж лучше мне умереть сейчас, коли меня в таком деле подозревать могут, что я перед моим благодетелем, Николаем Петровичем…
Но тут голос изменил ей, и в то же время она почувствовала, что Павел Петрович ухватил и стиснул ее руку… Она посмотрела на него, и так и окаменела. Он стал еще бледнее прежнего; глаза его блистали, и, что всего было удивительнее, тяжелая, одинокая слеза катилась по его щеке.
— Фенечка! — сказал он каким-то чудным шепотом, — любите, любите моего брата! Он такой добрый, хороший человек! Не изменяйте ему ни для кого на свете, не слушайте ничьих речей! Подумайте, что может быть ужаснее, как любить и не быть любимым! Не покидайте никогда моего бедного Николая!
Глаза высохли у Фенечки, и страх ее прошел, до того велико было ее изумление. Но что сталось с ней, когда Павел Петрович, сам Павел Петрович прижал ее руку к своим губам и так и приник к ней, не целуя ее и только изредка судорожно вздыхая…
«Господи! — подумала она, — уж не припадок ли с ним?..»
А в это мгновение целая погибшая жизнь в нем трепетала.
Лестница заскрипела под быстрыми шагами… Он оттолкнул ее от себя прочь и откинулся головой на подушку. Дверь растворилась — и веселый, свежий, румяный появился Николай Петрович. Митя, такой же свежий и румяный, как и отец, подпрыгивал в одной рубашечке на его груди, цепляясь голыми ножками за большие пуговицы его деревенского пальто.
Фенечка так и бросилась к нему и, обвив руками и его и сына, припала головой к его плечу. Николай Петрович удивился: Фенечка, застенчивая и скромная, никогда не ласкалась к нему в присутствии третьего лица.
— Что с тобой? — промолвил он и, глянув на брата, передал ей Митю. — Ты не хуже себя чувствуешь? — спросил он, подходя к Павлу Петровичу.
Тот уткнул лицо в батистовый платок.
— Нет… так… ничего… Напротив, мне гораздо лучше.
— Ты напрасно поспешил перейти на диван. Ты куда? — прибавил Николай Петрович, оборачиваясь к Фенечке; но та уже захлопнула за собою дверь. — Я было принес показать тебе моего богатыря, он соскучился по своем дяде. Зачем это она унесла его? Однако что с тобой? Произошло у вас тут что-нибудь, что ли?
— Брат! — торжественно проговорил Павел Петрович.
Николай Петрович дрогнул. Ему стало жутко, он сам не понимал почему.
— Брат, — повторил Павел Петрович, — дай мне слово исполнить одну мою просьбу.
— Какую просьбу? Говори.
— Она очень важна; от нее, по моим понятиям, зависит все счастье твоей жизни. Я все это время много размышлял о том, что я хочу теперь сказать тебе… Брат, исполни обязанность твою, обязанность честного и благородного человека, прекрати соблазн и дурной пример, который подается тобою, лучшим из людей!
— Что ты хочешь сказать, Павел?
— Женись на Фенечке… Она тебя любит, она — мать твоего сына.
Николай Петрович отступил на шаг и всплеснул руками.
— Ты это говоришь, Павел? ты, которого я считал всегда самым непреклонным противником подобных браков! Ты это говоришь! Но разве ты не знаешь, что единственно из уважения к тебе я не исполнил того, что ты так справедливо назвал моим долгом!
— Напрасно ж ты уважал меня в этом случае, — возразил с унылою улыбкою Павел Петрович. — Я начинаю думать, что Базаров был прав, когда упрекал меня в аристократизме. Нет, милый брат, полно нам ломаться и думать о свете: мы люди уже старые и смирные; пора нам отложить в сторону всякую суету. Именно, как ты говоришь, станем исполнять наш долг; и посмотри, мы еще и счастье получим в придачу.
Николай Петрович бросился обнимать своего брата.
— Ты мне окончательно открыл глаза! — воскликнул он. — Я недаром всегда утверждал, что ты самый добрый и умный человек в мире; а теперь я вижу, что ты такой же благоразумный, как и великодушный.
— Тише, тише, — перебил его Павел Петрович. — Не развереди ногу твоего благоразумного брата, который под пятьдесят лет дрался на дуэли, как прапорщик. Итак, это дело решенное: Фенечка будет моею… belle-soeur[44].
— Дорогой мой Павел! Но что скажет Аркадий?
— Аркадий? Он восторжествует, помилуй! Брак не в его принсипах, зато чувство равенства будет в нем польщено. Да и действительно, что за касты au dixneuvieme siecle[45]?
— Ах, Павел, Павел! дай мне еще раз тебя поцеловать. Не бойся, я осторожно.
Братья обнялись.
— Как ты полагаешь, не объявить ли ей твое намерение теперь же? — спросил Павел Петрович.
— К чему спешить? — возразил Николай Петрович. — Разве у вас был разговор?
