Мы вошли в спальню и огляделись. У очага сидела пожилая женщина с беспредельно грустным лицом; руки ее покоились на коленях, а голова склонилась на грудь, будто от вековой усталости, - поза трагической безысходности была красноречивее слов!
   - Та самая сестра-невеста, - беззвучно напомнил мне Сорок четвертый. Так и осталась старой девой.
   На кровати полулежал, подпертый подушками, укрытый одеялами седой мужчина, очень старый на вид; заострившееся лицо его искажала гримаса давней непроходящей боли, порою, слегка шевельнувшись, он тихо стонал, и каждый раз легкая судорога пробегала по лицу сестры, словно каждый стон отдавался болью в ее сердце.
   - И так - день за днем, вот уже тридцать лет, - прошептал Сорок четвертый.
   - Боже мой!
   - Истинно говорю тебе - тридцать лет. Он в здравом уме, тем хуже для него, какая жестокость! Иоганн онемел, оглох, ослеп, половина тела у него парализована, а та, что не парализована, - вместилище всех напастей. Рискуя жизнью, он спас своего ближнего. С тех пор он умирает десять тысяч раз!
   В комнату вошла еще одна грустная женщина. Она принесла миску жидкой овсянки и с помощью сестры принялась кормить больного с ложечки.
   - Август, четыре сестры денно и нощно сидят у постели больного, вот уже тридцать лет они ухаживают за несчастным калекой. Замужество, свой дом, своя семья - не их удел, они отказались от светлых девичьих грез и сами обрекли себя на страдания, чтоб как-то облегчить страдания своего брата. Они уложили его в кровать в радостную утреннюю пору его жизни, в золотую пору расцвета его славы, а теперь посмотри, что с ним сталось. Несчастье разбило сердце его матери, она сошла с ума. Теперь подведем итог - разбитое сердце матери и пять загубленных молодых жизней. И все это для того, чтоб спасти жизнь священнику, который прожил ее в грехе, бесстыдно мошенничая. Пойдем скорей отсюда, а то соблазн подобной награды за доброе дело поколеблет мой здравый смысл и убедит стать человеком!
   Летя домой, в замок, я испытывал тяжелое, гнетущее чувство, словно на сердце был камень, потом вдруг в душе моей затеплилась надежда, и я сказал:
   - Несчастные будут щедро вознаграждены за все свои жертвы и страдания.
   - Может быть, - безразлично бросил Сорок четвертый.
   - Я верю - так оно и будет! - настаивал я. - И какое милосердие проявил господь к бедной матери, даровав ей блаженное забытье и избавив от мучений, ведь их под силу вынести только молодым.
   - Так ты считаешь, что безумие - благо для нее?
   - Да, ведь сердце матери было разбито, и ей не пришлось долго ждать смерти, освободившей ее от всех тягот.
   До меня донесся легкий, едва слышный призрачный смех. Потом Сорок четвертый сказал:
   - На рассвете я тебе покажу еще кое-что.
   Глава XXI
   Ночь прошла тяжело и беспокойно: мне снилось, что я - член этой несчастной семьи и вместе со всеми терплю муки долгие, тягуче-медленные годы, а дрянной священник, чья жизнь была оплачена ценой наших страданий и невзгод, всегда рядом - насмехающийся, пьяный. Наконец я проснулся и в самом тусклом из холодных серых рассветов увидел человека, сидящего у моей постели, - старого, седого, в грубом крестьянском платье.
   - Ах! - встрепенулся я. - Кто ты, добрый человек?
