– Я ваш секундант, – промолвил Панталеоне по-французски и наклонился всем корпусом вперед, причем носки поставил врозь, как это делают танцоры. – Я пришел за инструкциями. Желаете вы драться без пощады?
   – Зачем же без пощады, дорогой мой господин Чиппатола! Я ни за что в мире не возьму моих вчерашних слов назад – но я не кровопийца!.. Да вот постойте, сейчас придет секундант моего противника. Я уйду в соседнюю комнату – а вы с ним и условитесь. Поверьте, я в век не забуду вашей услуги и благодарю вас от души.
   – Честь прежде всего! – отвечал Панталеоне и опустился в кресла, не дожидаясь, чтобы Санин попросил его сесть. – Если этот феррофлукто спичебуббио, – заговорил он, мешая французский язык с итальянским, – если этот торгаш Клуберио не умел понять свою прямую обязанность или струсил, – тем хуже для него!.. Грошовая душа —и баста!.. Что же касается до условий поединка – я ваш секундант и ваши интересы для меня священны!!. Когда я жил в Падут, там стоял полк белых драгунов – и я со многими офицерами был очень близок!.. Весь их кодекс мне очень хорошо известен. Ну и с вашим принчипе Тарбуски я часто беседовал об этих вопросах… Тот секундант скоро должен прийти?
   – Я жду его каждую минуту – да вот он cам и идет, – прибавил Санин, глянув на улицу.
   Панталеоне встал, посмотрел на чаны, поправил свой кок и поспешно засунул в башмак болтавшуюся из-под панталон тесемку. Молодой подпоручик вошел, все такой же красный и смущенный.
   Санин представил секундантов друг другу.
   – Monsieur Richter, souslieutenant! – Monsieur Zippatola, artistе!
   Подпоручик слегка изумился при виде старика… О, что бы он сказал, если б кто шепнул ему в это мгновение, что представленный ему «артист» зананимается также и поваренным искусством!.. Но Панталеоне принял такой вид, как будто участвовать в устройстве поединков было для него самым обычным делом: вероятно, ему в этом случае помогали воспоминания его театральной карьеры – и он разыгрывал роль секунданта именно как роль. И он и подпоручик, оба помолчали немного.
   – Что ж? Приступим! – первый промолвил Панталеоне, играя сердоликовой печаткой.
   – Приступим, – ответил подпоручик, – но… присутствие одного из противников…
   – Я вас немедленно оставлю, господа, – воскликнул Санин, поклонился, вышел в спальню – и запер за собою дверь.
   – Он бросился на кровать – и принялся думать о Джемме… но разговор секундантов проникал к нему сквозь закрытую дверь. Он происходил на французском языке; оба коверкали его нещадно, каждый на свой лад. Панталеоне опять упомянул о драгунах в Падуе, о принчипе Тарбуска – подпоручик об «exghizes lecherez» и о «goups a l'amiaplе». Но старик и слышать не хотел ни о каких ехghizes! К ужасу Санина, он вдруг пустилcz толковать своему собеседнику о некоторой юной невинной девице, один мизинец которой стоит больше, чем все офицеры мира… (oune zeune damigella innoucenta, qu'a ella sola dans soun peti doa vale piu que toutt le zouffissie del mondo!) и несколько раз с жаром повторил: «Это стыд! это стыд!» (Е ouna onta, ouna onta!) Поручик сперва не возражал ему, но потом в голосе молодого человека послышалась гневная дрожь, и он заметил, что пришел не затем, чтобы выслушивать моральные сентенции…
   – В вашем возрасте всегда полезно выслушивать справедливые речи! – воскликнул Панталеоне.
   Прение между г-ми секундантами несколько раз становилось бурным; оно продолжалось более часа и завершилось, наконец, следующими условиями: «стреляться барону фон Донгофу и господину де Санину на завтрашний день, в 10 часов утра, в небольшом лесу около Ганау, на расстоянии двадцати шагов; каждый имеет право стрелять два раза по знаку, данному секундантами. Пистолеты без шнеллера и не нарезные». Г-н фон Рихтер удалился, а Панталеоне торжественно открыл дверь спальни и, сообщив результат совещания, снова воскликнул: «Bravo, Russo! Bravo, giovanotto! Ты будешь победителем!»