— Разговор у нас? Quelle idee![46]
— Ну и прекрасно. Прежде всего выздоравливай, а это от нас не уйдет, надо подумать хорошенько, сообразить…
— Но ведь ты решился?
— Конечно, решился и благодарю тебя от души. Я теперь тебя оставлю, тебе надо отдохнуть; всякое волнение тебе вредно… Но мы еще потолкуем. Засни, душа моя, и дай Бог тебе здоровья!
«За что он меня так благодарит? — подумал Павел Петрович, оставшись один. — Как будто это не от него зависело! А я, как только он женится, уеду куда-нибудь подальше, в Дрезден или во Флоренцию, и буду там жить, пока околею».
Павел Петрович помочил себе лоб одеколоном и закрыл глаза. Освещенная ярким дневным светом, его красивая, исхудалая голова лежала на белой подушке, как голова мертвеца… Да он и был мертвец.
XXV
— Совершенно.
— Можем сходиться.
Базаров тихонько двинулся вперед, и Павел Петрович пошел на него, заложив левую руку в карман и постепенно поднимая дуло пистолета… «Он мне прямо в нос целит, — подумал Базаров, — и как щурится старательно, разбойник! Однако это неприятное ощущение. Стану смотреть на цепочку его часов…» Что-то резко зыкнуло около самого уха Базарова, и в то же мгновенье раздался выстрел. «Слышал, стало быть ничего», — успело мелькнуть в его голове. Он ступил еще раз и, не целясь, подавил пружинку.
Павел Петрович дрогнул слегка и хватился рукою за ляжку. Струйка крови потекла по его белым панталонам.
Базаров бросил пистолет в сторону и приблизился к своему противнику.
— Вы ранены? — промолвил он.
— Вы имели право подозвать меня к барьеру, — проговорил Павел Петрович, — а это пустяки. По условию каждый имеет еще по одному выстрелу.
— Ну, извините, это до другого раза, — отвечал Базаров и обхватил Павла Петровича, который начинал бледнеть. — Теперь я уже не дуэлист, а доктор и прежде всего должен осмотреть вашу рану. Петр! поди сюда, Петр! куда ты спрятался?
— Все это вздор… Я не нуждаюсь ни в чьей помощи, — промолвил с расстановкой Павел Петрович, — и… надо… опять… — Он хотел было дернуть себя за ус, но рука его ослабела, глаза закатились, и он лишился чувств.
— Вот новость! Обморок! С чего бы! — невольно воскликнул Базаров, опуская Павла Петровича на траву. — Посмотрим, что за штука? — Он вынул платок, отер кровь, пощупал вокруг раны… — Кость цела, — бормотал он сквозь зубы, — пуля прошла неглубоко насквозь, один мускул, vastus externus, задет. Хоть пляши через три недели!.. А обморок! Ох, уж эти мне нервные люди! Вишь, кожа-то какая тонкая.
— Убиты-с? — прошелестел за его спиной трепетный голос Петра.
Базаров оглянулся.
— Ступай за водой поскорее, братец, а он нас с тобой еще переживет.
Но усовершенствованный слуга, казалось, не понимал его слов и не двигался с места. Павел Петрович медленно открыл глаза. «Кончается!» — шепнул Петр и начал креститься.
— Вы правы… Экая глупая физиономия! — проговорил с насильственною улыбкой раненый джентльмен.
— Да ступай же за водой, черт! — крикнул Базаров.
— Не нужно… Это был минутный vertige[41]… Помогите мне сесть… вот так… Эту царапину стоит только чем-нибудь прихватить, и я дойду домой пешком, а не то можно дрожки за мной прислать. Дуэль, если вам угодно, не возобновляется. Вы поступили благородно… сегодня, сегодня — заметьте.
— О прошлом вспоминать незачем, — возразил Базаров, — а что касается до будущего, то о нем тоже не стоит голову ломать, потому что я намерен немедленно улизнуть. Дайте, я вам перевяжу теперь ногу; рана ваша — не опасная, а все лучше остановить кровь. Но сперва необходимо этого смертного привести в чувство.
Базаров встряхнул Петра за ворот и послал его за дрожками.
— Смотри, брата не испугай, — сказал ему Павел Петрович, — не вздумай ему докладывать.
Петр помчался; а пока он бегал за дрожками, оба противника сидели на земле и молчали. Павел Петрович старался не глядеть на Базарова; помириться с ним он все-таки не хотел; он стыдился своей заносчивости, своей неудачи, стыдился всего затеянного им дела, хотя и чувствовал, что более благоприятным образом оно кончиться не могло. «Не будет, по крайней мере, здесь торчать, — успокаивал он себя, — и на том спасибо». Молчание длилось, тяжелое и неловкое. Обоим было нехорошо. Каждый из них сознавал, что другой его понимает. Друзьям это сознание приятно, и весьма неприятно недругам, особенно когда нельзя ни объясниться, ни разойтись.
