– Позволь, – перебил я, – ты хочешь сказать, что тебе будет вечно семьдесят два года?
   – Не знаю, и меня это не интересует. Но в одном я уверен: двадцатипятилетним я уж ни за что не сделаюсь. У меня теперь знаний куда больше, чем двадцать семь лет тому назад, и узнавать новое доставляет мне радость, однако же я как будто не старею. То есть я не старею телом, а ум мой становится старше, делается более крепким, зрелым и служит мне лучше, чем прежде.
   Я спросил:
   – Если человек приходит сюда девяностолетним, неужели он не переводит стрелку назад?
   – Как же, обязательно. Сначала он ставит стрелку на четырнадцать лет. Походит немножко в таком виде, почувствует себя дурак дураком и переведет на двадцать, – но и это не лучше; он пробует тридцать, пятьдесят, восемьдесят, наконец девяносто – и убеждается, что лучше и удобнее всего ему в том возрасте, к которому он наиболее привык. Правда, если разум его начал сдавать, когда ему на земле перевалило за восемьдесят, то он останавливается на этой цифре. Каждый выбирает тот возраст, в котором ум его был всего острее, потому что именно тогда ему было приятнее всего жить и вкусы и привычки его стали устойчивыми.
   – Ну, а если человеку двадцать пять лет, он остается навсегда в этом возрасте, не меняясь даже по внешнему виду?
   – Если он глупец, то да. Но если он умен, предприимчив и трудолюбив, то приобретенные им знания и опыт меняют его привычки, мысли и вкусы, и его уже тянет в общество людей постарше возрастом; тогда он дает своему телу постареть на столько лет, сколько надо, чтобы чувствовать себя на месте в новой среде. Так он все время совершенствуется и соответственно меняет свой облик, и в конце концов внешне он будет морщинистый и лысый, а внутренне – проницательный и мудрый.
   – А как же новорожденные?
   – И они так же. Скажи, не идиотские ли представления были у нас на земле касательно всего этого! Мы говорили, что на небе будем вечно юными. Мы не говорили, сколько нам будет лет, над этим мы, пожалуй, не задумывались, во всяком случае, не у всех были одинаковые мысли. Когда мне было семь лет, я, наверное, думал, что на небе всем будет двенадцать; когда мне исполнилось двенадцать, я, наверное, думал, что на небе всем людям восемнадцать или двадцать; в сорок я повернул назад: помню, я тогда надеялся, что в раю всем будет лет по тридцать. Ни взрослый, ни ребенок никогда не считают свой собственный возраст самым лучшим – каждому хочется быть или на несколько лет старше, или на несколько лет моложе, и каждый уверяет, что в этом полюбившемся ему возрасте пребывают все райские жители. Притом каждый хочет, чтобы люди в раю всегда оставались в таком возрасте, не двигаясь с места, да еще получали от этого удовольствие! Ты только представь себе – застыть на месте в раю! Вообрази, какой это был бы рай, если бы его населяли одни семилетние щенки, которые только бы и делали, что катали обручи и играли в камешки! Или неуклюжие, робкие, сентиментальные недоделки девятнадцати лет! Или же только тридцатилетние – здоровые, честолюбивые люди, но прикованные, как несчастные рабы на галерах, к этому возрасту со всеми его недостатками! Подумай, каким унылым и однообразным было бы общество, состоящее из людей одних лет, с одинаковой наружностью, одинаковыми привычками, вкусами, чувствами! Подумай, насколько лучше такого рая оказалась бы земля с ее пестрой смесью типов, лиц и возрастов, с живительной борьбой бесчисленных интересов, не без приятности сталкивающихся в таком разнообразном обществе!
   – Слушай, Сэнди, – говорю я, – ты понимаешь, что делаешь?
   – А что я, по-твоему, делаю?
   – С одной стороны, описываешь рай как весьма приятное местечко, но с другой стороны, оказываешь ему плохую услугу.
   – Это почему?
   – А вот почему. Возьми для примера молодую мать, которая потеряла ребенка, и…
   – Ш-ш-ш! – Сэнди поднял палец. – Гляди!
