"Если не высекать настоящих искорок из этого материала - лучше не браться. Нужно, чтобы было хорошо не в соответствии с некоей сознательной "простотой" и "грубостью", а просто хорошо - хоть для кого. Но это не значит, что нужно "утончать" все с самого начала (Б., между прочим, тем и плох, что не о читателе внутренне гадает, а о своем кружке друзей с его эстетическими жалкими приметами)".
   "Начало может быть полулубочным. А там этот парень пойдет все сложней и сложней. Но он не должен забываться, этот "Вася Теркин".
   "Больше должно быть предыдущей биографии героя. Она должна проступать в каждом его жесте, поступке, рассказе. Но не нужно ее давать как таковую. Достаточно ее продумать хорошо и представлять для себя".
   "Трудность еще в том, что таких "смешных", "примитивных" героев обычно берут в пару, для контраста к герою настоящему, лирическому, "высокому". Больше отступлений, больше самого себя в поэме".
   "Если самого не волнует, не радует, не удивляет порой хотя бы то, что пишешь, - никогда не взволнует, не порадует, не удивит другого: читателя, друга-знатока. Это надо еще раз хорошо почувствовать сначала. Никаких скидок самому себе на "жанр", "материал" и т. п.".
   Двадцать второе июня 1941 года прервало все эти мои поиски, сомнения, предположения. Все это было той нормальной литературной жизнью мирного времени, которую нужно было тотчас оставить и быть ото всего этого свободным при выполнении задач, стоявших теперь перед каждым из нас. И я оставил свои тетрадки, наброски, записи, намерения и планы. Мне тогда и в голову не пришло, что эта моя прерванная началом большой войны работа понадобится на войне.
   Теперь я объясняю себе этот бесповоротный разрыв с замыслом, с рабочим планом еще и так. В моей работе, в поисках и усилиях, как ни глубоко было впечатление минувшей "малой войны", все же был грех литературности. Я писал в мирное время, моей работы никто особо не ждал, никто не торопил меня, конкретная потребность в ней как бы отсутствовала во вне меня. И это позволяло мне считать именно очень существенной стороной дела форму как таковую. Я был еще в какой-то мере озабочен и обеспокоен тем, что сюжет не представлялся мне готовым; что герой мой не таков, каким должен быть по литературным представлениям главный герой поэмы; что не было еще примера, чтобы большие вещи писались таким "несолидным" размером, как четырехстопный хорей, и т. п.
   Впоследствии, когда я вдруг обратился к своему замыслу мирного времени, исходя из непосредственных нужд народной массы на фронте, я махнул рукой на все эти предубеждения, соображения и опасения.
   Но покамест я просто свернул все свое писательское хозяйство для того, чтобы заниматься тем, чего неотложно и немедленно требует обстановка.
   В качестве спецкорреспондента, а еще точнее сказать - в качестве именно "писателя" (была такая штатная должность в системе военной печати) я прибыл на Юго-Западный фронт, в редакцию газеты "Красная Армия", и стал делать то, что делали тогда все писатели на фронте.
   Я писал очерки, стихи, фельетоны, лозунги, листовки, песни, статьи, заметки - все.
   И когда в редакции возникла идея завести постоянный фельетон с картинками, я предложил "Теркина", но не своего, оставленного дома в тетрадках, а того, который со дней финской кампании был довольно известен в армии. У того Теркина было много "братьев" и "сверстников" в различных фронтовых изданиях, только они носили другие имена. В нашей фронтовой редакции также захотели иметь "своего" героя, назвали его Иваном Гвоздевым, и он просуществовал в газете вместе с отделом "Прямая наводка", кажется, до конца войны. Несколько главок этого "Ивана Гвоздева" я написал в соавторстве с поэтом Борисом Палийчуком, никак опять же не связывая этой своей работы с намерениями мирного времени в отношении "Теркина".
   На фронте один товарищ подарил мне толстую тетрадь в черном клеенчатом переплете, но из бумаги "под карандаш" - плохой, шершавой, пропускающей чернила. В эту тетрадь я наклеивал или подкалывал мою ежедневную "продукцию" - вырезки из газеты. В обстановке фронтового быта, переездов, ночевок в пути, в условиях, когда всякий час нужно было быть готовым к передислокации и быть всегда в сборе, эта тетрадь, которую я держал в полевой сумке, была для меня универсальным предметом, заменявшим портфели, папки архива, ящики письменного стола и т. п. Она поддерживала во мне очень важное в такой жизни, хотя бы условное чувство сохранности и упорядоченности "личного хозяйства".
