Я ему говорю:
   - Сэм, услышь я это раньше, я бы огорчился, а теперь я рад. Я рад, что попал сюда.
   А он спрашивает:
   - Капитан, ты, небось, изрядно устал?
   Я говорю:
   - Мало сказать, устал, Сэм! Устал, как собака!
   - Вот именно! Вот именно! Ты заслужил крепкий сон, - и сон тебе будет отпущен. Ты заработал хороший аппетит, - и будешь обедать с наслаждением. Здесь, как и на земле, наслаждение надо заслужить честным трудом. Нельзя сперва наслаждаться, а зарабатывать право на это после. Но в раю есть одно отличие: ты сам можешь выбрать себе род занятий; и если будешь работать на совесть, то все силы небесные помогут тебе добиться успеха. Человеку с душой поэта, который в земной жизни был сапожником, не придется здесь тачать сапоги.
   - Вот это справедливо и разумно, - сказал я. - Много работы, но лишь такой, какая тебе по душе; и никаких больше мук, никаких страданий...
   - Нет, погоди, тут тоже много мук; но они не смертельны. Тут тоже много страданий; но они не вечны. Пойми, счастье не существует самостоятельно, оно лишь рождается как противоположность чему-то неприятному. Вот и все. Нет ничего такого, что само по себе являлось бы счастьем, - счастьем, оно покажется лишь по контрасту с другим. Как только возникает привычка и притупляется сила контраста - тут и счастью конец, и человеку уже нужно что-то новое. Ну, а на небе много мук и страданий - следовательно, много контрастов; стало быть, возможности счастья безграничны.
   Я говорю:
   - Сэм, первый раз слышу про такой сверхразумный рай, но он так же мало похож на представление о рае, которое мне внушали с детских лет, как живая принцесса - на свое восковое изображение.
   Первые месяцы я провел, болтаясь по царствию небесному, заводя друзей и осматривая окрестности, и, наконец, поселился в довольно симпатичном уголке, чтоб отдохнуть, перед тем как взяться за какое-нибудь дело. Но и там я продолжал заводить знакомства и собирать информацию. Я подолгу беседовал со старым лысым ангелом, которого звали Сэнди Мак-Вильямс. Он был родом откуда-то из Нью-Джерси. Мы проводили вместе много времени. В теплый денек после обеда, бывало, ляжем на пригорке под тенью скалы, - а внизу болото, где Сэнди развел клюквенную плантацию, - курим трубки и разговариваем про всякое. Однажды я спросил его:
   - Сэнди, сколько тебе лет?
   - Семьдесят два.
   - Так я и думал. Сколько же ты лет в раю?
   - На рождество будет двадцать семь.
   - А сколько тебе было, когда ты вознесся?
   - То есть как? Семьдесят два, конечно.
   - Ты шутишь, а?
   - Почему шучу?
   - Потому что, если тогда тебе было семьдесят два, то, значит, теперь тебе девяносто девять.
   - Ну нет! Я остался в том же возрасте, в каком сюда явился.
   - Вот как! - говорю я. - Кстати, чтоб не забыть, - у меня есть к тебе вопрос. Внизу, на земле, я всегда полагал, что в раю мы все будем молодыми, подвижными, веселыми.
   - Что ж, если тебе этого хочется, можешь стать молодым. Нужно только пожелать.
   - Почему же у тебя не было такого желания?
   - Было. У всех бывает. Ты тоже, надо полагать, когда-нибудь попробуешь; но только тебе это скоро надоест.
   - Почему?
   - Сейчас я тебе объясню. Вот ты всегда был моряком; а каким-нибудь другим делом ты пробовал заниматься?
   - Да. Одно время я держал бакалейную лавку на приисках; но это было не по мне, слишком, скучно - ни волнения, ни штормов - словом, никакой жизни. Мне казалось, что я наполовину живой, а наполовину мертвый. А я хотел быть или совсем живым, или совсем уж мертвым. Я быстро избавился от лавки и опять ушел в море.
   - То-то и оно. Лавочникам такая жизнь нравится, а тебе она не пришлась по вкусу, и все. Оттого, что ты к ней не привык. Ну, а я не привык быть молодым, и мне молодость была ни к чему. Я превратился в крепкого кудрявого красавца, а крылья - крылья у меня стали, как у мотылька! Я ходил с парнями на пикники, танцы, вечеринки, старался ухаживать за девушками и болтать с ними разный вздор; но все было напрасно - я чувствовал себя не в своей тарелке, скажу больше - мне это просто осточертело. Чего мне хотелось, так это рано ложиться и рано вставать, и иметь какое-нибудь занятие, и чтобы после работы можно было спокойно сидеть, курить и думать, а не колобродить с оравой пустоголовых мальчишек и девчонок. Ты себе и не представляешь, до чего я исстрадался, пока был молодым.