— Не туго ли я завязал вам ногу? — спросил наконец Базаров.
— Нет, ничего, прекрасно, — отвечал Павел Петрович и, погодя немного, прибавил: — Брата не обманешь, надо будет сказать ему, что мы повздорили из-за политики.
— Очень хорошо, — промолвил Базаров. — Вы можете сказать, что я бранил всех англоманов.
— И прекрасно. Как вы полагаете, что думает теперь о нас этот человек? — продолжал Павел Петрович, указывая на того самого мужика, который за несколько минут до дуэли прогнал мимо Базарова спутанных лошадей и, возвращаясь назад по дороге, «забочил» и снял шапку при виде «господ».
— Кто ж его знает! — ответил Базаров, — всего вероятнее, что ничего не думает. Русский мужик — это тот самый таинственный незнакомец, о котором некогда так много толковала госпожа Ратклифф. Кто его поймет? Он сам себя не понимает.
— А! вот вы как! — начал было Павел Петрович и вдруг воскликнул: — Посмотрите, что ваш глупец Петр наделал! Ведь брат сюда скачет!
Базаров обернулся и увидел бледное лицо Николая Петровича, сидевшего на дрожках. Он соскочил с них, прежде нежели они остановились, и бросился к брату.
— Что это значит? — проговорил он взволнованным голосом. — Евгений Васильич, помилуйте, что это такое?
— Ничего, — отвечал Павел Петрович, — напрасно тебя потревожили. Мы немножко повздорили с господином Базаровым, и я за это немножко поплатился.
— Да из-за чего все вышло, ради Бога?
— Как тебе сказать? Господин Базаров непочтительно отозвался о сэре Роберте Пиле. Спешу прибавить, что во всем этом виноват один я, а господин Базаров вел себя отлично. Я его вызвал.
— Да у тебя кровь, помилуй!
— А ты полагал, у меня вода в жилах? Но мне это кровопускание даже полезно. Не правда ли, доктор? Помоги мне сесть на дрожки и не предавайся меланхолии. Завтра я буду здоров. Вот так; прекрасно. Трогай, кучер.
Николай Петрович пошел за дрожками; Базаров остался было назади…
— Я должен вас просить заняться братом, — сказал ему Николай Петрович, — пока нам из города привезут другого врача.
Базаров молча наклонил голову.
Час спустя Павел Петрович уже лежал в постели с искусно забинтованною ногой. Весь дом переполошился; Фенечке сделалось дурно. Николай Петрович втихомолку ломал себе руки, а Павел Петрович смеялся, шутил, особенно с Базаровым; надел тонкую батистовую рубашку, щегольскую утреннюю курточку и феску, не позволил опускать шторы окон и забавно жаловался на необходимость воздержаться от пищи.
К ночи с ним, однако, сделался жар; голова у него заболела. Явился доктор из города. (Николай Петрович не послушался брата, да и сам Базаров этого желал; он целый день сидел у себя в комнате, весь желтый и злой, и только на самое короткое время забегал к больному; раза два ему случилось встретиться с Фенечкой, но она с ужасом от него отскакивала.) Новый доктор посоветовал прохладительные питья, а в прочем подтвердил уверения Базарова, что опасности не предвидится никакой. Николай Петрович сказал ему, что брат сам себя поранил по неосторожности, на что доктор отвечал: «Гм!» — но, получив тут же в руку двадцать пять рублей серебром, промолвил: «Скажите! это часто случается, точно».
Никто в доме не ложился и не раздевался. Николай Петрович то и дело входил на цыпочках к брату и на цыпочках выходил от него; тот забывался, слегка охал, говорил ему по-французски: «Conchez-vous»[42], — и просил пить. Николай Петрович заставил раз Фенечку поднести ему стакан лимонаду; Павел Петрович посмотрел на нее пристально и выпил стакан до дна. К утру жар немного усилился, показался легкий бред. Сперва Павел Петрович произносил несвязные слова; потом он вдруг открыл глаза и, увидав возле своей постели брата, заботливо наклонившегося над ним, промолвил:
— А не правда ли, Николай, в Фенечке есть что-то общее с Нелли?
— С какою Нелли, Паша?
— Как это ты спрашиваешь? С княгинею Р… Особенно в верхней части лица. C'est de la meme famille.[43]
Николай Петрович ничего не отвечал, а сам про себя подивился живучести старых чувств в человеке.
«Вот когда всплыло», — подумал он.
— Ах, как я люблю это пустое существо! — простонал Павел Петрович, тоскливо закидывая руки за голову. — Я не потерплю, чтобы какой-нибудь наглец посмел коснуться… — лепетал он несколько мгновений спустя.
Николай Петрович только вздохнул; он и не подозревал, к кому относились эти слова.
Базаров явился к нему на другой день, часов в восемь. Он успел уже уложиться и выпустить на волю всех своих лягушек, насекомых и птиц.
