В конце концов я разбил лед, и Сорок четвертый постепенно оживился, заулыбался, он радовался, как ребенок, что мы снова друзья.
   Сорок четвертый рьяно взялся за ту же проблему, и вскоре придумал другой план. На сей раз он решил превратить горничную в кошку и сотворить еще несколько Шварцев — тогда Маргет не сможет отличить их друг от друга и выбрать настоящего, а закон не позволит ей взять в мужья целый гарем. Свадьбу придется отложить.
   Здорово придумано! И слепому видно, что план прекрасный. Я был рад похвалить приятеля, и тем самым загладить прошлую обиду. Сорок четвертый был на седьмом небе от счастья. Минут через десять послышалось заунывное мяуканье кошки, бродившей где-то по соседству, и Сорок четвертый весело потер руки:
   — А вот и она.
   — Кто — она?
   — Горничная.
   — Не может быть! Ты уже превратил ее в кошку?
   — Да. Она не ложилась спать, ждала соседку по комнате, чтоб посплетничать. А та была на свидании с кавалером — новым помощником привратника. Еще минута-другая, и было бы слишком поздно. Открой дверь, она явится на свет, и мы послушаем, что она скажет. Я не хочу, чтобы горничная меня узнала, и обернусь магом. Это принесет ему еще больше славы. Хочешь, я научу тебя понимать по-кошачьи?
   — Очень хочу, Сорок четвертый, научи.
   — Хорошо. А вот и она, — произнес он голосом мага, и в то же мгновение передо мной стоял двойник мага, облаченный в его мантию и все прочее. Я тут же обернулся невидимкой: не хотел, чтоб кто-нибудь видел меня в компании проклятого колдуна, даже кошка.
   В комнату понуро вошла очень красивая кошечка. Едва завидев колдуна, она взметнула хвост, выгнула спинку, зашипела и наверняка умчалась бы прочь, но я, пролетев у нее над головой, вовремя захлопнул дверь. Кошечка отступила в угол, не сводя с Сорок четвертого блестящих немигающих глаз.
   — Это ты превратил меня в кошку, — сказала она. — Подлый поступок, я тебе ничего плохого не сделала.
   — Какая разница? Ты сама навлекла на себя беду.
   — Чем же я ее навлекла?
   — Собиралась рассказать про Шварца и скомпрометировать свою молодую хозяйку.
   — Лопни мои глаза, неправда!
   — Не клянись попусту. Ты даже спать не ложилась, чтоб посплетничать. Мне все известно.
   Кошка виновато потупилась. Она решила не спорить с магом. Подумав минуту-другую, спросила с неким подобием вздоха:
   — Как ты думаешь, они будут хорошо со мной обращаться?
   — Да.
   — Ты это знаешь наверняка?
   — Конечно, знаю.
   Кошка снова задумалась.
   — Лучше я буду кошкой, чем служанкой, — вздохнула она. — Служанка — рабыня. Улыбаешься, делаешь вид, что тебе весело, притворяешься счастливой, а тебя знай бранят за каждый пустяк, как фрау Штейн и ее дочка, к примеру, — насмехаются, оскорбляют, а какое у них на это право? Они мне жалованье не платят. Я никогда не была их рабыней; ненавистная жизнь, отвратительная жизнь! Кошке и то лучше живется. Так ты говоришь, все будут обходиться со мной хорошо?
   — Я сказал — все.
   — И фрау Штейн и ее дочь?
   — И они тоже.
   — Ты сам об этом позаботишься?
   — Да, обещаю тебе.
   — Тогда — благодарю. Они все тебя боятся, но большинство — ненавидит. Я и сама тебя ненавидела — раньше. Теперь-то я вижу, что ты совсем другой. Теперь мне кажется, что ты добрый; не знаю почему, но думаю, что ты добрый, хороший человек, и я тебе доверяю. Верю, что ты защитишь меня.
   — Я сдержу обещание.