   - Сколько времени ты был молодым?
   - Всего две недели. Этого мне хватило с избытком. Ох, каким одиноким я себя чувствовал! Понимаешь, после того как я семьдесят два года копил опыт и знания, самые серьезные вопросы, занимавшие этих юнцов, казались мне простыми, как азбука. А слушать их споры - право, это было бы смешно, если б не было так печально! Я до того соскучился по привычному солидному поведению и трезвым речам, что начал примазываться к старикам, но они меня не принимали в свою компанию. По-ихнему, я был никчемный молокосос и выскочка. Двух недель с меня вполне хватило. Я с превеликой радостью снова облысел и стал курить трубку и дремать, как бывало, под тенью дерева или утеса.
   - Позволь, - перебил я, - ты хочешь сказать, что тебе будет вечно семьдесят два года?
   - Не знаю и не хочу загадывать. Но в одном я уверен: двадцатипятилетним я уж ни за что не сделаюсь. У меня теперь знаний куда больше, чем двадцать семь лет тому назад, и узнавать новое доставляет мне радость, однако я как будто не старею. То есть я не старею телом, а ум мой становится старше, делается более крепким, зрелым и служит мне лучше, чем прежде.
   Я спросил:
   - Если человек приходит сюда девяностолетним, неужели он не переводит стрелку назад?
   - Как же, обязательно. Сначала он ставит стрелку на четырнадцать лет. Походит немножко в таком виде, почувствует себя дурак дураком и переведет на двадцать, - но и это не лучше; он пробует тридцать, пятьдесят, восемьдесят, наконец девяносто, и убеждается, что лучше и удобнее всего ему в том возрасте, к которому он наиболее привык. Правда, если разум его начал сдавать, когда ему на земле минуло восемьдесят, то он останавливается на этой цифре. Он выбирает тот возраст, в котором ум его был всего острее, потому что именно тогда ему было приятнее всего жить, и вкусы и привычки его стали устойчивыми.
   - Ну, а если человеку двадцать пять лет, он остается навсегда в этом возрасте, не меняясь даже по внешнему виду?
   - Если он глупец, то да. Но если он умен, предприимчив и трудолюбив, то приобретенные им знания и опыт меняют его привычки, мысли и вкусы, и его уже тянет в общество людей постарше возрастом; тогда он дает своему телу постареть на столько лет, сколько надо, чтобы чувствовать себя на месте в новой среде. Так он все совершенствуется и соответственно меняет свой внешний облик, и в конце концов внешне он будет морщинистый и лысый, а внутренне - проницательный и мудрый.
   - И малыши так же?
   - И малыши так же. Ну и идиотские же представления были у нас на земле касательно всего этого! Мы говорили, что на небе будем вечно юными. Мы не говорили, сколько нам будет лет, над этим мы, пожалуй, не задумывались, во всяком случае не у всех были одинаковые мысли. Когда мне было семь лет, я, наверное, думал, что на небе всем будет двенадцать; когда мне исполнилось двенадцать, я, наверное, думал, что на небе всем будет восемнадцать или двадцать; в сорок я повернул назад: помню, я тогда надеялся, что в раю всем будет лет по тридцати. Ни взрослый, ни ребенок никогда не считают свой собственный возраст самым лучшим - каждому хочется быть или на несколько лет старше, или на несколько лет моложе, и каждый уверяет, что в этом полюбившемся ему возрасте пребывают все райские жители. Притом каждый хочет, чтобы люди на небе всегда оставались в этом возрасте, не двигаясь с места, да еще получали от этого удовольствие! Ты только представь себе застыть на месте в раю! Вообрази, какой это был бы рай, если бы его населяли одни семилетние щенки, которые только бы и делали, что катали обручи и играли в камешки! Или неуклюжие, робкие, сентиментальные недоделки девятнадцати лет! Или же только тридцатилетние - здоровые, честолюбивые люди, но прикованные, как несчастные рабы на галерах, к этому возрасту со всеми его недостатками! Подумай, каким унылым и однообразным было бы общество, состоящее из людей одних лет, с одинаковой наружностью, одинаковыми привычками, вкусами, чувствами! Подумай, насколько лучше такого рая оказалась бы земля с ее пестрой смесью типов, лиц и возрастов, с живительной борьбой бесчисленных интересов, не без приятности сталкивающихся в таком разнообразном обществе!