   Несколько минут спустя они оба отправились в кондитерскую Розелли. Санин предварительно взял с Панталеоне слово держать дело о дуэли в глубочайшей тайне. В ответ старик только палец кверху поднял и, прищурив глаз, прошептал два раза сряду: «segredezzа!» (Таинственность!) Он видимо помолодел и даже выступал свободнее. Все эти необычайные, хотя и неприятные, события живо переносили его в ту эпоху, когда он сам и принимал и делал вызовы, – правда, на сцене. Баритоны, как известно, очень петушатся в своих ролях.

ХIX

   Эмиль выбежал навстречу Санину – он более часа – караулил его приход – и торопливо шепнул ему на убо, что мать ничего не знает о вчерашней неприятности и что даже намекать на нее не следует, а что его опять посылают в магазин!!. но что он туда не пойдет, а спрячется где-нибудь! Сообщив все это в течение нескольких секунд, он внезапно припал к плечу Санина, порывисто поцеловал его и бросился вниз по улице. В кондитерской Джемма встретила Санина; хотела что-то сказать – и не могла. Ее губы слегка дрожали, а глаза щурились и бегали по сторонам. Он поспешил успокоить ее уверением, что все дело кончилось… сущими пустяками.
   – У вас никого не было сегодня? – спросила она.
   – Было у меня одно лицо – мы с ним объяснились – и мы… мы пришли к самому удовлетворительному результату. Джемма вернулась за прилавок. «Не поверила она мне!»– подумал он… однако отправился в соседнюю комнату и застал там фрау Ленору. У ней мигрень прошла, но она находилась в настроении меланхолическом. Она радушно улыбнулась ему, но в то же время предупредила его, что ему будет сегодня с нею скучно, так как она не в состоянии его занять. Он подсел к ней и заметил, что ее веки покраснели и опухли.
   – Что с вами, фрау Леноре? Неужели вы плакали?
   – Тсссс… – прошептала она и указала головою на комнату, где находилась ее дочь. – Не говорите этого… громко.
   – Но о чем же вы плакали?
   – Ах, мосье Санин, сама не знаю о чем!
   – Вас никто не огорчил?
   – О нет!.. Мне очень скучно вдруг сделалось. Вспомнила я Джиован Баттиста… свою молодость… Потом, как это все скоро прошло. Стара я становлюсь, друг мой, – и не могу я никак с этим помириться. Кажется, сама я все та же, что прежде… а старость – вот она… вот она! – На глазах фрау Леноры показались слезинки. – Вы, я вижу, смотрите на меня да удивляетесь… Но вы тоже постареете, друг мой, и узнаете, как это горько!
   Санин принялся утешать ее, упомянул об ее детях, в которых воскресала ее собственная молодость, попытался даже подтрунить над нею, уверяя, что она напрашивается на комплименты… Но она, не шутя, попросила его «перестать», и он тут в первый раз мог убедиться, что подобную унылость, унылость сознанной старости, ничем утешить и рассеять нельзя; надо подождать, пока она пройдет сама собою. Он предложил ей сыграть с ним в тресетте – и ничего лучшего он не мог придумать. Она тотчас согласилась и как будто повеселела.
   Санин играл с ней до обеда и после обеда. Панталеоне также принял участие в игре. Никогда его хохол не падал так низко на лоб, никогда подбородок не уходил так глубоко в галстук! Каждое движение его дышало такой сосредоточенной важностью, что, глядя на него, невольно рождалась мысль: какую это тайну с такою твердостью хранит этот человек?
   Но – segredezza! segredezza!