   Это был Сорок четвертый. Он объяснил хриплым старческим голосом, что пришел показаться мне, чтоб я признал его позже. Затем он стал невидимкой, и я, по его велению, - тоже. Вскоре мы проплыли в морозном воздухе над деревней и опустились на землю в открытом поле за монастырем. Кругом никого не было, кроме худой, едва прикрытой лохмотьями старухи, сидевшей на промерзлой земле; она была прикована к столбу цепью, затянутой вокруг пояса. Несчастная едва держала голову: видно, продрогла до костей. Это было очень грустное зрелище - тусклый рассвет, тишина, лишь свистят и шепчутся ветры да кружатся, гоняясь друг за другом над голой землей, снежинки. Сорок четвертый обернулся крестьянином и подошел к старой женщине. Она с трудом подняла веки, увидела перед собой доброе лицо и сказала умоляюще:
   - Сжалься надо мной! Я так устала и продрогла, и ночь была такая долгая, долгая. Зажги костер и избавь меня от мучений!
   - Бедняжка! Я не палач, но скажи, что для тебя сделать, и я сделаю.
   Она указала на кучу хвороста:
   - Заготовили для меня. Возьми несколько сучков, запали их, глядишь, я и согреюсь. Там не убудет. Того, что останется, с лихвой хватит, чтоб сжечь мое изможденное, высохшее тело. Будь добр, исполни мою просьбу!
   - Исполню, - ответил Сорок четвертый, положил перед ней сучок и зажег его прикосновением пальца.
   Вспыхнул, затрещал огонь, женщина простерла над ним костлявые руки и глянула на Сорок четвертого с благодарностью, которую невозможно выразить в словах. Было странно и жутко наблюдать, как она радовалась и наслаждалась теплом дерева, припасенного, чтоб обречь ее на ужасную смерть. Наконец, подняв на Сорок четвертого грустный взгляд, она сказала:
   - Ты добр, очень добр ко мне, а у меня нет друзей. Я не дурная женщина, ты не думай, что я - дурная, просто бедная, старая и умом повредилась за эти долгие, долгие годы. Они думают, что я - ведьма. Это все священник Адольф, он схватил меня и приказал сжечь на костре. Но я не ведьма, нет, помилуй бог! Ведь ты не веришь, что я - ведьма? Скажи, что не веришь!
   - Конечно, не верю.
   - Спасибо тебе на добром слове!.. Как давно я скитаюсь, как давно у меня нет крыши над головой. Много, много лет... А ведь когда-то у меня был свой дом, только не помню - где, четыре милых дочки и сыночек - всю душу им отдавала. Как их звали? Как их звали?.. Я забыла имена... Все они уже умерли, бедняжки, за эти годы. Если б ты видел моего сына! Он был такой славный, он был художником. О, какие картины он писал! Однажды он спас утопающего или утопающую - не помню, словом, спас жизнь человеку, провалившемуся под лед...
   Старуха вдруг утратила нить своих бессвязных, запутанных воспоминаний и только бормотала что-то невразумительное, покачивая головой; взволнованный ее рассказом, я прошептал на ухо Сорок четвертому:
   - Ты спасешь ее? Ведь как только отец Адольф узнает, кто она, он освободит старушку и вернет ее в семью. Благодарение господу, стоит только сказать священнику...
   - Это невозможно, - ответил Сорок четвертый.
   - Невозможно? Почему?
   - Ей на роду написано умереть в этот день на костре.
   - Да ты откуда знаешь?
   Сорок четвертый молчал. Терзаясь неизвестностью, я предложил:
   - В крайнем случае, я могу открыть ему глаза. Снова сделаюсь видимым...
   - Это не предопределено. Чему не суждено быть, то не сбудется, прервал меня Сорок четвертый.
   Он понес к огню еще один сучок. Вдруг из монастыря выскочил верзила, выбил сучок у него из рук и заорал:
   - Что лезешь не в свое дело, старый дурак! А ну-ка, живо подбери сучок и тащи его обратно!
   - А если не отнесу, что тогда?
   Верзила разъярился: как смеет этот червяк так дерзко с ним разговаривать? Он занес кулачище, намереваясь раздробить наглецу скулу, но Сорок четвертый перехватил кулак и стиснул его так, что послышался жуткий звук раздробленных костей. Верзила зашатался и пошел прочь, стоная и ругаясь, а Сорок четвертый подобрал сучок и бросил его в огонь, согревавший старую женщину.