   Я в нее не заглядывал, пожалуй, с той самой поры и, перелистывая ее теперь, вижу, как много в той разнообразной по жанрам газетной работе, которой я занимался, было сделано для будущего "Теркина", без мысли об этом, о какой-нибудь иной жизни этих стихов и прозы, кроме однодневного срока газетной страницы.
   "Иван Гвоздев" был в смысле литературного выполнения, пожалуй, лучше "Васи Теркина", но того успеха не имел. Во-первых, это дело было не в новинку, а во-вторых, и это главное, читатель был во многом иной. Война не была позиционной, когда досуг солдата, хотя бы и в суровых условиях военного быта, располагает к чтению и перечитыванию всего сколько-нибудь отвечающего интересам и вкусам фронтовика. Газета не могла с регулярностью попадать в части, которые находились, в сущности, на марше. Но еще более важно то, что умонастроения читательской массы определялись не просто трудностями собственно солдатской жизни, а всей огромностью грозных и печальных событий войны: отступление, оставление многими воинами родных и близких в тылу у врага, присущая всем суровая и сосредоточенная дума о судьбах родины, переживавшей величайшие испытания. Но все же и в этот период люди оставались людьми, у них была потребность отдохнуть, развлечься, позабавиться чем-то на коротком привале или в перерыве между огневым налетом артиллерии и бомбежкой. И "Гвоздева" читали, хвалили, газету смотрели, начиная с уголка "Прямой наводкой". Это был фельетон, посвященный определенному эпизоду боевой практики "казака Гвоздева" (в отличие от В. Теркина - пехотинца Гвоздев был - может быть, по условиям насыщенности фронта кавалерийскими частями - казаком).
   Вот, например: "Как обед варить искусно, чтобы вовремя и вкусно" ("Из боевых приключений казака Ивана Гвоздева");
   1
   Бой в тот день кипел суровый.
   Ранен повар. Как тут быть?
   И приходится Гвоздеву
   Для бойцов обед варить...
   Взял он все на скору руку:
   Как гласит один стишок,
   На приправу перцу, луку
   И петрушки корешок.
   2
   Хорошо идет работа,
   С говорком кипит вода.
   Только вдруг из минометов
   Начал немец бить сюда.
   - Боем - бой, обед - обедом,
   Все иное нипочем.
   Мины рвутся? Я отъеду,
   Сберегу котел с борщом.
   3
   Борщ досыта, чай до пота
   Будет вовремя готов.
   Глядь - накрыли самолеты,
   Залезай-ка в щель, Гвоздев.
   Забирай с собой лукошко
   Ждут борща бойцы-друзья.
   Пусть бомбежка, а картошку
   С шелухой в котел - нельзя.
   4
   И случись же так для смеху,
   На помеху так случись,
   В лес, куда Гвоздев отъехал,
   С неба - скок! - парашютист.
   Подсмотрел Гвоздев фашиста,
   Поспешил котел прикрыть,
   Приложился. Грянул выстрел...
   - Не мешай обед варить.
   5
   Борщ поспел, крупа упрела,
   Не прошло и полчаса.
   И Гвоздев кончает дело:
   Борщ готовый - в термоса.
   Ничего, что свищут мины,
   Не стихает жаркий бой.
   Развернул шофер машину
   И давай - к передовой.
   6
   На переднем нашем крае,
   Примостившись за бугром,
   Борщ отменный разливает
   Повар добрым черпаком.
   Кто ж сегодня так искусно,
   Сытно, вовремя и вкусно
   Накормить сумел бойцов?
   Вот он сам: Иван Гвоздев.
   Еще были высказывания от имени Ивана Гвоздева по разным актуальным вопросам фронтовой жизни. Вот, например, беседа о важности сохранения военной тайны: "О языке" ("Сядь послушай слово казака Гвоздева"):
   Каждый знать обязан,
   Как затвор и штык,
   Для чего привязан
   У него язык...
   Или "Приветственное слово к ребятам из Девяносто девятой от казака Гвоздева" по случаю награждения названной дивизии за успешные боевые действия. А вот фельетон на тему "Что такое сабантуй" ("Из бесед казака Гвоздева с бойцами, прибывшими на фронт"):
   Тем, кто прибыл с немцем драться,
   Надо, как там ни толкуй,
   Между прочим, разобраться:
   Что такое "сабантуй"...