   — Верю. Оставь меня в обличье кошки. У меня была горькая жизнь… Как они могли так грубо помыкать мной, эти Штейны, ведь я — бедная девчонка, ничего и никого в целом мире у меня нет, зла я им не делала… Да, я собиралась рассказать историю с двойником. И рассказала бы, из мести. Вся семейка говорила, что Шварц подкупил меня, вот я его и впустила, а это — ложь! Даже молодая хозяйка поверила в их ложь — я по глазам видела; она, правда, пыталась меня защитить, да потом прислушалась к наговору. Да, я хотела разболтать историю со Шварцем. Мне не терпелось посплетничать. Я была зла. А теперь я рада, что мне не удалось это сделать, потому что вся злость моя пропала. Кошки не помнят зла. Не превращай меня в служанку, оставь лучше кошкой. Вот только… После смерти христиане отправляются… Я знаю, куда они отправляются; кто в одно место, кто в другое. А кошки, как ты думаешь, куда отправляются кошки?
   — Никуда. После смерти, разумеется.
   — Тогда я останусь кошкой, не возвращай мне человеческого обличья. Можно мне съесть эти объедки?
   — Конечно, ешь на здоровье.
   — Наш ужин стоял на столе, но горничная испугалась чужой кошки и прогнала меня из комнаты, я так и осталась голодной. Еда удивительно вкусная, как она сюда попала? Ничего подобного в замке никогда не бывает. Это колдовская еда?
   — Колдовская.
   — Я сразу угадала. А она безвредная?
   — Совершенно безвредная.
   — У тебя ее много?
   — Сколько душе угодно — днем и ночью.
   — Какая роскошь! Но ведь это не твое жилье?
   — Нет, но я здесь часто бываю, и еда тут всегда найдется. Если хочешь, можешь кормиться в этой комнате.
   — Слишком все хорошо складывается, трудно поверить.
   — Можешь поверить. Приходи, когда захочешь, и мяукни возле двери.
   — Как это мило… Да, теперь я понимаю, что едва избежала опасности.
   — Какой опасности?
   — Опасности не превратиться в кошку. Не было бы счастья, да несчастье помогло — ввалился этот пьяный дурак; не окажись я там… но я оказалась, и по гроб тебе благодарна. Еда — сказочная, ничего подобного не пробовала, сколько здесь живу, ей-богу. Спасибо, что ты разрешил мне приходить сюда подкормиться.
   — Приходи, когда хочешь.
   — В долгу не останусь. Раньше я мышей не ловила, но теперь чувствую в себе эту способность и буду стеречь от мышей ваше жилье. Теперь у меня на душе веселее: не так уж все плохо, а сюда я пришла унылая. Поселиться мне здесь можно? Как ты думаешь? Ты не возражаешь?
   — Нисколько. Располагайся, как дома. У тебя будет своя кровать. Я об этом позабочусь.
   — Вот удача! Никогда бы не подумала, что кошкам так сладко живется.
   — У них есть свои преимущества.
   — Ну, теперь можно держать хвост трубой. Пойду прогуляюсь, посмотрю, не шалят ли мыши. Aurevoir, большое спасибо за все, что ты для меня сделал. Я скоро вернусь, — и она удалилась, помахивая хвостом, что означало довольство.
   — Ну вот, — сказал Сорок четвертый, — часть плана мы уже осуществили и не принесли горничной никакого вреда.
   — Никакого, — согласился я, принимая свой обычный вид, — мы оказали ей услугу. И я на ее месте испытывал бы точно такие же чувства. Сорок четвертый, как это здорово — слушать кошачий язык и понимать каждое слово. А могу я научиться говорить по-кошачьи?
   — Тебе и учиться не придется. Я вложу в тебя это умение.
   — Прекрасно. Когда?
   — Сейчас. Ты уже владеешь им. Говори: «Мальчишка стоял на пылающей палубе» [ Стихотворение Фелиции Химан «Касабьянка» было чрезвычайно популярно в Ганнибале в школьные годы Марка Твена .] на котопульте или кото-плазме — словом, на кошачьем языке.
   — Мальчишка… повтори, что я должен сказать.
   — Это стихотворение. Оно еще не написано, но это прекрасное, волнующее стихотворение. Английское. Постой, я вложу его тебе в голову на кошачьем. Все… Ты его уже знаешь. Читай!