— Вы пришли со мной проститься? — проговорил Николай Петрович, поднимаясь ему навстречу.
— Точно так-с.
— Я вас понимаю и одобряю вас вполне. Мой бедный брат, конечно, виноват: за то он и наказан. Он мне сам сказал, что поставил вас в невозможность иначе действовать. Я верю, что вам нельзя было избегнуть этого поединка, который… который до некоторой степени объясняется одним лишь постоянным антагонизмом ваших взаимных воззрений. (Николай Петрович путался в своих словах.) Мой брат — человек прежнего закала, вспыльчивый и упрямый… Слава Богу, что еще так кончилось. Я принял все нужные меры к избежанию огласки…
— Я вам оставлю свой адрес на случай, если выйдет история, — заметил небрежно Базаров.
— Я надеюсь, что никакой истории не выйдет, Евгений Васильич… Мне очень жаль, что ваше пребывание в моем доме получило такое… такой конец. Мне это тем огорчительнее, что Аркадий…
— Я, должно быть, с ним увижусь, — возразил Базаров, в котором всякого рода «объяснения» и «изъявления» постоянно возбуждали нетерпеливое чувство, — в противном случае прошу вас поклониться ему от меня и принять выражения моего сожаления.
— И я прошу… — ответил с поклоном Николай Петрович. Но Базаров не дождался конца его фразы и вышел.
Узнав об отъезде Базарова, Павел Петрович пожелал его видеть и пожал ему руку. Но Базаров и тут остался холоден как лед; он понимал, что Павлу Петровичу хотелось повеликодушничать. С Фенечкой ему не удалось проститься: он только переглянулся с нею из окна. Ее лицо показалось ему печальным. «Пропадет, пожалуй! — сказал он про себя… — Ну, выдерется как-нибудь!» Зато Петр расчувствовался до того, что плакал у него на плече, пока Базаров не охладил его вопросом: «Не на мокром ли месте у него глаза?» — а Дуняша принуждена была убежать в рощу, чтобы скрыть свое волнение. Виновник всего этого горя взобрался на телегу, закурил сигару, и когда на четвертой версте, при повороте дороги, в последний раз предстала его глазам развернутая в одну линию кирсановская усадьба с своим новым господским домом, он только сплюнул и, пробормотав: «Барчуки проклятые», — плотнее завернулся в шинель.
Павлу Петровичу скоро полегчило; но в постели пришлось ему пролежать около недели. Он переносил свой, как он выражался, плен довольно терпеливо, только уж очень возился с туалетом и все приказывал курить одеколоном. Николай Петрович читал ему журналы, Фенечка ему прислуживала по-прежнему, приносила бульон, лимонад, яйца всмятку, чай; но тайный ужас овладевал ею каждый раз, когда она входила в его комнату. Неожиданный поступок Павла Петровича запугал всех людей в доме, а ее больше всех; один Прокофьич не смутился и толковал, что и в его время господа дирывались, «только благородные господа между собою, а этаких прощелыг они бы за грубость на конюшне отодрать велели».
Совесть почти не упрекала Фенечку, но мысль о настоящей причине ссоры мучила ее по временам; да и Павел Петрович глядел на нее так странно… так, что она, даже обернувшись к нему спиною, чувствовала на себе его глаза. Она похудела от непрестанной внутренней тревоги и, как водится, стала еще милей.
Однажды — дело было утром — Павел Петрович хорошо себя чувствовал и перешел с постели на диван, а Николай Петрович, осведомившись об его здоровье, отлучился на гумно. Фенечка принесла чашку чаю и, поставив ее на столик, хотела было удалиться. Павел Петрович ее удержал.
— Куда вы так спешите, Федосья Николаевна? — начал он. — Разве у вас дело есть?
— Нет-с… да-с… Нужно там чай разливать.
— Дуняша это без вас сделает; посидите немножко с больным человеком. Кстати, мне нужно поговорить с вами.
Фенечка молча присела на край кресла.
— Послушайте, — промолвил Павел Петрович и подергал свои усы, — я давно хотел у вас спросить: вы как будто меня боитесь?
— Я-с?..
— Да, вы. Вы на меня никогда не смотрите, точно у вас совесть не чиста.
Фенечка покраснела, но взглянула на Павла Петровича. Он показался ей каким-то странным, и сердце у ней тихонько задрожало.
— Ведь у вас совесть чиста? — спросил он ее.
— Отчего же ей не быть чистою? — шепнула она.
— Мало ли отчего! Впрочем, перед кем можете вы быть виноватою? Передо мной? Это невероятно. Перед другими лицами здесь в доме? Это тоже дело несбыточное. Разве перед братом? Но ведь вы его любите?
— Люблю.
— Всей душой, всем сердцем?
— Я Николая Петровича всем сердцем люблю.
— Право? Посмотрите-ка на меня, Фенечка (он в первый раз так назвал ее…). Вы знаете — большой грех лгать!