   Это было поучение, довольно близкое по форме и смыслу соответствующей беседе Теркина, на ту же тему в будущей "Книге про бойца".
   Откуда это слово в "Теркине" и что оно в точности означает? - такой вопрос очень часто ставится мне и в письмах, и в записках на литературных вечерах, и просто изустно при встречах с различными людьми.
   Слово "сабантуй" существует во многих языках и, например, в тюркских языках означает праздник окончания полевых работ: сабан - плуг, туй праздник.
   Я слово "сабантуй" впервые услыхал на фронте ранней осенью 1941 года где-то в районе Полтавы, в одной части, державшей там оборону. Слово это, как часто бывает с привязчивыми словечками и выражениями, употреблялось и штабными командирами, и артиллеристами на батарее переднего края, и жителями деревушки, где располагалась часть. Означало оно и ложное намерение противника на каком-нибудь участке, демонстрацию прорыва, и действительную угрозу с его стороны, и нашу готовность устроить ему "угощение". Последнее ближе всего к первоначальному смыслу, а солдатскому языку вообще свойственно ироническое употребление слов "угощение", "закуска" и т. п. В эпиграфе к одной из глав "Капитанской дочки" А. С. Пушкин приводит строки старинной солдатской песни:
   Мы в фортеции живем,
   Хлеб едим и воду пьем;
   А как лютые враги
   Придут к нам на пироги,
   Зададим гостям пирушку,
   Зарядим картечью пушку.
   Слово "сабантуй" мы с моим товарищем по работе в газете С. Вашенцевым привезли из этой поездки на фронт, и я употребил его в фельетоне, а С. Вашенцев - в очерке, который так и назывался: "Сабантуй".
   В первые недели войны я написал как-то фельетон "Дело было спозаранку". Вместе с фельетоном о "сабантуе" и стихотворением "На привале", написанным в начале финской кампании, он послужил впоследствии как бы черновиком к главе "Теркина", также озаглавленной "На привале".
   Дело было спозаранку,
   Погляжу я...
   - Ну и что ж?
   - Прут немецких тыща танков.."
   - Тыща танков? А не врешь?
   - Чтоб я врал тебе, дружище?
   - Ты не врешь - язык твой врет,
   - Ну, пускай себе не тыща,
   Только было штук пятьсот...
   Это - рифмованное переложение на фронтовой лад старой побасенки о лжеце со страху, образец той стихотворной импровизации, какая чаще всего выполнялась в один присест, по плану завтрашнего номера газеты. Так делался "Гвоздев" мною с Б. Палийчуком вместе. Затем серия "Про деда Данилу" - мною одним по праву, так сказать, первоавторства, затем серия о немецком солдате - "Вилли Мюллер на востоке", в которой я совсем мало участвовал, переложения популярных песен - "Катюша", "По военной дороге" и иная всевозможная стихотворная мелочь.
   Правда, в эти писания западало кое-что из живого изустного солдатского юмора, зарождавшихся и приобретавших широкое распространение словечек и т. п.
   Но в целом вся эта работа, подобно "Васе Теркину", далеко не соответствовала возможностям и склонностям ее исполнителей и ими самими считалась не главной, не той, с которой они связывали более серьезные творческие намерения. И в редакции "Красной Армии", как и в свое время в газете "На страже Родины", наряду со всей специальной стихотворной продукцией появлялись стихи поэтов, причастных "Прямой наводке", но уже написанные с установкой на "полную художественность". И странное дело опять же те стихи не имели такого успеха, как "Гвоздев", "Данила" и т. п. А что греха таить - и "Вася Теркин" и "Гвоздев", как и все подобное им во фронтовой печати, писались наспех, небрежно, с такими допущениями в форме стихов, каких ни один из авторов этой продукции не потерпел бы в своих "серьезных" стихах, не говоря уже об общем тоне, манере, рассчитанной как бы не на взрослых грамотных людей, а на некую выдуманную деревенскую массу. Последнее ощущалось все более, и наконец становилось невмоготу говорить таким языком с читателем, которого нельзя было не уважать, не любить. А вдруг остановиться, начать говорить с ним по-другому не было сил, не было времени.