   - Становись невидимкой, - зашептал я, - нам надо немедленно скрыться, он скоро...
   - Знаю, - усмехнулся Сорок четвертый, - соберет шушеру на подмогу и схватит меня.
   - Так почему же ты медлишь?
   - Зачем скрываться? И это предопределено. Всякому предопределению суждено исполниться. Но ничего плохого не случится.
   И служки прибежали - человек шесть, - схватили Сорок четвертого и потащили в монастырь; по дороге они нещадно молотили его кулаками и палками, пока он не обагрился кровью. Я шел следом - дух-невидимка - и ничем не мог ему помочь. Они заточили Сорок четвертого в мрачную келью монастырского подвала, посадили на цепь и заперли дверь, пообещав, что еще займутся им, когда сожгут ведьму. Я был вне себя от беспокойства, он же ничуть не тревожился. Сказал, что использует и эту возможность и приумножит славу мага, распространив слухи, что старый костолом - переодетый астролог.
   - Явившись сюда, они увидят лишь лохмотья своего пленника, - объяснил он, - и тогда поверят слухам.
   И Сорок четвертый выскользнул из своей одежды, оставив на полу груду лохмотьев. Да, при всем своем легкомыслии он был мастер творить чудеса. Непостижимые чудеса! Мы проскользнули сквозь толстые стены, будто они были из воздуха, и направились за процессией монахов, поющих псалмы, к месту казни. Сюда уже стекался народ, и вскоре он повалил толпами - мужчины, женщины, пожилые и молодые, некоторые несли на руках детей.
   Полчаса ушло на подготовку церемонии - место казни обнесли веревкой, чтоб держать зрителей на расстоянии; за оградой установили помост для священника - отца Адольфа. Когда все приготовления закончились, явился и он с внушительной свитой и был торжественно препровожден на помост. Отец Адольф тут же произнес страстную проповедь. Он проклинал ведьм, "друзей Дьявола, врагов бога, покинутых ангелами-хранителями, обреченных на адские муки", в заключение гневно осудил ведьму, которую предстояло сжечь, и запретил присутствующим ее жалеть.
   Пленница проявляла полное безразличие к проповеди; ей было тепло и уютно, изнуренная страданиями и лишениями, она склонила седую голову на грудь и уснула. Палачи выступили вперед, подняли несчастную на ноги, крепко стянули цепь на ее груди. Пока подносили хворост, она сонно глядела на людей, столпившихся вокруг, потом голова ее поникла, и она снова погрузилась в сон.
   В хворост кинули факел, и палачи, исполнив свою миссию, отошли в сторону. Наступила тишина - ни шороха, ни звука; толпа глазела, раскрыв рты, затаив дыхание; на лицах застыло общее выражение - смесь жалости и ужаса. Странное, поразительное оцепенение длилось не меньше минуты, потом оно было нарушено, и все, у кого билось в груди человеческое сердце, дрогнули: отец поднял малютку дочь на плечо, чтоб она лучше видела костер!
   Сизый дым окутал дремлющую женщину и поплыл в морозном воздухе; алые языки пламени лизнули хворост снизу, пламя разгоралось все ярче и сильнее; вдруг безмолвие разорвал резкий треск хвороста, пламя взметнулось вверх и опалило лицо спящей женщины, волосы ее вспыхнули, она издала пронзительный отчаянный крик, и толпа отозвалась стоном ужаса.
   - Господи! - взмолилась несчастная. - Яви милосердие и доброту к грешной рабе твоей, сладчайший Иисус, да святится имя твое, прими мою душу!
   Пламя поглотило жертву, скрыв ее от зрителей. Адольф сурово глядел на плод своих трудов. В задних рядах народ зашевелился; прокладывая себе путь в толпе, к священнику подошел монах с каким-то известием, очевидно, приятным для Адольфа, судя по его жестикуляции.