   - Слушай, Сэнди, - говорю я, - ты понимаешь, что делаешь?
   - Что же я, по-твоему, делаю?
   - С одной стороны, описываешь небо как весьма приятное местечко, но с другой стороны, ты оказываешь ему плохую услугу.
   - Это почему?
   - А вот почему. Возьми для примера молодую мать, которая потеряла ребенка, и...
   - Ш-ш-ш! - Сэнди поднял палец. - Гляди!
   К нам приближалась женщина. Она была средних лет и с седыми волосами. Шла она медленным шагом, понурив голову и вяло, безжизненно свесив крылья; у нее был очень утомленный вид, и она, бедняжка, плакала. Она прошла вся в слезах и не заметила нас. И тогда Сэнди заговорил тихо, ласково, с жалостью в голосе:
   - Она ищет своего ребенка! Нет, похоже, что она уже нашла его. Господи, до чего она изменилась! Но я сразу узнал ее, хоть и не видел двадцать семь лет. Тогда она была молодой матерью, лет двадцати двух, а может, двадцати четырех, цветущая, красивая, милая - роза, да и только! И всем сердцем, всей душой она была привязана к своему ребенку, к маленькой двухлетней дочке. Но дочка умерла, и мать помешалась от горя, буквально помешалась! Единственной утехой для нее была мысль, что она встретится со своим ребенком в загробном мире, "чтобы никогда уже не разлучаться". Эти слова "чтобы никогда уже не разлучаться" - она твердила непрестанно, и от них ей становилось легко на сердце; да, да, она просто веселела. Когда я умирал, двадцать семь лет тому назад, она просила меня первым делом; найти ее девочку и передать, что она надеется скоро придти, скоро, скоро, очень скоро!
   - Какая грустная история, Сэнди!
   Некоторое время Сэнди сидел молча, уставившись в землю, и думал; потом произнес этак скорбно:
   - И вот она, наконец, прибыла!
   - Ну и что? Рассказывай дальше.
   - Стормфилд, возможно она не нашла своей дочери, но мне лично кажется, что нашла. Да, скорее всего. Я видал такие случаи и раньше. Понимаешь, в ее памяти сохранилась пухленькая крошка, которую она когда-то баюкала на руках. Но здесь ее дочь не захотела оставаться крошкой, она пожелала вырасти; и желание ее исполнилось. За двадцать семь лет, что прошли с тех пор, она изучила самые серьезные науки, какие только существуют, и теперь все учится и учится и узнает все больше и больше. Ей на все наплевать, кроме науки. Ей бы только заниматься науками да обсуждать грандиозные проблемы с такими же людьми, как она сама.
   - Ну и что?
   - Как что? Разве ты не понимаешь, Стормфилд? Ее мать знает толк в клюкве, умеет разводить и собирать эти ягоды, варить из них варенье и продавать его, а больше - ни черта. Теперь она не пара своей дочке, как не пара черепаха райской птице. Бедная мать: она мечтала нянчить малютку! Мне кажется, что ее постигло разочарование.
   - Так что же будет, Сэнди, они так и останутся навеки несчастными в раю?
   - Нет, они сблизятся, понемногу приспособятся друг к другу. Но только произойдет это не за год и не за два, а постепенно.
   2
   Мне пришлось немало повозиться со своими крыльями. На другой день после того, как я подпевал в хоре, я дважды пытался летать, но без успеха. Поднявшись первый раз, я пролетел тридцать ярдов и сшиб какого-то ирландца, да, собственно говоря, и сам свалился. Потом я столкнулся в воздухе с епископом и, конечно, сбил его тоже. Мы обменялись крепкими выражениями, но мне было весьма не по себе, то я боднул такого важного старика на глазах у миллиона незнакомых людей, которые глядели на нас, едва сдерживая смех.