   Внутреннее удовлетворение мне больше доставляла работа в прозе - очерки о героях боев, написанные на основе личных бесед с людьми фронта. Пусть эти короткие, в двести - триста газетных строк, очерки далеко не вмещали всего того, что давало общение с человеком, о котором шла речь, но, во-первых, это было фиксацией живой человеческой деятельности, закреплением реального материала фронтовой жизни, во-вторых, здесь не нужно было шутить во что бы то ни стало, а просто и достоверно излагать на бумаге суть дела, и, наконец, мы все знали, как ценили сами герои эти очерки, делавшие их подвиги известными всему фронту, заносившие их как бы в некую летопись войны. И если описывался подвиг, или, как тогда говорили, боевой эпизод, где герой погиб, то и тут было важно посвятить его памяти свое описание, лишний раз упомянуть, в печатной строке его имя. Очерки чаще всего и озаглавливались именами бойцов или командиров, боевой работе которых они посвящались: "Капитан Тарасов", "Батальонный комиссар Петр Мозговой", "Красноармеец Сайд Ибрагимов", "Сержант Иван Акимов", "Командир батареи Рагозян", "Сержант Павел Задо-рожный", "Герой Советского Союза Петр Петров", "Майор Василий Архипов" и т. д.
   Из стихотворений, написанных в этот период не для отдела "Прямой наводкой", некоторые я до сих пор включаю в новые издания своих книжек. Это "Баллада о Москве", "Рассказ танкиста", "Сержант Василий Мысенков", "Когда ты летишь", "Бойцу Южного фронта", "Дом бойца", "Баллада об отречении" и другие. За каждым из этих стихотворении было памятное до сих пор для меня живое фронтовое впечатление, факт, встреча. Но и в то время я чувствовал, что собственно литературный момент как-то отдалял от читателя реальность и жизненность этих впечатлений, фактов, людских судеб.
   Словом, чувство неудовлетворенности всеми видами нашей работы в газете постепенно становилось для меня личной бедой. Приходили мысли и о том, что, может быть, не здесь твое настоящее место, а в строю - в полку, в батальоне, в роте,- где делается самое главное, что нужно делать для Родины.
   Зимой 1942 года у нас в редакции возникла мысль расширить отдел "Прямой наводкой" до отдельного еженедельного листка - приложения к газете. Я взялся написать как бы программную передовую в стихах для этого издания, которое, кстати сказать, по разным причинам просуществовало недолго. Вот вступительная часть этого стихотворения:
   На войне, в быту суровом,
   В трудной жизни боевой,
   На снегу, под зябким кровом
   Лучше нет простой, здоровой,
   Прочной пищи фронтовой.
   И любой вояка старый
   Скажет попросту о ней:
   Лишь была б она с наваром
   Да была бы с пылу, с жару
   Подобрей, погорячей.
   Чтоб она тебя согрела,
   Одарила, в кровь пошла,
   Чтоб душа твоя и тело
   Поднялися вместе смело
   На хорошие дела.
   Чтоб идти вперед, в атаку,
   Силу чувствуя в плечах,
   Бодрость чувствуя. Однако
   Дело тут не только в щах...
   Жить без пищи можно сутки,
   Можно больше, но порой
   На войне одной минутки
   Не прожить без прибаутки.
   Шутки самой немудрой...
   Перед весной 1942 года я приехал в Москву и, заглянув в свои тетрадки, вдруг решил оживить "Василия Теркина". Сразу было написано вступление о воде, еде, шутке и правде. Быстро дописались главы "На привале", "Переправа", "Теркин ранен", "О награде", лежавшие в черновых набросках. "Гармонь" осталась в основном в том же виде, как была в свое время напечатана. Совсем новой главой, написанной на основе впечатлений лета 1941 года на Юго-Западном фронте, была глава "Перед боем".
   Перемещение героя из обстановки финской кампании в обстановку фронта Великой Отечественной войны сообщило ему совсем иное, чем в первоначальном замысле, значение. И это не было механическим решением задачи. Мне уже приходилось говорить в печати о том, что собственно военные впечатления, батальный фон войны 1941-1945 годов для меня во многом были предварены работой на фронте в Финляндии. Но дело в том, что глубина всенародно-исторического бедствия и всенародно-исторического подвига в Отечественной войне с первого дня отличила ее от каких бы то ни было иных войн и тем более военных кампаний.