   - Не расходитесь! - крикнул священник. - Мне сообщили, что заклятый злодей астролог, этот сын Дьявола, пойман, хоть и принял обличье старого крестьянина, и теперь сидит на цепи в монастырском подвале. Он давно приговорен к сожжению, никакого разбирательства не будет, его час пробил! Развейте по ветру пепел старой ведьмы, расчистите место для нового костра, бегите - ты, ты и ты - тащите сюда колдуна!
   Толпа оживилась. Вот это зрелище было им по вкусу! Прошло минут пять, десять... В чем дело? Адольф проявлял все большее нетерпение. Наконец гонцы явились - крайне удрученные. Они сообщили, что астролог исчез - исчез, несмотря на засовы и толстые стены, а в келье осталось лишь его тряпье. И они подняли это тряпье на всеобщее обозрение. Толпа онемела. Она была потрясена и - разочарована. Адольф разразился проклятиями.
   - Удобный случай, - прошептал Сорок четвертый, - я обернусь астрологом и еще больше укреплю его репутацию. Только посмотри, какой сейчас поднимется шум!
   В следующий момент в гуще толпы началось замешательство; люди в ужасе расступились, и взорам предстал мнимый астролог в сверкающем восточном одеянии; он был бледен от испуга и пытался скрыться. Но скрыться ему не удалось, ибо здесь был некто, похвалявшийся, что не боится ни Дьявола, ни его слуг, - Адольф, которым все восхищались. Испуганно отпрянули другие, но не он; Адольф бросился вдогонку за колдуном, поймал его, одолел и громким голосом приказал:
   - Именем господа нашего повелеваю тебе - покорись!
   Грозное заклятие! Его могучая сила была такова, что "астролог" зашатался и упал, будто сраженный ударом молнии. Я сочувствовал Сорок четвертому совершенно искренне, от всего сердца, и все же радовался, что он наконец изведал на себе могущество господнего имени, над которым он так часто и опрометчиво насмехался. Но теперь каяться поздно, слишком поздно, грех не простится ему во веки веков. Ах, почему он меня не послушался!
   Тем временем в толпе вовсе не стало трусов. Осмелели все, все жаждали помочь притащить жертву на костер; накинулись на мнимого колдуна все разом, как разъяренные волки, толкали его из стороны в сторону, били кулаками, пинали и всячески поносили; колдун стонал, обливался слезами и молил о пощаде, а священник, ликуя, глумился над ним, похвалялся своей победой.
   Колдуна быстро привязали к столбу, разложили под ним хворост и подожгли; бедняга хлюпал носом, плакал, молил сжалиться над ним; в своем роскошном фантастическом одеянии он являл собой полную противоположность бедной смиренной христианке, так храбро встретившей смерть незадолго до него. Адольф воздел руку и торжественно изрек:
   - Изыди, проклятая душа, в обитель вечной скорби!
   При этих словах плачущий колдун сардонически расхохотался священнику прямо в лицо и исчез, оставив на цепи у столба лишь обвиснувший плащ. Потом я услышал, как Сорок четвертый прошептал мне на ухо:
   - Пойдем, Август, завтракать. Пусть эти звери глазеют и слушают, раскрыв рты, как Адольф объясняет им необъяснимое - он на такие дела мастер. Пожалуй, к тому времени, как я кончу возиться с астрологом, у него будет блестящая репутация, как ты думаешь?
   Значит, он притворялся, что его сразило имя господа, это была лишь богохульная шутка. А я, наивный чудак, принял ее всерьез, поверил в его раскаяние, возрадовался душой. Меня мучил стыд. Стыд за Сорок четвертого, за себя. Поистине, для него нет ничего святого, он фигляр до мозга костей; смерть для него - шутка, его безумный страх, горючие слезы, отчаянная мольба - не более чем грубое пошлое фиглярство! Единственное, что его занимает, репутация мага, будь она проклята! Я был возмущен до глубины души, мне не хотелось с ним разговаривать, я ничего ему не ответил и ушел; пусть сам с собой без помех обсуждает свой гнусный спектакль, пусть снова его разыгрывает и нахваливает, сколько ему угодно.