   Он в течение всего того дня всячески старался оказывать глубочайшее почтение Санину; за столом, торжественно и решительно, минуя дам, подавал блюда ему первому; во время карточной игры уступал ему прикупку, не дерзал его ремизить; объявлял, ни к селу ни к городу, что русские – самый великодушный, храбрый и решительный народ в мире!
   «Ах ты, старый лицедей!» – думал про себя Санин.
   И не столько дивился он неожиданному настроению духа в г-же Розелли, сколько тому, как ее дочь с ним обращалась. Она не то, чтобы избегала его… напротив, она постоянно садилась в небольшом от него расстоянии, прислушивалась к его речам, глядела на него; но она решительно не хотела вступать с ним в беседу, и как только он заговаривал с нею – тихонько поднималась с места и тихонько удалялась на несколько мгновений. Потом она появлялась опять, и опять усаживалась где-нибудь в уголке – и сидела неподвижно, словно размышляя и недоумевая… недоумевая пуще всего. Сама фрау Леноре заметила, наконец, необычайность ее поведения и раза два спросила, что с ней.
   – Ничего, – ответила Джемма, – ты знаешь, я бываю иногда такая.
   – Это точно, – соглашалась с нею мать.
   Так прошел весь этот длинный день, ни оживленно, ни вяло – ни весело, ни скучно. Держи себя Джемма иначе – Санин… как знать? не совладал бы с искушением немного порисоваться или просто поддался бы чувству грусти перед возможной, быть может, вечной разлукой… Но так как ему ни разу не пришлось даже поговорить с Джеммой, то он должен был удовлетвориться тем, что в течение четверти часа, перед вечерним кофе, брал минорные аккорды на фортепиано.
   Эмиль вернулся поздно и, во избежание расспросов о г-не Клюбере, отретировался весьма скоро. Пришла очередь удалиться и Санину.
   Он стал прощаться с Джеммой. Вспомнилось ему почему-то расставание Ленского с Ольгой в «Онегине». Он крепко стиснул ей руку и попытался заглянуть ей в лицо – но она слегка отворотилась и высвободила свои пальцы.

XX

   Уже совсем «вызвездило», когда он вышел на крыльцо. И сколько ж их высыпало, этих звезд – больших, малых, желтых, красных, синих, белых! Все они так и рдели, так и роились, наперерыв играя лучами. Луны не было на небе, но и без нее каждый предмет четко виднелся в полусветлом, бестенном сумраке. Санин прошел улицу до конца… Не хотелось ему тотчас возвратиться домой; он чувствовал потребность побродить на чистом воздухе. Он вернулся назад – и не успел еще поравняться с домом, в котором помещалась кондитерская Розелли, как одно из окон, выходивших на улицу, внезапно стукнуло и отворилось – на черном его четырехугольнике (в комнате не было огня) появилась женская фигура – и он услышал, что его зовут: «Monsieur Dimitri».
   Он тотчас бросился к окну… Джемма!
   Она облокотилась о подоконник и наклонилась вперед.
   – Monsieur Dimitri, – начала она осторожным голосом, – я в течение целого нынешнего дня хотела вам дать одну вещь… но не решалась; и вот теперь, неожиданно увидя вас снова, подумала, что, видно, так суждено…
   Джемма невольно остановилась на этом слове. Она не могла продолжать: нечто необыкновенное произошло в это самое мгновенье.
   Внезапно, среди глубокой тишины, при совершенно безоблачном небе, налетел такой порыв ветра, что сама земля, казалось, затрепетала под ногами, тонкий звездный свет задрожал и заструился, самый воздух завертелся клубом. Вихорь, не холодный, а теплый, почти знойный, ударил по деревьям, по крыше дома, по его стенам, по улице; он мгновенно сорвал шляпу с головы Санина, взвил и разметал черные кудри Джеммы. Голова Санина приходилась в уровень с подоконником; он невольно прильнул к нему – и Джемма ухватилась обеими руками за его плечи, припала грудью к его голове. Шум, звон и грохот длились около минуты… Как свая громадных птиц, помчался прочь взыгравший вихорь… Настала вновь глубокая тишина.