   Я прочел стихотворение, не упустив ни единого «мяу»; оно действительно прекрасно звучит на этом языке — удивительно трогательно. Сорок четвертый сказал, что если бы это стихотворение продекламировать на заборе лунной ночью, люди прослезились бы, особенно их тронул бы квартет исполнителей. Я возгордился: не так уж часто Сорок четвертый баловал меня похвалой. Я был рад завести кошку, тем более сейчас, когда мог объясниться с ней по-кошачьи. И ей, конечно, будет хорошо у меня. Сорок четвертый согласился.
   — Сегодня ночью мы сделали доброе дело для бедняжки горничной, — сказал я. — Я согласен, что она скоро свыкнется со своей судьбой и будет счастлива.
   — Да, как только у нее появятся котята, — кивнул он. — Долго ждать не придется.
   Потом мы стали придумывать ей имя, но Сорок четвертый вдруг заявил:
   — Хватит на сегодня, лучше сосни. — Он взмахнул рукой, и этого было довольно: не успел он ее опустить, как я уже спал крепким сном.

Глава XXVII

   Я проснулся бодрый, полный сил и обнаружил, что проспал чуть больше шести минут. Сон, в который меня погружал Сорок четвертый, не зависел от времени, был ему неподвластен, не имел с ним никакой связи; порой он занимал один временной интервал, порой другой; порой мгновение, порой полдня — это обусловливалось тем, прерывался он или нет, но, независимо от долгого или короткого сна, результат всегда был один и тот же — прилив бодрости, полное восстановление сил, физических и умственных.
   Сейчас мой сон прервался: я услышал голос. Открыв глаза, я увидел, что стою в проеме полуоткрытой двери. Разумеется, стоял там не я, а Эмиль Шварц, мой двойник. Лицо у него было печальное, и мне стало немного совестно. Неужели он узнал, что здесь произошло в полночь, и явился упрекать меня в три утра?
   Упрекать? За что? За то, что из-за меня его несправедливо обвинили в невоспитанности? Ну и что? Кто проиграл в результате? Я и проиграл — потерял девушку. А кто выиграл? Шварц и никто другой: она досталась ему. Впрочем, ладно, пусть упрекает; раз он недоволен, поменяемся местами; уж я-то не стану возражать. Благодаря таким логическим рассуждениям, я снова обрел почву под ногами и посоветовал своей совести пойти принять что-нибудь тонизирующее и предоставить мне самому разобраться в этом деле, как подобает здоровому человеку. Тем временем я смотрел на себя со стороны, и на этот раз любовался собой. Поскольку я проявлял благородство по отношению к Шварцу, я сразу подобрел к нему, и былое предубеждение постепенно рассеялось. Я не намеревался проявлять благородство, но раз уж так вышло, естественно, приписал заслугу себе и немного возгордился — такова уж человеческая натура. В ней причина многих безрассудных поступков — до тысячи в день, по подсчетам Сорок четвертого.
   По правде говоря, я никогда раньше не разглядывал своего двойника. Вид его был мне невыносим. Я старался не смотреть в его сторону и до сего времени не мог оценить Шварца беспристрастно и справедливо. Но теперь мог, потому что оказал ему огромную услугу, делающую мне честь, и это совершенно преобразило Шварца в моих глазах.
   В те дни я и понятия не имел о некоторых вещах. К примеру, о том, что мой голос звучит для других не так, как для меня самого; но однажды Сорок четвертый заставил меня говорить перед машиной [ Марк Твен одним из первых начал пользоваться в работе диктофоном.], которую приволок домой из набега в нерожденные столетия, а потом дал ей обратный ход; я услышал свой голос, привычный для других, и согласился — у него так мало сходства с привычным для меня, что, не имей я перед собой доказательств, я бы отказался признать его за свой собственный голос.
   И еще: я всегда считал, что другие видят меня таким, каким я сам себя вижу в зеркале, но, оказывается, все обстоит иначе. Как-то раз Сорок четвертый разбойничал в будущем, вернулся с фотоаппаратом и сделал несколько моих снимков — так он называл эти вещи. Не сомневаюсь, что названия для них он сам придумал к случаю — у него это в обычае из-за отсутствия всяких принципов, — и он всегда ругал снимки, на которых я походил на свое отражение в зеркале, и превозносил до небес те, что казались мне очень плохими.