   Глава XXII
   Мы сидели у меня в комнате. Сорок четвертый достал из моего пустого шкафа завтрак - блюдо за блюдом, еще дымящиеся, как с огня, и быстро накрыл на стол, не умолкая ни на минуту; он говорил так живо, впечатляюще, зажигательно - ни слова о недавнем происшествии, а все об ароматных кушаньях и странах, где он их заказал, - Китае, Индии. Я проголодался, и разговор, мало сказать приятный - захватывающе интересный, вывел меня из мрачной меланхолии. К тому же на меня целительно подействовала красота дорогого столового сервиза - причудливость его формы, изысканность росписи и, конечно, то, что он, скорей всего, достанется мне.
   - Горячая кукурузная лепешка из Арканзаса - разрежь ее, смажь маслом, закрой глаза и наслаждайся! Жареный цыпленок под белым соусом из Алабамы. Отведай его и пожалей ангелов: у них нет таких яств. Клубника, еще мокрая от росы, со сливками, тающая во рту, - слова бессильны передать это блаженство! Венский кофе со взбитыми сливками, двумя таблетками сахарина - пей и сочувствуй олимпийским богам, знавшим лишь вкус нектара!
   Я ел, пил, наслаждался иноземными диковинами. Поистине я был в раю!
   - Я вне себя от счастья, - признался я, - какое упоение!
   - Опьянение, - пояснил Сорок четвертый.
   Я спросил его про некоторые напитки с диковинными названиями. И снова получил тот же странный ответ - они пока не существуют, они - продукт нерожденного будущего. Вы что-нибудь понимаете? А как мог я это уразуметь? Никто бы не смог. Даже от попытки начиналось головокружение. И все же какое удовольствие произносить эти удивительные названия, будто пробуя их на вкус: "Кукурузная лепешка! Арканзас! Алабама! Прерия! Кофе! Сахарин!" Сорок четвертый, уловив мое недоумение, кратко пояснил:
   - Кукурузная лепешка выпекается из кукурузы. Кукуруза известна только в Америке. Америку еще не открыли. Арканзас и Алабама будут штатами и получат свое название через два-три столетия. Прерия - будущее франко-американское название поля, обширного, как океан. Кофе пьют на Востоке, будут пить и здесь, в Австрии, через два столетия. Сахарин - концентрированный сахар. 500:1 - так очарование пятисот девушек концентрируется для молодого парня в его возлюбленной. Сахарин получат не раньше чем через четыре столетия. Как видишь, я даю тебе авансом некоторые привилегии.
   - Расскажи мне что-нибудь еще, ну хоть немножечко, прошу тебя, Сорок четвертый! Ты только дразнишь мой аппетит, а я жажду понять, как ты узнал про эти чудеса, как разгадал непостижимые тайны.
   Сорок четвертый подумал немного, потом заявил, что вполне расположен ко мне и охотно занялся бы моим просвещением, но не знает, как за него взяться, из-за ограниченности моего ума, убогости духовного мира и неразвитости чувств. Он помянул мои качества вскользь, как нечто само собой разумеющееся - архиепископ мог бы походя бросить такое замечание коту, нимало не заботясь об его чувствах, о том, что у кота другое мнение на этот счет. Я вспыхнул и ответил с достоинством и сдержанным гневом:
   - Должен напомнить тебе, что я создан по образу и подобию господа.
   - Знаю, - отозвался он небрежно.
   Мои слова, по всей вероятности, не потрясли Сорок четвертого, не сломили, даже не произвели на него никакого впечатления. Негодованию моему не было предела, но я не произнес ни звука, полагая, что холодное молчание будет ему укором. Увы! Сорок четвертый и не заметил молчаливого укора, он думал о своем.