   Санин приподнялся и увидал над собою такое чудное, испуганное, возбужденное лицо, такие огромные, страшные, великолепные глаза – такую красавицу увидал он, что сердце в нем замерло, он приник губами к тонкой пряди волос, упавшей ему на грудь, – и только мог проговорить:
   – О Джемма!
   – Что это было такое? Молния? – спросила она, широко поводя глазами и не принимая с его плеч своих обнаженных рук.
   – Джемма! – повторил Санин.
   Она вздрогнула, оглянулась назад, в комнату, – и быстрым движением, достав из-за корсажа уже увядшую розу, бросила ее Санину.
   – Я хотела дать вам этот цветок…
   Он узнал розу, которую он отвоевал накануне…
   Но уже окошко захлопнулось, и за темным стеклом ничего не виднелось и не белело.
   Санин пришел домой без шляпы… Он и не заметил, что он ее потерял.

XXI

   Он заснул под самое утро. И не мудрено! Под ударом того летнего, мгновенного вихря он почти так же мгновенно почувствовал – не то, что Джемма красавица, не то, что она ему нравилась – это он знал и прежде… а то, что он едва ли… не полюбил ее! Мгновенно, как тот вихрь, налетела на него любовь. А тут эта глупая дуэль! Скорбные предчувствия начали его мучить. Ну, положим, не убьют его… Что же может выйти из его любви к этой девушке, к невесте другого? Положим даже, что этот «другой» ему не опасен, что сама Джемма полюбит или уже полюбила его… Что же из этого? Как что? Такая красавица…
   Он ходил по комнате, садился за стол, брал лист бумаги, чертил на нем несколько строк – и тотчас их вымарывал… Вспоминал удивительную фигуру Джеммы, в темном окне, под лучами звезд, всю развеянную теплым вихрем; вспоминал ее мраморные руки, подобные рукам олимпийских богинь, чувствовал их живую тяжесть на плечах своих… Потом он брал брошенную ему розу – и казалось ему, что от ее полузавядших лепестков веяло другим, еще более тонким запахом, чем обычный запах роз…
 
«И вдруг его убьют или изувечат?»
Он не ложился в постель и заснул, одетый, на диване.
Кто-то потрепал его по плечу…
Он открыл глаза и увидел Панталеоне.
 
   – Спит, как Александр Македонский накануне вавилонского сражения! – воскликнул старик.
   – Да который час? – спросил Санин.
   – Семь часов без четверти; до Ганау – два часа езды, а мы должны быть первые на месте. Русские всегда предупреждают врагов! Я взял лучшую карету во Франкфурте!
   Санин начал умываться.
   – А пистолеты где?
   – Пистолеты привезет тот феррофлукто тедеско. И доктора он же привезет.
   Панталеоне видимо бодрился, по-вчерашнему; но когда он сел в карету с Саниным, когда кучер защелкал бичом и лошади с места пустились вскачь, – с бывшим певцом и приятелем падуйских драгунов произошла внезапная перемена. Он смутился, даже струхнул. В нем словно что-то обрушилось, как плохо выведенная стенка.
   – Однако что это мы делаем, боже мой, santissima Madonna! – воскликнул он неожиданно пискливым голосом и схватил себя за волосы. – Что я делаю, я старый дурак, сумасшедший, frenetico?
   Санин удивился и засмеялся и, слегка обняв Пантелеоне за талью, напомнил ему французскую поговорку: «Le vin est – il faut le boire» (по-русски: «Взявшись за гуж, не говори, что не дюж»).
   – Да, да, – отвечал старик, – эту чашу мы разопьем с вами, – а все же я безумец! Я – безумец! Все было так тихо, хорошо… и вдруг: та-та-та, тра-та-та!
   – Словно tutif в оркестре, – заметил Санин с натянутой улыбкой. Но виноваты не вы.