   И снова это странное явление. В двойнике, стоявшем в дверях, я видел себя глазами других людей, но он и «я», знакомый по отражению в зеркале, были похожи, и только: не как родные братья — нет, мы были похожи не больше, чем зять с шурином. Такого сходства часто вообще не замечаешь, пока тебе на него не укажут, да и тогда спорно — факт это или игра воображения. Как в случае с облаком, похожим на лошадь. Тебе говорят: вот облако, похожее на лошадь; ты смотришь и соглашаешься, хоть мне лично часто попадались облака, вовсе не похожие на лошадь. Облака часто схожи с лошадью не больше, чем с шурином. Я не стал бы говорить об этом каждому встречному и поперечному, хоть знаю, что так оно и есть. Я своими глазами видел облака, похожие на шурина, хоть прекрасно знал, что вовсе они на него не похожи. По-моему, всякие подобия — чистая галлюцинация.
   Так вот, Шварц стоял в дверях в ярком электрическом свете (еще один грабеж Сорок четвертого!), похожий на меня почти как зять на шурина. Я вдруг подумал, что никогда раньше не видел этого юношу. Облик его был мне знаком, не отрицаю, но потому лишь, что я знал, кто он такой; повстречайся он мне в другой стране, я бы в лучшем случае обернулся ему вслед и сказал сам себе: «Кажется, я где-то видел его раньше!», а потом выбросил бы эту мысль из головы как пустяк, не стоящий внимания.
   А теперь извольте — вот он: вернее, вот он — я. Меня он заинтересовал — наконец-то! Двойник был несомненно хорош собой — красивый, статный, непринужденный в обращении, воспитанный, доброжелательный. Лицо — какое бывает в семнадцать лет у сына белокурых родителей: нежное, как персик, цветущее, здоровое. Одет точно так же, как я, до последней пуговицы — или ее отсутствия.
   Я остался доволен видом спереди. Но я никогда не видел себя со спины, а было любопытно поглядеть.
   — Будь добр, повернись ко мне спиной на минутку, всего на минуточку…— попросил я очень вежливо. — Спасибо.
   Однако мы смутно представляем себе, как выглядим со спины! Шварц и со спины выглядел хорошо, мне не к чему было придраться, но я будто впервые увидел эту спину, спину совершенно незнакомого человека — волосы и все прочее. Если б я шел за ним по улице, мне бы и в голову не пришло проявить к его спине какой-нибудь личный интерес.
   — Еще раз повернись, сделай одолжение… Большое спасибо.
   Теперь оставалось последнее и решающее — определить, умен ли Шварц. Я отложил проверку на конец, что-то удерживало меня — какая-то боязнь, сомнения. Честно говоря, одного взгляда было достаточно — его лицо светилось умом. Я опечалился: двойник был из другого, более совершенного мира; он путешествовал в мирах, которые мне, прикованному к земле, были недоступны. Лучше б я позабыл об этой проверке.
   — Проходи и садись, — предложил я. — Рассказывай, что тебя привело сюда. Хочешь поговорить со мной?
   — Да, — подтвердил Шварц, усаживаясь. — Если ты согласен выслушать меня.
   Я на мгновение задумался о том, как защититься от неизбежных упреков, и внутренне приготовился к отпору. Он повел свой рассказ, и печаль, омрачавшая юное лицо, отразилась и в голосе, и в словах:
   — Ко мне приходил мастер, он обвинил меня в том, что я посягнул на святость девической спальни его племянницы.
   Странное место для паузы, но он замолчал, грустно глядя на меня; так порою во сне человек умолкает и ждет, что кто-то другой подыграет ему, не зная текста роли. Я должен был что-то сказать и за неимением лучшего выпалил:
   — Искренне сожалею. Надеюсь, ты сможешь убедить мастера, что он ошибся? Ведь сможешь?
   — Убедить его? — переспросил он с отсутствующим видом. — Зачем мне убеждать его?
   Тут и я растерялся. Никак не ожидал подобного вопроса. Думай я неделю, мне б такое и в голову не пришло. И я сказал единственное, что можно было сказать в таком случае:
   — Но ты хочешь это сделать, да?