   К нам приближалась женщина. Она была средних лет, седая. Шла она медленным шагом, понурив голову и вяло, безжизненно свесив крылья; у нее был очень утомленный вид, и она, бедняжка, плакала. Она прошла вся в слезах и не заметила нас. И тогда Сэнди заговорил тихо, ласково, с жалостью в голосе:
   – Она ищет своего ребенка! Нет, похоже, что она уже нашла его. Господи, до чего она изменилась! Но я сразу узнал ее, хоть и не видел двадцать семь лет. Тогда она была молодой матерью, лет двадцати двух, а может, двадцати четырех, милая, цветущая, красивая – роза, да и только! И всем сердцем, всей душой она была привязана к своему ребенку, к маленькой двухлетней дочке. Но дочка умерла, и мать помешалась от горя, буквально помешалась! Единственной утехой для нее была мысль, что она встретится со своим ребенком в загробном мире, «чтобы никогда уже не разлучаться». Эти слова – «чтобы никогда уже не разлучаться» – она твердила непрестанно, и от них ей становилось легко на сердце; да, да, она просто веселела. Когда я умирал, двадцать семь лет тому назад, она просила меня первым делом найти ее девочку и передать, что она надеется скоро прийти к ней, скоро, очень скоро!
   – Какая грустная история, Сэнди!
   Некоторое время Сэнди сидел молча, уставившись в землю и думал; потом произнес этак скорбно:
   – И вот она наконец прибыла!
   – Ну и что? Рассказывай дальше.
   – Стормфилд, возможно, она не нашла своей дочери, но мне лично кажется, что нашла. Да, скорее всего. Я видел такие случаи и раньше. Понимаешь, в ее памяти сохранилась пухленькая крошка, которую она когда-то баюкала. Но здесь ее дочь не захотела оставаться крошкой, она пожелала вырасти; и желание ее исполнилось. За двадцать семь лет, что прошли с тех пор, она изучила самые серьезные науки, какие только существуют, и теперь все учится и учится и узнает все больше и больше. Ей ничто не дорого, кроме науки. Ей бы только заниматься науками да обсуждать грандиозные проблемы с такими же людьми, как она сама.
   – Ну и что?
   – Как что? Разве ты не понимаешь, Стормфилд? Ее мать знает толк в клюкве, умеет разводить и собирать эти ягоды, варить варенье и продавать его, а больше – ни черта. Теперь она не пара своей дочке, как не пара черепаха райской птице. Бедная мать: она мечтала возиться с малюткой! Мне кажется, что ее постигло разочарование.
   – Так что же будет, Сэнди, так они и останутся навеки
   несчастными в раю?
   – Нет, они сблизятся, понемногу приспособятся друг к другу. Но только не за год и не за два, а постепенно, через много лет.



ГЛАВА IV


   Мне пришлось немало помучиться со своими крыльями. На другой день после того, как я подпевал в хоре, я дважды пытался летать, но без успеха. Поднявшись первый раз, я пролетел тридцать ярдов и сшиб какого-то ирландца, да, по правде говоря, и сам свалился. Потом я столкнулся в воздухе с епископом и, конечно, сбил его тоже. Мы обругали друг друга, но мне было весьма не по себе, что я боднул такого важного старика на глазах у миллиона незнакомых людей, которые, глядя на нас, едва удерживались от смеха.
   Я понял, что еще не научился править, и потому не знаю, куда меня отнесет во время полета. Остаток дня я ходил пешком, опустив крылья. На следующее утро я чуть свет отправился в одно укромное место – поупражняться. Я вскарабкался на довольно высокий утес, успешно поднялся в воздух и ринулся вниз, ориентируясь на кустик, за триста ярдов или чуть подальше. Но я не сумел рассчитать силу ветра, который дул приблизительно под углом два румба к моему курсу. Я видел, что значительно отклоняюсь от своего ориентира, и стал тише работать правым крылом, а больше жать на левое. Но это не помогло, я почувствовал, что мне грозит опасность опрокинуться, так что пришлось сбавить ходу в обоих крыльях и опуститься. Я залез обратно на утес и еще раз попытал счастья, наметив место на два или на три румба правее куста, и даже рассчитал дрейф, чтобы лететь более правильно к точке. В общем, у меня это получилось, но только летел я очень медленно. Мне стало ясно, что при встречном ветре крылья плохая подмога. Значит, если я захочу слетать в гости к кому-нибудь, кто живет далеко от моего дома, то придется, может, несколько суток ждать, чтобы ветер переменился, кроме того, я понял, что в шторм вообще нельзя пользоваться крыльями. А если пуститься по ветру, истреплешь их сразу – ведь их не уменьшишь, – брать рифы на них, например, невозможно, значит, остается только одно: убирать их – то есть складывать по бокам, и все. Ну, конечно, при таком положении в воздухе не удержишься. Наилучший выход – убегать по ветру; но это здорово тяжело. А начнешь мудрить – наверняка пойдешь ко дну!