— Я не лгу, Павел Петрович. Мне Николая Петровича не любить — да после этого мне и жить не надо!
— И ни на кого вы его не променяете?
— На кого ж могу я его променять?
— Мало ли на кого! Да вот хоть бы на этого господина, что отсюда уехал.
Фенечка встала.
— Господи Боже мой, Павел Петрович, за что вы меня мучите? Что я вам сделала? Как это можно такое говорить?..
— Фенечка, — промолвил печальным голосом Павел Петрович, — ведь я видел…
— Что вы видели-с?
— Да там… в беседке.
Фенечка зарделась вся до волос и до ушей.
— А чем же я тут виновата? — произнесла она с трудом.
Павел Петрович приподнялся.
— Вы не виноваты? Нет? Нисколько?
— Я Николая Петровича одного на свете люблю и век любить буду! — проговорила с внезапною силой Фенечка, между тем как рыданья так и поднимали ее горло, — а что вы видели, так я на Страшном суде скажу, что вины моей в том нет и не было, и уж лучше мне умереть сейчас, коли меня в таком деле подозревать могут, что я перед моим благодетелем, Николаем Петровичем…
Но тут голос изменил ей, и в то же время она почувствовала, что Павел Петрович ухватил и стиснул ее руку… Она посмотрела на него, и так и окаменела. Он стал еще бледнее прежнего; глаза его блистали, и, что всего было удивительнее, тяжелая, одинокая слеза катилась по его щеке.
— Фенечка! — сказал он каким-то чудным шепотом, — любите, любите моего брата! Он такой добрый, хороший человек! Не изменяйте ему ни для кого на свете, не слушайте ничьих речей! Подумайте, что может быть ужаснее, как любить и не быть любимым! Не покидайте никогда моего бедного Николая!
Глаза высохли у Фенечки, и страх ее прошел, до того велико было ее изумление. Но что сталось с ней, когда Павел Петрович, сам Павел Петрович прижал ее руку к своим губам и так и приник к ней, не целуя ее и только изредка судорожно вздыхая…
«Господи! — подумала она, — уж не припадок ли с ним?..»
А в это мгновение целая погибшая жизнь в нем трепетала.
Лестница заскрипела под быстрыми шагами… Он оттолкнул ее от себя прочь и откинулся головой на подушку. Дверь растворилась — и веселый, свежий, румяный появился Николай Петрович. Митя, такой же свежий и румяный, как и отец, подпрыгивал в одной рубашечке на его груди, цепляясь голыми ножками за большие пуговицы его деревенского пальто.
Фенечка так и бросилась к нему и, обвив руками и его и сына, припала головой к его плечу. Николай Петрович удивился: Фенечка, застенчивая и скромная, никогда не ласкалась к нему в присутствии третьего лица.
— Что с тобой? — промолвил он и, глянув на брата, передал ей Митю. — Ты не хуже себя чувствуешь? — спросил он, подходя к Павлу Петровичу.
Тот уткнул лицо в батистовый платок.
— Нет… так… ничего… Напротив, мне гораздо лучше.
— Ты напрасно поспешил перейти на диван. Ты куда? — прибавил Николай Петрович, оборачиваясь к Фенечке; но та уже захлопнула за собою дверь. — Я было принес показать тебе моего богатыря, он соскучился по своем дяде. Зачем это она унесла его? Однако что с тобой? Произошло у вас тут что-нибудь, что ли?
— Брат! — торжественно проговорил Павел Петрович.
Николай Петрович дрогнул. Ему стало жутко, он сам не понимал почему.
— Брат, — повторил Павел Петрович, — дай мне слово исполнить одну мою просьбу.
— Какую просьбу? Говори.
— Она очень важна; от нее, по моим понятиям, зависит все счастье твоей жизни. Я все это время много размышлял о том, что я хочу теперь сказать тебе… Брат, исполни обязанность твою, обязанность честного и благородного человека, прекрати соблазн и дурной пример, который подается тобою, лучшим из людей!
— Что ты хочешь сказать, Павел?
— Женись на Фенечке… Она тебя любит, она — мать твоего сына.
Николай Петрович отступил на шаг и всплеснул руками.
— Ты это говоришь, Павел? ты, которого я считал всегда самым непреклонным противником подобных браков! Ты это говоришь! Но разве ты не знаешь, что единственно из уважения к тебе я не исполнил того, что ты так справедливо назвал моим долгом!
— Напрасно ж ты уважал меня в этом случае, — возразил с унылою улыбкою Павел Петрович. — Я начинаю думать, что Базаров был прав, когда упрекал меня в аристократизме. Нет, милый брат, полно нам ломаться и думать о свете: мы люди уже старые и смирные; пора нам отложить в сторону всякую суету. Именно, как ты говоришь, станем исполнять наш долг; и посмотри, мы еще и счастье получим в придачу.