   Он взглянул на меня с нескрываемой жалостью, если я разбираюсь во взглядах. Этот взгляд говорил деликатно, но откровенно: «Увы! Бедное создание, и ничего-то он не понимает». Потом Шварц произнес:
   — Я не знаю, есть ли у меня такое желание. Оно… впрочем, это не имеет значения.
   — Боже правый! Для тебя не имеет значения, опозорен ты или нет?
   — Что с того? — он простодушно покачал головой. — Все это несущественно!
   Я не верил своим ушам.
   — Ну, если для тебя позор ничего не значит, подумай о другой стороне дела, — сказал я. — Сплетня разойдется и может опозорить девушку.
   Мои слова явно не возымели на него действия.
   — Неужели? — изумился он с наивностью малого ребенка.
   — Конечно, может! Ты бы не хотел, чтоб это случилось?
   — Н-у-у (задумчиво), не знаю. Не пойму, почему это так важно.
   — Вот дьявольщина! Какая-то детская глу… Нет, это просто… Можно в отчаяние прийти. Ты любишь ее, и в то же время тебе все равно, загубил ты ее доброе имя или нет?
   — Я ее люблю? — У Шварца был обескураженный вид человека, безуспешно пытающегося разглядеть что-то сквозь туман. — Да я вовсе не люблю ее, с чего ты взял?
   — Подумать только! Нет, это уже слишком! Да провалиться мне на этом месте, если ты не ухаживал за ней!
   — Да, пожалуй, это правда.
   — Еще бы, еще бы! Что же получается — ухаживал, а сам ее не любишь?
   — Нет, это не совсем так. Я, кажется, любил ее.
   — Ну, продолжай, продолжай, я пока отдышусь, приду в себя. Ох, даже голова закружилась.
   — Теперь вспомнил, — заявил он безмятежно, — да, я любил ее. У меня это вылетело из головы. Впрочем, не то чтобы вылетело, просто это было несущественно, и я думал о чем-то другом.
   — Скажи, а для тебя хоть что-нибудь существенно?
   — Разумеется, — улыбнувшись, живо отозвался Шварц. — Но быстро сник и добавил скучающим голосом: — Но не такие пустяки.
   Слова двойника почему-то тронули меня: мне послышался в них стон изгнанника. Какое-то время мы сидели молча, думая каждый о своем, потом я снова начал разговор.
   — Шварц, я в недоумении: такая милая девушка, ты, несомненно, любил ее, а теперь…
   — Да, — спокойно согласился он, — ты прав. Кажется, это было вчера… да, думаю, вчера.
   — О, ты думаешь! Но все, конечно, несущественно. Господи, и зачем тебе любовь? Такой пустяк! Но теперь ты к ней изменился. В чем дело? Что произошло?
   — Что произошло? Ничего. Насколько мне известно, ничего.
   — Вот так так! Нет, видит бог, у меня ум за разум зашел! Послушай, Шварц, ты же хотел жениться на Маргет!
   — Да. Совершенно верно. Я полагаю… вчера? Да, пожалуй, вчера. Я должен жениться на ней сегодня. Если память мне не изменяет — сегодня, во всяком случае, очень скоро. Такова воля мастера. Он приказал мне жениться.
   — Ну… просто слов не нахожу!
   — В чем дело?
   — Ты и к женитьбе так же безразличен, как ко всему прочему. Никаких чувств, никакого интереса. Слушай! Должно же у тебя быть сердце, хоть и за семью замками! Открой его, дай ему воздуха, покажи хоть самый краешек! Господи, как бы я хотел оказаться на твоем месте! Неужели тебя не волнует, женишься ты на Маргет или нет!
   — Волнует? — удивленно переспросил Шварц. — Конечно нет. Ты задаешь поистине странные вопросы. Я гадаю, гадаю, гадаю — пытаюсь разобраться в тебе, понять тебя, но вокруг туман, сплошной туман; ты — загадка, тебя никто не поймет!
   Какая наглость! И это он про меня! Он — хаос невообразимой зауми, он, кто и пары слов не молвит в простоте, чтоб сам черт не сломал над ними голову.