   Недельки через две – помню, дело было во вторник – я послал старому Сэнди Мак-Уильямсу записку с приглашением прийти ко мне на следующий день вкусить манны и куропаток. Едва войдя, он хитро подмигнул и спрашивает:
   – Ну, капитан, куда ты девал свои крылья?
   Я сразу уловил насмешку в его словах, но не подал виду и только ответил:
   – Отдал в стирку.
   – Да, да, в эту пору они по большей части в стирке, – отозвался он суховатым тоном, – уж это я заметил. Новоиспеченные ангелы – страсть какие чистюли. Когда ты думаешь получить их обратно?
   – Послезавтра.
   Он подмигнул мне и улыбнулся. А я говорю:
   – Сэнди, давай начистоту. Выкладывай. Какие могут быть тайны от друзей! Я обратил внимание, что ни ты, ни многие другие не носят крыльев. Я вел себя как идиот, да?
   – Пожалуй. Но это ничего. Вначале мы все такие. Это вполне естественно. Понимаешь, на земле мы склонны делать самые нелепые выводы о жизни в раю. На картинках мы всегда видели ангелов с крыльями, и это совершенно правильно; но когда мы делали вывод, что ангелы пользуются крыльями для передвижения, тут мы здорово ошибались. Крылья – это только парадная форма. Находясь, так сказать, при исполнении служебных обязанностей, ангелы обязательно носят крылья; ты никогда не увидишь, чтобы ангел отправился без крыльев по какому-нибудь поручению, как никогда не увидишь, чтобы офицер председательствовал на военно-полевом суде в домашнем костюме, или полисмен стоял на посту без мундира, или почтальон доставлял письма без фуражки и казенной куртки. Но летать на крыльях – нет! Они надеваются только для виду. Старые, опытные ангелы поступают так же, как кадровые офицеры: носят штатское, когда они не на службе. Что же касается новых ангелов, то те, словно добровольцы в милиции, не расстаются с формой, вечно перепархивают с места на место, всюду лезут со своими крыльями, сшибают пешеходов, витают то здесь, то там, воображая, что все любуются ими и что они самые главные персоны в раю. И когда один из таких типов проплывает в воздухе, приподняв одно крыло и опустив другое, то ясно можно прочесть на его лице: «Вот бы сейчас увидела меня Мэри Энн из Арканзаса. Небось пожалела бы, что дала мне отставку!» Нет, крылья – это только для показу, исключительно для показу, и больше ни для чего.
   – Ты, пожалуй, прав, Сэнди, – сказал я.
   – Зачем далеко ходить, погляди на себя, – продолжал Сэнди. – Ты не создан для крыльев, да и остальные люди тоже. Помнишь, какую уйму лет ты потратил на то, чтобы добраться сюда? А ведь ты мчался быстрее пушечного ядра! Теперь представь, что это расстояние тебе пришлось бы проделать на крыльях. Знаешь, что было бы? Вечность прошла бы, а ты бы все летел! А ведь миллионам ангелов приходится ежедневно посещать землю, чтобы являться в видениях умирающим детям и добрым людям, – сам знаешь, им так положено по штату. Разумеется, они являются с крыльями, – ведь они выполняют официальную миссию, – да иначе умирающие и не признали бы в них ангелов. Но неужели ты мог поверить, что на этих крыльях ангелы летают? Нет. И вполне понятно почему: крыльев не хватило бы и на половину пути, они истрепались бы до последнего перышка, и остались бы одни остовы, – как рамки для змея, пока их не оклеили бумагой. На небе расстояния еще в миллиарды раз больше; ангелам приходится по целым дням мотаться в разные концы. Разве они управились бы на крыльях? Нет, конечно. Крылья у них для фасона, а расстояния они преодолевают вмиг – стоит им только пожелать. Ковер-самолет, о котором мы читали в сказках «Тысячи и одной ночи», – вполне разумное изобретение; но басни, будто ангелы способны покрыть невероятные расстояния при помощи своих неуклюжих крыльев, – сущая чепуха!