Николай Петрович бросился обнимать своего брата.
— Ты мне окончательно открыл глаза! — воскликнул он. — Я недаром всегда утверждал, что ты самый добрый и умный человек в мире; а теперь я вижу, что ты такой же благоразумный, как и великодушный.
— Тише, тише, — перебил его Павел Петрович. — Не развереди ногу твоего благоразумного брата, который под пятьдесят лет дрался на дуэли, как прапорщик. Итак, это дело решенное: Фенечка будет моею… belle-soeur[44].
— Дорогой мой Павел! Но что скажет Аркадий?
— Аркадий? Он восторжествует, помилуй! Брак не в его принсипах, зато чувство равенства будет в нем польщено. Да и действительно, что за касты au dixneuvieme siecle[45]?
— Ах, Павел, Павел! дай мне еще раз тебя поцеловать. Не бойся, я осторожно.
Братья обнялись.
— Как ты полагаешь, не объявить ли ей твое намерение теперь же? — спросил Павел Петрович.
— К чему спешить? — возразил Николай Петрович. — Разве у вас был разговор?
— Разговор у нас? Quelle idee![46]
— Ну и прекрасно. Прежде всего выздоравливай, а это от нас не уйдет, надо подумать хорошенько, сообразить…
— Но ведь ты решился?
— Конечно, решился и благодарю тебя от души. Я теперь тебя оставлю, тебе надо отдохнуть; всякое волнение тебе вредно… Но мы еще потолкуем. Засни, душа моя, и дай Бог тебе здоровья!
«За что он меня так благодарит? — подумал Павел Петрович, оставшись один. — Как будто это не от него зависело! А я, как только он женится, уеду куда-нибудь подальше, в Дрезден или во Флоренцию, и буду там жить, пока околею».
Павел Петрович помочил себе лоб одеколоном и закрыл глаза. Освещенная ярким дневным светом, его красивая, исхудалая голова лежала на белой подушке, как голова мертвеца… Да он и был мертвец.
XXV
В Никольском, в саду, в тени высокого ясеня, сидели на дерновой скамейке Катя с Аркадием; на земле возле них поместилась Фифи, придав своему длинному телу тот изящный поворот, который у охотников слывет «русачьей полежкой». И Аркадий и Катя молчали; он держал в руках полураскрытую книгу, а она выбирала из корзинки оставшиеся в ней крошки белого хлеба и бросала их небольшой семейке воробьев, которые, с свойственной им трусливою дерзостью, прыгали и чирикали у самых ее ног. Слабый ветер, шевеля в листьях ясеня, тихонько двигал взад и вперед, и по темной дорожке, и по желтой спине Фифи, бледно-золотые пятна света; ровная тень обливала Аркадия и Катю; только изредка в ее волосах зажигалась яркая полоска. Они молчали оба; но именно в том, как они молчали, как они сидели рядом, сказывалось доверчивое сближение; каждый из них как будто и не думал о своем соседе, а втайне радовался его близости. И лица их изменились с тех пор, как мы их видели в последний раз: Аркадий казался спокойнее, Катя оживленнее, смелей.
— Не находите ли вы, — начал Аркадий, — что ясень по-русски очень хорошо назван: ни одно дерево так легко и ясно не сквозит на воздухе, как он.
Катя подняла глаза кверху и промолвила: «Да», а Аркадий подумал: «Вот эта не упрекает меня за то, что я красиво выражаюсь».
— Я не люблю Гейне, — заговорила Катя, указывая глазами на книгу, которую Аркадий держал в руках, — ни когда он смеется, ни когда он плачет; я его люблю, когда он задумчив и грустит.
— А мне нравится, когда он смеется, — заметил Аркадий.
— Это в вас еще старые следы вашего сатирического направления… («Старые следы! — подумал Аркадий. — Если б Базаров это слышал!») Погодите, мы вас переделаем.
— Кто меня переделает? Вы?
— Кто? — Сестра; Порфирий Платонович, с которым вы уже не ссоритесь; тетушка, которую вы третьего дня проводили в церковь.
— Не мог же я отказаться! А что касается до Анны Сергеевны, она сама, вы помните, во многом соглашалась с Евгением.
— Сестра находилась тогда под его влиянием, так же как и вы.
— Как и я! Разве вы замечаете, что я уже освободился из-под его влияния?
Катя промолчала.
— Я знаю, — продолжал Аркадий, — он вам никогда не нравился.
— Я не могу судить о нем.
— Знаете ли что, Катерина Сергеевна? Всякий раз, когда я слышу этот ответ, я ему не верю… Нет такого человека, о котором каждый из нас не мог бы судить! Это просто отговорка.
— Ну, так я вам скажу, что он… не то что мне не нравится, а я чувствую, что и он мне чужой, и я ему чужая… да и вы ему чужой.
— Это почему?
— Как вам сказать… Он хищный, а мы с вами ручные.
— И я ручной?