   — Скажите на милость! — вспылил я. — Ты не можешь меня понять! Здорово придумал! Гениально! Слушай, когда ты появился здесь, я полагал, что мне известно, зачем ты пожаловал, я думал, что все наперед знаю, я бы сразу сказал, что ты пришел упрекать меня за то…— тут я осекся и после легкой заминки перевел разговор на другое: — Шварц, когда ты явился, на душе у тебя было неспокойно, я по лицу видел, но если ты и намекнул мне о цели своего прихода, я не уловил, каким образом. Так как же — дал ты мне понять, зачем пришел, или нет?
   — О, нет, — ответил он, сразу оживившись, — все, о чем мы говорили, — несущественно. Можно, я скажу, зачем пришел, сейчас? Прошу тебя, выслушай! Я буду так благодарен!
   — Ну, разумеется, с радостью! Наконец-то ты проснулся! О, да у тебя есть и сердце, и страсть — вон, горит в глазах, как звезда! Начинай, я — весь внимание, весь сочувствие!
   Да, теперь он был совсем другой. Туман рассеялся, смятение, растерянность исчезли с его лица, ясного, одухотворенного, полного жизни.
   — Я пришел к тебе не для праздного разговора, — сказал Шварц. — Напротив. Я пришел с дрожью в коленках, пришел просить, умолять, заклинать тебя сжалиться надо мной!
   — Сжалиться — над тобой?
   — Да, сжалься, помилосердствуй — освободи меня!
   — Погоди, Шварц, я… я не понимаю. Ты же сам сказал, что если они захотят женить тебя, тебе без…
   — О, дело не в этом! Женитьба мне и впрямь безразлична. Я говорю о других оковах, другой неволе (он воздел руки к небу). Освободи меня от них, освободи от оков плоти, бренной, тленной плоти, от ее ужасной тяжести, пут, бремени; от этого ненавистного мешка, полного скверны, куда силой затолкали мой дух, повредив, испачкав грязью его белоснежные крылья; о, смилуйся и выпусти его на волю! Упроси злобного колдуна дать мне свободу — он был здесь, я видел, как он выходил отсюда, и, конечно, он снова вернется! Обещай мне дружбу, брат мой! Ведь мы братья, нас выносило одно чрево, я жив благодаря тебе и исчезну с твоей смертью; брат мой, будь мне другом, умоли колдуна освободить мой дух от бренной плоти! О, человеческая жизнь, земная жизнь, скучная жизнь! Она так унизительна, так горька; человеческое честолюбие суетно, спесь — ничтожна, тщеславие — по-детски наивно; а слава, столь ценимая человеком, почести — боже, какая пустота! Здесь я слуга — я, никогда не бывший в услужении; здесь я раб, да, раб среди жалких подлых королей и императоров, которых делает таковыми их платье, а они, в свою очередь, рабы бренной плоти, сотворенной из праха.
   — Подумать только, — продолжал Шварц, — и ты решил, что я пришел к тебе, озабоченный другими, суетными делами, сущими пустяками! Как могут они занимать меня, духа эфира, жителя величественной страны грез? Мы не знаем, что такое мораль, ангелам она неведома, мораль — для тех, кто нечист душой; у нас нет принципов, эти оковы — для людей. Мы любим красавиц, пригрезившихся нам, и забываем их на следующий день, чтоб влюбиться в других. Они тоже видения из грез, — единственная реальность в мире. Позор? Нас он не волнует, мы не знаем, что это такое. Преступление? Мы совершаем их каждую ночь, пока вы спите: для нас такого понятия не существует. У нас нет личности, определенной личности, каждый из нас — совокупность личностей; мы честны в одном сне и бесчестны в другом, мы храбро сражаемся в одной битве и бежим с поля боя в другой. Мы не носим цепей, они для нас нестерпимы, у нас нет дома, нет тюрьмы, мы жители вселенной; мы не знаем ни времени, ни пространства — мы живем, любим, трудимся, наслаждаемся жизнью; мы успеваем прожить пятьдесят лет за один час, пока вы спите, похрапывая, восстанавливая свои распадающиеся ткани; не успеете вы моргнуть, как мы облетаем вокруг вашего маленького земного шара, мы не замкнуты в определенном пространстве, как собака, стерегущая стадо, или император, пасущий двуногих овечек, — мы спускаемся в ад, поднимаемся в рай, резвимся среди созвездий, на Млечном пути. О, помоги, помоги мне, будь мне другом и братом в нужде; уговори мага, проси, умоляй его, он прислушается к твоей мольбе, он смилуется и освободит меня от ненавистной плоти!