   – Наши молодые ангелы обоего пола, – продолжал Сэнди, – все время носят крылья – ярко-красные, синие, зеленые, золотые, всякие там разноцветные, радужные и даже полосатые с разводами, но никто их не осуждает: это подходит к их возрасту. Крылья очень красивая вещь, и они к лицу молодым. Это самая прелестная часть их костюма; нимб, по сравнению с крыльями, ничего не стоит.
   – Ну ладно, – призпался я, – я засунул свои крылья в шкаф и не выну их оттуда, пока на улице не будет грязь по колено.
   – Или торжественный прием.
   – Это еще что такое?
   – Такое, что ты можешь увидеть, если пожелаешь, сегодня же вечером. Прием устраивается в честь одного кабатчика из Джерси-Сити.
   – Да что ты, расскажи!
   – Этот кабатчик был обращен на молитвенном собрании Муди и Сэнки [4] в Нью-Йорке. Когда он возвращался к себе в Нью-Джерси, паром, на котором он ехал, столкнулся с каким-то судном, и кабатчик утонул. Этот кабатчик из породы тех, кто думает, что в раю все с ума сходят от счастья, когда подобный закоренелый грешник спасет свою душу. Он полагает, что все небожители выбегут ему навстречу с пением осанны и что в этот день в небесных сферах только и разговору будет что о нем. Он воображает, что его появление произведет здесь такой фурор, какого не запомнят старожилы. Я всегда замечал эту странность у мертвых кабатчиков: они не только ожидают, что все поголовно выйдут их встречать, но еще и уверены, что их встретят факельным шествием.
   – Стало быть, кабатчика постигнет разочарование?
   – Нет, ни в коем случае. Здесь не дозволено никого разочаровывать. Все, чего новичок желает, – разумеется, если это выполнимое и не кощунственное желание, – будет ему предоставлено. Всегда найдется несколько миллионов или миллиардов юнцов, для которых нет лучшего развлечения, чем упражнять своп глотки, толпиться на улицах с зажженными факелами и валять дурака в связи с прибытием какого-нибудь кабатчика. Кабатчик в восторге, молодежь веселится вовсю, – никому это не во вред, и денег не надо тратить, а зато укрепляется добрая слава рая, как места, где всех вновь прибывших ждет счастье и довольство.
   – Очень хорошо. Я обязательно приду посмотреть на прибытие кабатчика.
   – Имей в виду, что согласно правилам этикета надо быть в полной форме, с крыльями и всем прочим.
   – С чем именно?
   – С нимбом, с арфой, пальмовой ветвью и так далее.
   – Да-а? Наверно, это очень нехорошо с моей стороны, но, признаюсь, я бросил их в тот день, когда участвовал в хоре. У меня абсолютно ничего нет, кроме этой хламиды и крыльев.
   – Успокойся. Твои вещи подобрали и спрятали для тебя. Посылай за ними.
   – Я пошлю, Сэнди. Но что это ты сейчас сказал про какие-то кощунственные желания, которым не суждено исполниться?
   – О, таких желаний, которые не исполняются, очень много. Например, в Бруклине живет один священник, некий Толмедж [5], – вот его ждет изрядное разочарование. Он любит говорить в своих проповедях, что по прибытии в рай сразу же побежит обнять и облобызать Авраама, Исаака и Иакова и поплакать над ними. Миллионы земных жителей уповают на то же самое. Каждый божий день сюда прибывает не менее шестидесяти тысяч человек, желающих первым делом помчаться к Аврааму, Исааку и Иакову, чтобы прижать их к груди и поплакать над ними. Но ты согласись, что шестьдесят тысяч человек в день – обременительная порция для таких стариков. Если бы они вздумали согласиться на это, то ничего иного не делали бы из года в год, как только давали себя тискать и обливать слезами по тридцать два часа в сутки. Они бы вконец измотались и все время были бы мокрые, как водяные крысы. Разве для них это был бы рай? Из такого рая побежишь без оглядки, это всякому ясно! Авраам, Исаак и Иаков – добрые, вежливые старые евреи, но целоваться с сентиментальными проповедниками из Бруклина им так же мало приятно, как было бы тебе. Помяни мое слово, нежности мистера Толмеджа будут отклонены с благодарностью. Привилегии избранных имеют границы даже на небесах. Если бы Адам выходил к каждому новоприбывшему, который хочет поглазеть на него и выклянчить автограф, то ему только этим и пришлось бы заниматься и ни для каких других дел не хватило бы времени. Толмедж заявляет, что он намерен почтить визитом не только Авраама, Исаака и Иакова, но и Адама тоже. Придется ему отказаться от этой затеи.