   – Я знаю, что не я! Еще бы! Все же это… необузданный такой поступок. Diavolo! Diavolо! – повторял Панталеоне, потрясая хоxлом и вздыхая.
   А карета все катилась да катилась.
   Утро было прелестное. Улицы Франкфурта, едва начинавшие оживляться, казались такими чистыми и уютными; окна домов блестели переливчато, как фольга; а лишь только карета выехала за заставу – сверху, с голубого, еще не яркого неба, так и посыпались голосистые раскаты жаворонков. Вдруг на повороте шоссе из-за высокого тополя показалась знакомая фигура, ступила несколько шагов и остановилась. Санин пригляделся… Боже мой! Эмиль!
   – Да разве он знает что-нибудь? – обратился он к Панталеоне.
   – Я же вам говорю, что я безумец, – отчаянно, чуть не с криком возопил бедный итальянец, – этот злополучный мальчик всю ночь мне не дал покоя – и я ему сегодня утром, наконец, все открыл!
   «Вот тебе и segredezza!» – подумал Санин.
   Карета поравнялась с Эмилем; Санин велел кучеру остановить лошадей и подозвал к себе «злополучного мальчика». Нерешительными шагами приблизился Эмиль, бледный, бледный, как в день своего припадка. Он едва держался на ногах.
   – Что вы здесь делаете? – строго спросил его Санин, – зачем вы не дома?
   – Позвольте… позвольте мне ехать с вами, – пролепетал Эмиль трепетным голосом и сложил руки. Зубы у него стучали как в лихорадке. – Я вам не помешаю – только возьмите меня!
   – Если вы чувствуете хоть на волос привязанности или уважения ко мне, – промолвил Санин, – вы сейчас вернетесь домой или в магазин к господину Клюберу, и никому не скажете ни единого слова, и будете ждать моего возвращения!
   – Вашего возвращения, – простонал Эмиль, – и голос его зазвенел и оборвался, – но если вас…
   – Эмиль! – перебил его Санин и указал глазами на кучера, – опомнитесь! Эмиль, пожалуйста, ступайте домой! Послушайтесь меня, друг мой! Вы уверяете, что любите меня. Ну, я вас прошу!
   Он протянул ему руку. Эмиль покачнулся вперед, всхлипнул, прижал ее к своим губам – и, соскочив с дороги, побежал назад к Франкфурту, через поле.
   – Тоже благородное сердце, – пробормотал Панталеоне, но Санин угрюмо взглянул на него… Старик уткнулся в угол кареты. Он сознавал свою вину; да сверх того он с каждым мгновеньем все более изумлялся: неужели это он взаправду сделался секундантом, и лошадей он достал, и всем распорядился, и мирное свое обиталище покинул в шесть часов утра? К тому же ноги его разболелись и заныли.
   Санин почел за нужное ободрить его – и попал в жилку, нашел настоящее слово.
   – Где. же ваш прежний дух, почтенный синьор Чиппатола? Где – il antico valor?
   Синьор Чиппатола выпрямился и нахмурился.
   – Il antico valor? – провозгласил он басом. – Nоn e ancora spento (он еще не весь утрачен) – il antico valor!!
   Он приосанился, заговорил о своей карьере, об опере, о великом теноре Гарсиа – и приехал в Ганау молодцом. Как подумаешь: нет ничего на свете сильнее… и бессильнее слова!