   Тронутый до глубины души, исполненный жалости к двойнику, я пропустил мимо ушей либо спустил ему насмешки и даже откровенную издевку над презираемым им человеческим родом; я вскочил, схватил его за руки и, стиснув их, горячо обещал Шварцу, что буду истово, самозабвенно умолять мага и не дам себе покоя, покуда он не внемлет моей мольбе либо не ответит решительным отказом.

Глава XXVIII

   Шварц от волнения не мог сказать ни слова, и я по той же причине утратил дар речи; мы снова молча взялись за руки, и крепкое пожатие передало то, что мы не сумели выразить в словах. В этот момент вошла кошка и остановилась поодаль, глядя на нас.
   Под ее испытующим взглядом я сконфузился, пришел в замешательство, будто она — человек, и ненароком увидела сентиментальную сцену излияния чувств; я покраснел. Потому ли, что знал ее натуру в бытность человеком? А вот брата ее появление нимало не смутило, и я ощутил легкую досаду. Хоть на что, собственно, досадовать? Ведь никогда не угадаешь, какое происшествие взволнует его, а какое оставит равнодушным, — разве это новость для меня? Поеживаясь под неодобрительным взглядом кошки, я с неловкой учтивостью усадил Шварца и сам тяжело опустился на стул.
   Уселась и кошка. Все еще не сводя с нас въедливого пронизывающего взгляда, она недоуменно склонила голову налево, потом направо — совсем как настоящая кошка, озадаченная какой-то нечаянностью, раздумывающая, как лучше поступить. Потом она принялась намывать лапой мордочку с одной стороны — весьма неумело и ненаучно, надо сказать, почти каждый догадался бы, что она либо давно не имела практики, либо не знает, как это делается. Вымыв половину мордочки, кошка заскучала: она и умывалась, видно, для времяпрепровождения и теперь подумывала, чем бы еще заняться, чтоб убить время. Кошка уже сонно помаргивала, но вдруг ей на ум пришла новая идея, и она мгновенно встрепенулась: как она не додумалась до этого раньше! Кошка поднялась и отправилась осматривать мебель и другие вещи, обнюхивая и тщательно изучая все вокруг. Если перед ней был стул, она осматривала его ножки, потом, прыгнув на стул, обнюхивала сиденье и спинку; если предмет поддавался обследованию со всех сторон, кошка и обследовала его со всех сторон; если, к примеру, сундук стоял чуть поодаль от стены, она протискивалась в промежуток и внимательнейшим образом изучала заднюю стенку; желая разглядеть крупную вещь, вроде умывальника, кошка поднималась на задние лапы, изо всех сил тянулась вверх и пыталась сгрести передними предметы туалета, чтоб обнюхать их в удобном месте; подойдя к шкафу, она вытягивалась в струнку и ощупывала передней лапой ручку. Добравшись до стола, кошка припала к полу и, рассчитав расстояние, прыгнула, но промахнулась по неопытности; зависнув на краю, отчаянно карабкаясь и царапая стол когтями, она наконец благополучно забралась на стол и тут же принялась обнюхивать стоявшую там посуду; изогнув лапку, легонько подталкивала все, что можно было сдвинуть с места; скинув со стола прибор, она весело спрыгнула вниз — поиграть с ним. Кошка принимала очаровательнейшие позы — то, поднявшись на задние лапки, подожмет передние и поведет головкой из стороны в сторону, лукаво поглядывая на свою игрушку, то набросится на нее, откинет на середину комнаты и гоняется за ней повсюду, отбрасывая игрушку снова и снова, чтоб на бегу опять наподдать ей лапой и начать все сначала. Потом, притомившись от суеты, кошка решала взобраться на буфет или гардероб; если это ей не удавалось, она очень огорчалась; под конец, освоившись на новом месте, удовлетворенная и комнатой, и обстановкой, кошка утихомирилась, помурлыкала, одобрительно помахивая хвостом в промежутках между осмотром, и улеглась, изнеможенная, окончательно убедившись, что все хорошо и в ее вкусе.