   Я недолго томился сомнениями и опасениями относительно неопределенности жанра, отсутствия первоначального плана, обнимающего все произведение наперед, слабой сюжетной связанности глав между собой. Не поэма - ну и пусть себе не поэма, решил я; нет единого сюжета - пусть себе нет, не надо; нет самого начала вещи - некогда его выдумывать; не намечена кульминация и завершение всего повествования - пусть, надо писать о том, что горит, не ждет, а там видно будет, разберемся. И когда я так решил, порвав все внутренние обязательства перед условностями формы и махнув рукой на ту или иную возможную опенку литераторами этой моей работы, - мне стало весело и свободно. Как бы в шутку над самим собой, над своим замыслом я набросал строчки о том, что эта "книга про бойца, без начала, без конца". Действительно, было "сроку мало начинать ее сначала": шла война, и я не имел права откладывать то, что нужно сказать сегодня, немедленно, до того времени, как будет изложено все по порядку, с самого начала.
   Почему же без конца?!
   Просто жалко молодца.
   Мне казалось понятным такое объяснение в обстановке войны, когда конец рассказа о герое мог означать только одно - его гибель. Однако в письмах товарищей, не просто читателей "Теркина", а рассматривающих его, так сказать, в научном плане, было какое-то недоумение по поводу этих строк: не следует ли понимать их как-нибудь иначе? Не следует!
   Но не скажу, что вопросы формы моего сочинения так-таки и не волновали меня больше с той минуты, как я отважился писать "без формы", "без начала и конца". Формой я был озабочен, но не той, какая мыслится вообще в отношении, скажем, жанра поэмы, а той, какая была нужна и постепенно в процессе работы угадывалась для этой собственно книги.
   И первое, что я принял за принцип композиции и стиля,- это стремление к известной законченности каждой отдельной части, главы, а внутри главы каждого периода, и даже строфы. Я должен был иметь в виду читателя, который хотя бы и незнаком был с предыдущими главами, нашел бы в данной, напечатанной сегодня в газете главе нечто целое, округленное. Кроме того, этот читатель мог и не дождаться моей следующей главы: он был там, где и герой,- на войне. Этой примерной завершенностью каждой главы я и был более всего озабочен. Я ничего не держал про себя до другого раза, стремясь высказаться при каждом случае - очередной главе - до конца, полностью выразить свое настроение, передать свежее впечатление, возникшую мысль, мотив, образ. Правда, этот принцип определился не сразу - после того, как первые главы "Теркина" были напечатаны подряд одна за другой, а новые потом уже появлялись по мере написания. Я считаю, что правильным и во многом определившим судьбу "Теркина" было мое решение печатать первые главы до завершения книги. Читатель мне помог написать эту книгу такой, какова она есть, об этом я еще скажу ниже.
   Жанровое обозначение "Книги про бойца", на котором я остановился, не было результатом стремления просто избежать обозначения "поэма", "повесть" и т. п. Это совпадало с решением писать не поэму, не повесть или роман в стихах, то есть не то, что имеет свои узаконенные и в известной мере обязательные сюжетные, композиционные и иные признаки. У меня не выходили эти признаки, а нечто все-таки выходило, и это нечто я обозначил "Книгой про бойца". Имело значение в этом выборе то особое, знакомое мне с детских лет звучание слова "книга" в устах простого народа, которое как бы предполагает существование книги в единственном экземпляре. Если говорилось, сбывало, среди крестьян, что, мол, есть такая-то книга, а в ней то-то и то-то написано, то здесь никак не имелось в виду, что может быть другая точно такая же книга. Так или иначе, но слово "книга" в этом народном смысле звучит по-особому значительно, как предмет серьезный, достоверный, безусловный.
   И если я думал о возможной успешной судьбе моей книги, работая над ней, то я часто представлял себе ее изданной в матерчатом мягком переплете, как издаются боевые уставы, и что она будет у солдата храниться за голенищем, за пазухой, в шапке. А в смысле ее построения я мечтал о том, чтобы ее можно было читать с любой раскрытой страницы.
   С того времени как в печати появились главы первой части "Теркина", он стал моей основной и главной работой на фронте.
   Ни одна из моих работ не давалась мне так трудно поначалу и не шла так легко потом, как "Василий Теркин". Правда, каждую главу я переписывал множество раз, проверяя на слух, подолгу трудился над какой-нибудь одной строфой или строкой.