XXII

   Лесок, в котором долженствовало происходить побоище, находился в четверти мили от Ганау. Санин с Панталеоне приехали первые, как он предсказывал; велели карете остаться на опушке леса и углубились в тень довольно густых и частых деревьев. Им пришлось ждать около часу. Ожидание не показалось особенно тягостным Санину; он расхаживал взад и вперед по дорожке, прислушивался, как пели птицы, следил за пролетавшими «коромыслами» и, как большая часть русских людей в подобных случаях, старался не думать. Раз только на него нашло раздумье: он наткнулся на молодую липу, сломанную, по всем вероятиям, вчерашним шквалом. Она положительно умирала… все листья на ней умирали. «Что это? предзнаменование?» – мелькнуло у него в голове; но он тотчас же засвистал, перескочил через ту самую липу, зашагал по дорожке. Панталеоне – тот ворчал, бранил немцев, кряхтел, потирал то спину, то колени. Он даже зевал от волнения, что придавало презабавное выражение его маленькому, съеденному личику. Санин чуть не расхохотался, глядя на него. Послышалось наконец рокотание колес по мягкой дороге. «Они!» – промолвил Панталеоне и насторожился и выпрямился, не без мгновенной нервической дрожи, которую, однако, поспешил замаскировать восклицанием: брррр! – и замечанием, что сегодняшнее утро довольно свежее. Обильная роса затопляла травы и листья, но зной проникал уже в самый лес. Оба офицера скоро показались под его сводами; их сопровождал небольшой плотненький человечек с флегматическим, почти заспанным лицом – военный доктор. Он нес в одной руке глиняный кувшин с водою – на всякий случай; сумка с хирургическими инструментами и бинтами болталась на его левом плече. Видно было, что он к подобным экскурсиям привык донельзя; они составляли один из источников его доходов: каждая дуэль приносила ему восемь червонцев – по четыре с каждой из воюющих сторон. Г-н фон Рихтер нес ящик с пистолетами, г-н фон Донгоф вертел в руке – вероятно, для «шику» – небольшой хлыстик.
   – Панталеоне! – шепнул Санин старику, – если… если меня убьют – все может случиться, – достаньте из моего бокового кармана бумажку – в ней завернут цветок – и отдайте эту бумажку синьорине Джемме. Слышите? Вы обещаетесь?
   Старик уныло взглянул на него – и качнул утвердительно головою… Но бог ведает, понял ли он, о чем просил его Санин.
   Противники и секунданты обменялись, как водится, поклонами; один доктор даже бровью не повел – и присел, зевая, на траву: «Мне, мол, не до изъявлений рыцарской вежливости». Г – н фон Рихтер предложил г-ну «Тшибадола» выбрать место; г-н «Тшибадола» отвечал, тупо ворочая языком («стенка» в нем опять обрушилась), что: «Действуйте, мол, вы, милостивый государь; я буду наблюдать»…
   И г-н фон Рихтер начал действовать. Отыскал тут же, в лесу, прехорошенькую, всю испещренную цветами, поляну; отмерил шаги, обозначил два крайних пункта оструганными наскоро палочками, достал из ящика пистолеты и, присев на корточки, заколотил пули; словом, трудился и хлопотал изо всех сил, беспрестанно утирая свое вспотевшее лицо белым платочком. Сопровождавший его Панталеоне походил более на озябшего человека.
   В течение всех этих приготовлений оба противника стояли поодаль, напоминая собою двух наказанных школьников, которые дуются на своих гувернеров.
   Настало решительное мгновенье…
   Каждый взял свой пистолет…
   Но тут г-н фон Рихтер заметил Панталеоне, что ему, как старшему секунданту, следует, по правилам дуэли, прежде чем провозгласить роковое: «Раз! два! три!», обратиться к противникам с последним советом и предложением: помириться; что хотя это предложение не имеет никогда никаких последствий и вообще не что иное, как пустая формальность, однако исполнением этой формальности г-н Чиппатола отклоняет от себя некоторую долю ответственности; что, правда, подобная аллокуция составляет прямую обязанность так называемого «беспристрастного свидетеля» (unparteiischer Zeuge) – но так как у них такового не имеется, то он, г-н фон Рихтер, охотно уступает эту привилегию своему почтенному собрату. Панталеоне, который успел уже затушеваться за куст так, чтобы не видеть вовсе офицера —обидчика, сперва ничего не понял изо всей речи г-на фон Рихтера – тем более, что она была произнесена в нос; но вдруг встрепенулся, проворно выступил вперед и, судорожно стуча руками в грудь, хриплым голосам возопил на своем смешанном наречии: «А la-la-la… Che bestialita! Deux zeun'ommes comme ca que si battono – perche? Che diavolo? A ndate a casa!»