Катя кивнула головой.
Аркадий почесал у себя за ухом.
— Послушайте, Катерина Сергеевна: ведь это, в сущности, обидно.
— Разве вы хотели бы быть хищным?
— Хищным нет, но сильным, энергическим.
— Этого нельзя хотеть… Вот ваш приятель этого и не хочет, а в нем это есть.
— Гм! Так вы полагаете, что он имел большое влияние на Анну Сергеевну?
— Да. Но над ней никто долго взять верх не может, — прибавила Катя вполголоса.
— Почему вы это думаете?
— Она очень горда… я не то хотела сказать… она очень дорожит своею независимостью.
— Кто же ею не дорожит? — спросил Аркадий, а у самого в уме мелькнуло: «На что она?» — «На что она?» — мелькнуло и у Кати. Молодым людям, которые часто и дружелюбно сходятся, беспрестанно приходят одни и те же мысли.
Аркадий улыбнулся и, слегка придвинувшись к Кате, промолвил шепотом:
— Сознайтесь, что вы немножко ее боитесь.
— Кого?
— Ее, — значительно повторил Аркадий.
— А вы? — в свою очередь спросила Катя.
— И я; заметьте, я сказал: и я.
Катя погрозила ему пальцем.
— Это меня удивляет, — начала она, — никогда сестра так не была расположена к вам, как именно теперь, гораздо больше, чем в первый ваш приезд.
— Вот как!
— А вы этого не заметили? Вас это не радует?
Аркадий задумался.
— Чем я мог заслужить благоволение Анны Сергеевны? Уж не тем ли, что привез ей письма вашей матушки?
— И этим, и другие есть причины, которых я не скажу.
— Это почему?
— Не скажу.
— О! я знаю: вы очень упрямы.
— Упряма.
— И наблюдательны.
Катя посмотрела сбоку на Аркадия.
— Может быть, вас это сердит? О чем вы думаете?
— Я думаю о том, откуда могла прийти вам эта наблюдательность, которая действительно есть в вас. Вы так пугливы, недоверчивы; всех чуждаетесь…
— Я много жила одна: поневоле размышлять станешь. Но разве я всех чуждаюсь?
Аркадий бросил признательный взгляд на Катю.
— Все это прекрасно, — продолжал он, — но люди в вашем положении, я хочу сказать с вашим состоянием, редко владеют этим даром; до них, как до царей, истине трудно дойти.
— Да ведь я не богатая.
Аркадий изумился и не сразу понял Катю. «И в самом деле, имение-то все сестрино!» — пришло ему в голову; эта мысль ему не была неприятна.
— Как вы это хорошо сказали! — промолвил он.
— А что?
— Сказали хорошо; просто, не стыдясь и не рисуясь. Кстати: я воображаю, в чувстве человека, который знает и говорит, что он беден, должно быть что-то особенное, какое-то своего рода тщеславие.
— Я ничего этого не испытала по милости сестры; я упомянула о своем состоянии только потому, что к слову пришлось.
— Так; но сознайтесь, что и в вас есть частица того тщеславия, о котором я сейчас говорил.
— Например?
— Например, ведь вы, — извините мой вопрос, — вы бы не пошли замуж за богатого человека?
— Если б я его очень любила… Нет, кажется, и тогда бы не пошла.
— А! вот видите! — воскликнул Аркадий и, погодя немного, прибавил: — А отчего бы вы за него не пошли?
— Оттого, что и в песне про неровнюшку поется.
— Вы, может быть, хотите властвовать или…
— О нет! к чему это? Напротив, я готова покоряться, только неравенство тяжело. А уважать себя и покоряться — это я понимаю; это счастье; но подчиненное существование… Нет, довольно и так.
— Довольно и так, — повторил за Катей Аркадий. — Да, да, — продолжал он, — вы недаром одной крови с Анной Сергеевной; вы так же самостоятельны, как она; но вы более скрытны. Вы, я уверен, ни за что первая не выскажете своего чувства, как бы оно ни было сильно и свято…
— Не находите ли вы, — начал Аркадий, — что ясень по-русски очень хорошо назван: ни одно дерево так легко и ясно не сквозит на воздухе, как он.
Катя подняла глаза кверху и промолвила: «Да», а Аркадий подумал: «Вот эта не упрекает меня за то, что я красиво выражаюсь».
— Я не люблю Гейне, — заговорила Катя, указывая глазами на книгу, которую Аркадий держал в руках, — ни когда он смеется, ни когда он плачет; я его люблю, когда он задумчив и грустит.
— А мне нравится, когда он смеется, — заметил Аркадий.
— Это в вас еще старые следы вашего сатирического направления… («Старые следы! — подумал Аркадий. — Если б Базаров это слышал!») Погодите, мы вас переделаем.
— Кто меня переделает? Вы?
— Кто? — Сестра; Порфирий Платонович, с которым вы уже не ссоритесь; тетушка, которую вы третьего дня проводили в церковь.