   - Да, просветить тебя трудно, - молвил он наконец. - Пожалуй, невозможно, надо создавать тебя заново. - Глазами он умолял меня понять его и простить. - Ведь ты, что ни говори, - животное, сам ты это сознаешь?
   Мне следовало дать ему пощечину, но я снова сдержался и ответил с деланным безразличием:
   - Разумеется. Мы все порой животные.
   Я, конечно, подразумевал и его, но стрела опять не попала в цель: Сорок четвертый и не думал, что я его имею в виду. Напротив, он сказал с облегчением, словно избавившись от досадной помехи:
   - В том-то и беда! Вот почему просветить тебя так трудно. С моим родом все иначе, мы не знаем пределов, мы способны осмыслить все. Видишь ли, для рода человеческого существует такое понятие, как время{20}; вы делите его на части и измеряете; у человека есть прошлое, настоящее и будущее - из одного понятия вы сделали три. Для твоего рода существует еще и расстояние, и, черт подери, его вы тоже измеряете! Впрочем, погоди, если б я только мог, если б я... нет, бесполезно, просвещение не для такого ума, - и добавил с отчаянием в голосе: - О, если б он обладал хоть каким-нибудь даром, глубиной, широтой мышления, либо, либо... но, сам понимаешь, человеческий ум тугой и тесный, ведь не вольешь же бездонную звездную ширь вселенной в кувшин!{21}
   Ответом ему было мое ледяное оскорбленное молчание; сейчас я и слова не сказал бы, чтоб спасти его жизнь. Но ему было все равно, что происходит в моей душе, он мыслил. Наконец Сорок четвертый заговорил снова:
   - Ах, как это трудно! Будь у меня хотя бы исходная точка, основа, с которой начать, - так нет! Опереться не на что! Послушай, ты можешь исключить фактор времени, можешь понять, что такое вечность? Можешь представить себе нечто, не имеющее начала, нечто такое, что было всегда? Попытайся!
   - Не могу. Сто раз пытался. Головокружение начинается, как только вообразишь такое.
   Лицо Сорок четвертого выразило отчаяние.
   - Подумать только, и это называется ум! Не может постичь такого пустяка... Слушай, Август, в действительности время не поддается делению никакому. Прошлое всегда присутствует. Если я захочу, то могу вызвать к жизни истинное прошлое, а не представление о нем; и вот я уже в прошлом. То же самое с будущим - я могу вызвать его из грядущих веков, и вот оно у меня перед глазами - животрепещущее, реальное, а не фантазия, не образ, не плод воображения. О, эти тягостные человеческие ограничения, как они мешают мне! Твой род даже не может вообразить нечто, созданное из ничего, - я знаю наверняка: ваши ученые и философы всегда признают этот факт. Все они считают, что вначале было нечто, и разумеют нечто вещественное, материальное, из чего был создан мир. Да все было проще простого - мир был создан из мысли. Ты понимаешь?
   - Нет. Мысль! Она не материальна, как же можно создать из нее материальные предметы?
   - Но, Август, я же говорю не о человеческой мысли, я говорю о себе подобных, о мыслях богов.
   - Ну и что? Какая тут разница? Мысль это мысль, и этим все сказано.
   - Нет, ты ошибаешься. Человек ничего не творит своей мыслью, он просто наблюдает предметы и явления внешнего мира, сочетает их в голове; сопоставив несколько наблюдений, он делает вывод. Его ум - машина, притом автоматическая, человек ее не контролирует; ваш ум не может постичь ничего нового, оригинального, ему под силу лишь, собрав материал извне, придать ему новые формы. Но он вынужден брать материал извне, а создать его он не в состоянии. В общем, человеческий ум не может творить, а бог может, мне подобные могут. Вот в чем различие. Нам не нужны готовые материалы, мы создаем их - из мысли. Все сущее было создано из мысли, только из мысли.