   – Я не согласен на примирение, – поспешно проговорил Санин.
   – И я тоже не согласен, – повторил за ним его противник.
   – Ну так кричите: раз, два, три! – обратился фон Рихтер к растерявшемуся Панталеоне.
   Тот немедленно опять нырнул в куст – и уже оттуда прокричал, весь скорчившись, зажмурив глаза и отвернув голову, но во все горло:
   – Una…due… e tre!
   Первый выстрелил Санин – и не попал. Пуля его звякнула о дерево.
   Барон Донгоф выстрелил тотчас вслед за ним – преднамеренно в сторону, на воздух.
   Наступило напряженное молчание… Никто не трогался с места. Панталеоне слабо охнул.
   – Прикажете продолжать? – проговорил Донгоф.
   – Зачем вы выстрелили на воздух? – спросил Санин.
   – Это не ваше дело.
   – Вы и во второй раз будете стрелять на воздух? – спросил опять Санин.
   – Может быть; не знаю.
   – Позвольте, позвольте, господа… – начал фон Рихтер, – дуэлланты не имеют права говорить между собою. Это совсем не в порядке.
   – Я отказываюсь от своего выстрела, – промолвил Санин и бросил пистолет на землю.
   – И я тоже не намерен продолжать дуэль, – воскликнул Донгоф и тоже бросил свой пистолет. – Да сверх того я теперь готов сознаться, что я был не прав – третьего дня.
   Он помялся на месте – и нерешительно протянул руку вперед. Санин быстро приблизился к нему – и пожал ее. Оба молодых человека с улыбкой поглядели друг на друга – и лица у обоих покрылись краской.
   – Bravi! bravi! – внезапно, как сумасшедший, загорланил Панталеоне и, хлопая в ладоши, турманом выбежал из-за куста; а доктор, усевшийся в стороне, на срубленном дереве, немедленно встал, вылил воду из кувшина и пошел, лениво переваливаясь, к опушке леса.
   – Честь удовлетворена – и дуэль кончена! – провозгласил фон Рихтер.
   – Fuori (фора!) – по старой памяти, еще раз гаркнул Панталеоне.
   Разменявшись поклонами с г-ми офицерами и садясь в карету, Санин, правда, ощущал во всем существе своем если не удовольствие, то некоторую легкость, как после выдержанной операции; но и другое чувство зашевелилось в нем, чувство, похожее на стыд… Фальшью, заранее условленной казенщиной, обыкновенной офицерской, студенческой штукой показался ему поединок, в котором он только что разыграл свою роль. Вспомнил он флегматического доктора, вспомнил, как он улыбнулся – то есть сморщил нос, когда увидел его выходившего из лесу чуть не под руку с бароном Донгофом. А потом, когда Панталеоне выплачивал тому же доктору следуемые ему четыре червонца… Эх! нехорошо что-то!
   Да; Санину было немножко совестно и стыдно… хотя, с другой стороны, что же ему было сделать? Не оставлять же без наказания дерзости молодого офицера, не уподобиться же г-ну Клюберу? Он заступился за Джемму, он защитил ее… Оно так; а все-таки у него скребло на душе, и было ему совестно, и даже стыдно.
   Зато Панталеоне – просто торжествовал! Им внезапно обуяла гордость. Победоносный генерал, возвращающийся с поля выигранной им битвы, не озирался бы с большим самодовольствием. Поведение Санина во время поединка наполняло его восторгом. Он величал его героем – и слышать не хотел его увещаний и даже просьб. Он сравнивал его с монументом из мрамора или бронзы – со статуей командора в «Дон-Жуане»! Про самого себя он сознавался, что почувствовал некоторое смятение. «Но ведь я артист, – заметил он, – у меня натура нервозная, а вы – сын снегов и скал гранитных».