— Не мог же я отказаться! А что касается до Анны Сергеевны, она сама, вы помните, во многом соглашалась с Евгением.
— Сестра находилась тогда под его влиянием, так же как и вы.
— Как и я! Разве вы замечаете, что я уже освободился из-под его влияния?
Катя промолчала.
— Я знаю, — продолжал Аркадий, — он вам никогда не нравился.
— Я не могу судить о нем.
— Знаете ли что, Катерина Сергеевна? Всякий раз, когда я слышу этот ответ, я ему не верю… Нет такого человека, о котором каждый из нас не мог бы судить! Это просто отговорка.
— Ну, так я вам скажу, что он… не то что мне не нравится, а я чувствую, что и он мне чужой, и я ему чужая… да и вы ему чужой.
— Это почему?
— Как вам сказать… Он хищный, а мы с вами ручные.
— И я ручной?
Катя кивнула головой.
Аркадий почесал у себя за ухом.
— Послушайте, Катерина Сергеевна: ведь это, в сущности, обидно.
— Разве вы хотели бы быть хищным?
— Хищным нет, но сильным, энергическим.
— Этого нельзя хотеть… Вот ваш приятель этого и не хочет, а в нем это есть.
— Гм! Так вы полагаете, что он имел большое влияние на Анну Сергеевну?
— Да. Но над ней никто долго взять верх не может, — прибавила Катя вполголоса.
— Почему вы это думаете?
— Она очень горда… я не то хотела сказать… она очень дорожит своею независимостью.
— Кто же ею не дорожит? — спросил Аркадий, а у самого в уме мелькнуло: «На что она?» — «На что она?» — мелькнуло и у Кати. Молодым людям, которые часто и дружелюбно сходятся, беспрестанно приходят одни и те же мысли.
Аркадий улыбнулся и, слегка придвинувшись к Кате, промолвил шепотом:
— Сознайтесь, что вы немножко ее боитесь.
— Кого?
— Ее, — значительно повторил Аркадий.
— А вы? — в свою очередь спросила Катя.
— И я; заметьте, я сказал: и я.
Катя погрозила ему пальцем.
— Это меня удивляет, — начала она, — никогда сестра так не была расположена к вам, как именно теперь, гораздо больше, чем в первый ваш приезд.
— Вот как!
— А вы этого не заметили? Вас это не радует?
Аркадий задумался.
— Чем я мог заслужить благоволение Анны Сергеевны? Уж не тем ли, что привез ей письма вашей матушки?
— И этим, и другие есть причины, которых я не скажу.
— Это почему?
— Не скажу.
— О! я знаю: вы очень упрямы.
— Упряма.
— И наблюдательны.
Катя посмотрела сбоку на Аркадия.
— Может быть, вас это сердит? О чем вы думаете?
— Я думаю о том, откуда могла прийти вам эта наблюдательность, которая действительно есть в вас. Вы так пугливы, недоверчивы; всех чуждаетесь…
— Я много жила одна: поневоле размышлять станешь. Но разве я всех чуждаюсь?
Аркадий бросил признательный взгляд на Катю.
— Все это прекрасно, — продолжал он, — но люди в вашем положении, я хочу сказать с вашим состоянием, редко владеют этим даром; до них, как до царей, истине трудно дойти.
— Да ведь я не богатая.
Аркадий изумился и не сразу понял Катю. «И в самом деле, имение-то все сестрино!» — пришло ему в голову; эта мысль ему не была неприятна.
— Как вы это хорошо сказали! — промолвил он.
— А что?
— Сказали хорошо; просто, не стыдясь и не рисуясь. Кстати: я воображаю, в чувстве человека, который знает и говорит, что он беден, должно быть что-то особенное, какое-то своего рода тщеславие.
— Я ничего этого не испытала по милости сестры; я упомянула о своем состоянии только потому, что к слову пришлось.
— Так; но сознайтесь, что и в вас есть частица того тщеславия, о котором я сейчас говорил.
— Например?
— Например, ведь вы, — извините мой вопрос, — вы бы не пошли замуж за богатого человека?
— Если б я его очень любила… Нет, кажется, и тогда бы не пошла.
— А! вот видите! — воскликнул Аркадий и, погодя немного, прибавил: — А отчего бы вы за него не пошли?
— Оттого, что и в песне про неровнюшку поется.
— Вы, может быть, хотите властвовать или…
— О нет! к чему это? Напротив, я готова покоряться, только неравенство тяжело. А уважать себя и покоряться — это я понимаю; это счастье; но подчиненное существование… Нет, довольно и так.
— Довольно и так, — повторил за Катей Аркадий. — Да, да, — продолжал он, — вы недаром одной крови с Анной Сергеевной; вы так же самостоятельны, как она; но вы более скрытны. Вы, я уверен, ни за что первая не выскажете своего чувства, как бы оно ни было сильно и свято…