   Я решил, что должен проявить великодушие и вежливость - поверить ему на слово, не требуя доказательств, - так я ему и сказал. Сорок четвертый не обиделся.
   - Твой автоматический ум выполнил свою функцию, - заметил он, - свою единственную функцию, и без всякой помощи с твоей стороны. То есть он слушал, он наблюдал, собрал разные вещи воедино и сделал вывод - вывод, что мое утверждение сомнительно. Теперь он втайне хочет проверить, так ли это. Верно?
   - Пожалуй, - признался я, - хотя, будь на то моя воля, я бы скрыл свое желание из деликатности.
   - Твой ум автоматически предлагает, чтоб я представил особое доказательство, чтоб я создал пригоршню золотых монет из ничего, то есть из мысли. Открой ладонь, они там.
   И монеты там были! Я удивился, но не сильно, потому что в глубине души верил - и не раз в этом убеждался, - что Сорок четвертый пользуется колдовскими заклятиями, которым научился у мага, а сам без него ничего сделать не может. А вдруг я не прав? Меня так и подмывало спросить об этом Сорок четвертого, я уж открыл было рот, но язык не повернулся, и я догадался, что он наложил на меня таинственный запрет, который так часто мешал мне задать ему желаемый вопрос. Сорок четвертый снова погрузился в размышления.
   - Бедная старуха! - вдруг воскликнул он.
   У меня защемило сердце; я будто наяву увидел столб, костер, услышал предсмертный вопль старухи.
   - Какой стыд, что мы ее не спасли, какая жалость!
   - Почему жалость?
   - Почему? Ты еще спрашиваешь, Сорок четвертый?
   - Какая ей от этого корысть?
   - Продление жизни, к примеру. Разве это ничего не значит?
   - Узнаю человека! Он всегда притворяется, что вечное блаженство в царствии небесном - бесценная награда! А сам стремится как можно дольше не попасть на небо. Понимаешь, в глубине души он отнюдь не убежден в существовании царствия небесного.
   Меня зло взяло, что я по неосторожности дал ему такой козырь. Но спорить не стал: сказанного не воротишь, к тому же, спорь не спорь, Сорок четвертого не убедишь. Желая перевести разговор на другую тему, я заметил, что уж в одном-то старуха выиграла бы, если б ее спасли от костра, - не мучилась бы так перед смертью, прежде чем попасть в рай.
   - Она не попадет в рай, - невозмутимо сказал Сорок четвертый.
   Я был потрясен и еще больше - возмущен.
   - Ты, вероятно, много знаешь о рае, - сказал я с некоторой горячностью, - откуда тебе все известно?
   Ему не передалось мое волнение, он даже не потрудился ответить на вопрос, а продолжал:
   - Выигрыш этой женщины был бы ничтожен, даже по вашим удивительным меркам. Что такое десять лет по сравнению с десятью миллиардами? Одна десятитысячная доля секунды, иначе говоря - ничто. Так вот, теперь она в аду и пребудет там вечно. Вычти из вечности десять лет, что ты получишь? Нуль. Ее смертная мука на костре длилась шесть минут, спасать ее от такой муки не стоило труда. Бедняжка теперь в аду, посмотри сам.
   И не успел я попросить пощады, как моему взору открылось море огня, и в нем она, среди других грешников. Уже в следующий миг адское пламя исчезло, исчез и тот, кто вызвал это видение. Я остался в одиночестве.
   Глава XXIII
   Хотя я был молод - мне едва минуло семнадцать, - овладевшая мной тоска была почти беспросветна. Интерес к событиям в замке и его обитателям угас; я замкнулся в себе и не обращал внимания на то, что происходит вокруг; двойник выполнял все мои обязанности, делать мне было нечего, и я, невидимый, бесцельно слонялся по замку, чувствуя себя глубоко несчастным.