   – И ты думаешь, Толмедж в самом деле вознесется сюда?
   – Обязательно. Но пусть тебя это не пугает, он будет водиться со своими – их тут много. В этом-то и заключается главная прелесть рая: сюда попадают люди всякого сорта, – здесь священники не командуют. Каждый находит себе компанию по вкусу, а до других ему дела нет, как и им до него. Уж если господь бог создал рай, так он устроил все как следует, на широкую ногу.
   Сэнди послал к себе домой за вещами, я тоже послал за своими, и около девяти часов вечера мы начали одеваться. Сэнди говорит:
   – Сторми, тебе предстоит интереснейший вечер. По всей вероятности, будут какие-нибудь патриархи.
   – Неужели?
   – Да, скорей всего. Конечно, они держатся как аристократы, перед простым народом почти не показываются. Насколько я понимаю, они выходят встречать только тех грешников, которые спасли душу в последнюю минуту. Они бы и тут не выходили, но земная традиция требует большой церемонии по такому поводу.
   – Неужели, Сэнди, все до одного выходят?
   – Кто? Все патриархи? Что ты, нет; самое большее – два или три. Тебе придется прождать пятьдесят тысяч лет, а может быть, и больше, чтобы хоть одним глазком глянуть на всех патриархов и пророков. За то время, что я здесь, Иов показался один раз, и один раз Хам вместе с Иеремией. Но самое замечательное событие за все мое пребывание тут произошло в прошлом году: был устроен прием в честь англичанина Чарльза Писа, того самого, которого прозвали баннеркросским убийцей. На трибуне стояли тогда четыре патриарха и два пророка, – ничего подобного не видели в раю со дня вознесения капитана Кидда [6]; даже Авель и тот пришел – впервые за тысячу двести лет. Пустили слух, что собирается быть и Адам; на Авеля всегда сбегаются колоссальные толпы, с Адамом в этом отношении даже и ему не сравниться! Слух оказался ложным, но он облетел все небо; и такого, как тогда творилось, я, наверно, никогда больше не увижу. Прием устраивался, конечно, в английском округе, который отстоит за восемьсот одиннадцать миллионов миль от границ нашего Нью-Джерси. Я прилетел туда вместе с многими соседями, и нам представилось исключительное зрелище. Из всех округов валом валили эскимосы, татары, негры, китайцы, – словом, люди отовсюду. Такое смешение народов можно наблюдать лишь в Большом хоре в первый день после прибытия, а больше никогда. Миллиардные толпы пели гимны и выкрикивали осанну, шум стоял невероятный; даже когда рты у всех были закрыты, в ушах звенело от одного хлопанья крыльев, потому что ангелов на небе было столько, что казалось, будто идет снег. Адам не пришел, но и без него было очень интересно; на главной трибуне восседали три архангела, тогда как в других случаях редко можно увидеть даже одного.
   – Какие они из себя, эти архангелы, Сэнди?
   – Ну, какие? Лица сияют, одеты в блестящие мантии, чудесные радужные крылья за спиной, в руке у каждого меч; рост – восемнадцать футов, величавая осанка, – похожи на военных.
   – А нимбы у них есть?
   – Нет, во всяком случае, не ободком. Архангелы и патриархи высшей категории носят кое-что получше. У них великолепный круглый сплошной нимб из чистого золота, посмотришь – просто глаза слепит. Ты, когда жил на земле, не раз видел на картинках патриарха с такой штуковиной, помнишь? Голова у него точно на медном блюде. Но это не дает правильного представления, – то, что носят патриархи на самом деле, красивее и лучше блестит.
   – Сэнди, а ты разговаривал с этими архангелами и патриархами?
   – Кто, я? Что ты, что ты, Сторми! Я не достоин разговаривать с такими, как они.
   – А Толмедж достоин?