   К примеру вспомнить, как складывалось начало главы "Смерть и воин", в стихотворном смысле "образовавшейся" из строчек старинной песни о солдате:
   Ты не вейся, черный ворон,
   Над моею головой.
   Ты добычи не дождешься,
   Я солдат еще живой...
   Сперва была запись, где стихи шли вперемежку с прозаическим изложением, - важно было "охватить" в целом картину:
   Русский раненый лежал...
   Теркин лежит на снегу, истекая кровью.
   Смерть присела в изголовье, говорит:
   - Теперь ты мой. Отвечает:
   - Нет, не твой, Я солдат еще живой.
   - Ну,- говорит,- живой! Шевельни хотя б рукой.- Теркин тихо отвечает:
   Соблюдаю, мол, покой...
   Потом появилась начальная строфа:
   В чистом поле на пригорке,
   Одинок, и слаб, и мал,
   На снегу Василий Теркин
   Неподобранный лежал.
   Но тут не хватало приметы поля боя, и получалась слишком условно-песенная картина: "В чистом поле..." - и дальше просились слова: "под ракитой..." А мне нужна была при интонации, идущей от известной песни, реальность нынешней войны. Кроме того, вторая строчка не годилась - она была не проста, в ней больше было беллетристической, чем песенной характеристики. Тогда пришла строфа:
   За далекие пригорки
   Уходил сраженья жар.
   На снегу Василий Теркин
   Неподобранный лежал.
   Это не очень хорошо, но дает большую определенность места и времени: бой уже вдалеке, раненый уже долго лежит на снегу, он замерзает. И следующая строфа естественно развивает первую:
   Снег под ним, набрякши кровью,
   Взялся грудой ледяной.
   Смерть склонилась к изголовью;
   - Ну, солдат, пойдем со мной.
   Но в целом эта глава написалась легко и быстро: сразу были найдены ее основной тон и композиция {Главе "Смерть и воин" в "Книге, про бойца" принадлежит, между прочим, еще и та роль, что она ближайшим образом связывает "Василия Теркина" с опубликованным спустя много лет "Теркиным на том свете". В ней, этой главе, содержится внешняя сюжетная схема последней моей поэмы: Теркин, полумертвым подобранный на поле боя, возвращается к жизни из небытия, "с того света", картины которого составляют особое, современное содержание моего "второго "Теркина". (Прим. автора.)}. А сколько было написано строк, переправленных десятки раз только затем иногда, чтобы выбросить их в конце концов, испытывая при этом такую же радость, как при написании новых удачных строк.
   И все это, пусть даже было трудно, но не нудно, делалось всегда в большом душевном подъеме, с радостью, с уверенностью. Должен сказать вообще: по-моему, хорошо бывает то, что пишется как бы легко, а не то, что набирается с мучительной кропотливостью по строчечке, по словечку, которые то встанут на место, то выпадут - и так до бесконечности. Но все дело в том, что добраться до этой "легкости" очень нелегко, и вот об этих-то трудностях подхода к "легкости" идет речь, когда мы говорим о том, что наше искусство требует труда. А если ты так-таки и не испытал "легкости", радости, когда чувствуешь, что "пошло", не испытал за все время работы над вещью, а только, как говорят, тащил лодку посуху, так и не спустив ее на воду, то вряд ли и читатель испытает радость от плода твоих кропотливых усилий.
   В это время я работал уже не на Юго-Западном, а на Западном (3-м Белорусском) фронте. Войска фронта находились тогда, примерно говоря, на земле восточных районов Смоленской области. Направление этого фронта, которому предстояло в недалеком будущем освободить Смоленщину, определило некоторые лирические мотивы книги. Будучи уроженцем Смоленщины, связанный с нею многими личными, биографическими связями, я не мог не увидеть героя своим земляком.
   С первых читательских писем, полученных мною, я понял, что работа моя встречена хорошо, и это придало мне сил продолжать ее. Теперь уже я не был с нею один на один: мне помогало теплое, участливое отношение читателя к ней, его ожидание, иногда его "подсказки": "А вот бы еще отразить то-то и то-то"... и т. п.
   В 1943 году мне казалось, что, в соответствии с первоначальным замыслом, "история" моего героя завершается (Теркин воюет, ранен, возвращается в строй), и я поставил было точку. Но по письмам читателей я понял, что этого делать нельзя.