   – Конечно, нет. У тебя путаное представление о таких вещах; впрочем, оно свойственно всем земным жителям. На земле говорят, что есть царь небесный, – и это верно; но дальше описывают небо так, будто оно представляет собой республику, где все равны и каждый вправе обнимать любого встречного и якшаться с разной знатью, вплоть до самой высшей. Вот путаница! Вот чепуха! Разве может быть республика при царе? Разве может вообще быть республика, когда государством правит самодержец, правит вечно, без парламента и без государственного совета, которые имели бы право вмешиваться в его действия; когда ни за кого не голосуют и никого не избирают; когда никто не имеет голоса в управлении страной, никого не привлекают участвовать в государственных делах и никому это не разрешается?! Хороша республика, нечего сказать!…
   – Да, рай, пожалуй, не таков, каким я его себе представлял. Но все-таки я надеялся – похожу и хотя бы познакомлюсь с вельможами. Я не собирался есть с ними из одного котелка, а так – поздороваться за руку, провести в их компании часок-другой…
   – Мог бы любой простолюдин вести себя так в отношении российских министров? Зайти запросто, например, к князю Горчакову?
   – Думаю, что нет, Сэнди.
   – Ну, здесь та же Российская империя, даже построже. Здесь нет и намека на республику. Существует табель о рангах. Существуют вице-короли, князья, губернаторы, вице-губернаторы, помощники вице-губернаторов и около ста разрядов дворянства, начиная от великих князей – архангелов, и дальше все ниже и ниже, до того слоя, где нет никаких титулов. Ты знаешь, что такое принц крови на земле?
   – Нет.
   – Так вот. Принц крови не принадлежит ни к царской фамилии, ни к обыкновенной аристократии – он стоит ниже первой, но выше второй. Примерно такое же положение занимают на небе патриархи и пророки. Здесь имеются такие важные аристократы, что мы с тобой недостойны чистить им сандалии, но и они недостойны чистить сандалии у патриархов и пророков. Это дает тебе некоторое представление об их ранге, так? Соображаешь теперь, какие они важные? Поглядел на одного из них – и будет о чем помнить и рассказывать тысячу лет. Представь себе, капитан, что Авраам переступил бы этот порог, – вокруг его следов сейчас же поставили бы ограду с навесом, и паломники стекались бы сюда со всех концов неба многие века, чтобы только посмотреть на это место. Авраам как раз один из тех, кого мистер Толмедж из Бруклина собирается по прибытии сюда лобызать и обливать слезами. Пусть запасет побольше слез, не то – пари держу – они у него высохнут, прежде чем он добьется встречи с Авраамом.
   – Сэнди, – говорю я, – а я ведь думал, что буду здесь на равной ноге со всеми, но уж лучше позабыть об этом. Да это и не играет особой роли, я и так чувствую себя вполне счастливым.
   – Да ты счастливее, капитан, чем был бы при иных обстоятельствах! Эти патриархи и пророки на много веков перегнали тебя, они за две минуты разбираются в том, на что тебе нужен целый год. Пробовал ты когда-нибудь вести полезную и приятную беседу с гробовщиком о ветрах, морских течениях и отклонении компаса?
   – Понимаю, что ты хочешь сказать, Сэнди: мне было бы неинтересно разговаривать с ним, – он полный профан в этих делах; и мы оба зачахли бы от скуки.
   – Вот именно. Патриархам было бы скучно слушать тебя, а понимать их речи ты еще не дорос. Очень скоро ты сказал бы: «До свидания, ваше преосвященство, я зайду к вам в другой раз», но больше не зашел бы. Приглашал ты когда-нибудь к себе на обед в капитанскую каюту кухонного юнгу?
   – Опять-таки мне ясно, к чему ты клонишь, Сэнди. Я по привык к такой важной публике, как патриархи и пророки, и робел бы в их присутствии, не зная, что сказать, и был бы счастлив поскорее убраться восвояси. Скажи, Сэнди, а кто выше рангом: патриарх или пророк?
   – О, пророки поважнее патриархов! Самый молодой пророк гораздо больше значит, чем самый древний патриарх! Так и знай – даже Адам должен шагать позади Шекспира [7].
   – Шекспир разве был пророк?
   – Конечно! И Гомер тоже, и множество других. Но Шекспир и остальные должны уступить дорогу Биллингсу, обыкновенному портному из Теннесси, и афганскому коновалу Сакка. Иеремия, Биллингс и Будда шагают вместе, в одной шеренге, непосредственно за публикой с разных планет, которые не в нашей системе; за ними идут десятка два прибывших с Юпитера и из других миров; далее выступают Даниил, Сакка и Конфуций; за ними – народ из других астрономических систем; потом – Иезекииль, Магомет, Заратустра и один точильщик из Древнего Египта; дальше еще целая вереница разных людей; и только где-то в самом хвосте – Шекспир с Гомером и башмачник по фамилии Марэ из глухой французской деревушки.