   Я понял, что еще не научился править и потому не знаю, куда меня отнесет во время полета. Остаток дня я ходил пешком, опустив крылья. На следующее утро я чуть свет отправился в одно укромное место поупражняться. Я вскарабкался на довольно высокий утес, успешно поднялся в воздух и ринулся вниз, ориентируясь на кустик, за триста ярдов или чуть подальше. Но я не сумел рассчитать силу ветра, который дул приблизительно под углом два румба к моему курсу. Я видел, что значительно отклоняюсь от своего ориентира, и стал тише работать правым крылом, а больше жать на левое. Но это не помогло, я почувствовал, что мне грозит опасность опрокинуться, так что пришлось сбавить ходу в обоих крыльях и опуститься. Я залез обратно на утес и еще раз попытал счастья, наметив место на два или три румба правее куста, и даже рассчитал снос, чтобы лететь более правильно к точке. В общем у меня это получилось, но только летел я очень медленно. Мне стало ясно, что при встречном ветре крылья плохая подмога. Значит, если я захочу слетать в гости к кому-нибудь, кто живет далеко от моего дома, то придется, может, несколько суток ждать, чтобы ветер переменился; кроме того, я понял, что в шторм вообще нельзя пользоваться крыльями. А если пуститься по ветру, истреплешь их сразу - ведь их не уменьшишь, - брать рифы на них, например, невозможно, значит остается только одно: убирать их - то есть складывать по бокам, и все. Ну, конечно, при таком, положении в воздухе не удержишься. Наилучший выход - убегать по ветру; но это здорово тяжело! А начнешь мудрить - наверняка пойдешь ко дну!
   Недельки через две - помню, дело было во вторник - я послал старому Сэнди Мак-Вильямсу записку с приглашением придти ко мне на следующий день вкусить манны и перепелов. Едва войдя, он хитро подмигнул и спрашивает:
   - Ну, капитан, куда ты девал свои крылья?
   Я мгновенно уловил насмешку в его словах, но не подал виду и только ответил:
   - Отдал в стирку.
   - Да, да, в эту пору они по большей части в стирке, - отозвался он суховатым тоном, - уж это я заметил. Новоиспеченные ангелы - страсть какие чистюли. Когда ты думаешь получить их обратно?
   - Послезавтра.
   Он подмигнул мне и улыбнулся. А я говорю:
   - Сэнди, давай начистоту. Выкладывай. Какие могут быть тайны от друзей! Я обратил внимание, что ни ты, ни многие другие не носят крыльев. Я вел себя, как идиот, да?
   - Пожалуй. Но что поделаешь? Вначале мы все такие. Это совершенно естественно. Понимаешь ли, на земле мы склонны делать совершенно нелепые выводы о жизни в раю. На картинках мы всегда видели ангелов с крыльями, и это вполне правильно; но когда мы из этого делали вывод, что ангелы пользуются крыльями для передвижения, тут мы попадали впросак. Крылья это только парадная форма. Находясь, так сказать, при исполнении своих служебных обязанностей, ангелы обязательно носят крылья; ты никогда не увидишь, чтобы ангел отправился без крыльев по какому-нибудь поручению, как никогда не увидишь, чтобы офицер председательствовал на военно-полевом суде в домашнем костюме, или полисмен стоял на посту без мундира, или почтальон доставлял письма без фуражки и казенной куртки. Но летать на крыльях - нет! Они надеваются только для вида. Старые, опытные ангелы поступают так же, как кадровые офицеры: носят штатское, когда они не на службе. Что же касается новых ангелов, то те, словно добровольцы из милиции, не расстаются с формой, вечно перепархивают с места на место, всюду лезут со своими крыльями, сшибают пешеходов, витают то здесь, то там, воображая, что все любуются ими и что они самые главные персоны в раю. И когда один из таких типов проплывает по воздуху, приподняв одно крыло и опустив другое, то можно ясно прочесть у него на лице: "Вот бы сейчас увидела меня Мэри-Энн из Арканзаса. Небось, пожалела бы, что дала мне отставку!" Нет, крылья - это только для показу, исключительно для показу, и больше ни для чего.
   - Ты, пожалуй, прав, Сэнди, - сказал я.
   - Зачем далеко ходить, погляди на себя, - продолжал Сэнди. - Ты не создан для крыльев. Это вообще не дело для людей. Помнишь, какую уйму лет ты потратил на то, чтобы добраться сюда? А ведь ты мчался быстрее любого пушечного ядра! Теперь представь, что это расстояние тебе пришлось бы проделать на крыльях. Знаешь, что было бы? Вечность прошла бы, а ты бы все летел! А ведь миллионам ангелов приходится ежедневно посещать землю, чтобы являться в видениях умирающим детям и добрым людям, - сам знаешь, им так положено по штату. Разумеется, они являются с крыльями, - ведь они выполняют официальную миссию, - да иначе умирающие и не признали бы в них ангелов. Но неужели ты мог поверить, что на этих крыльях ангелы летают? Нет. И вполне понятно почему: крыльев не хватило бы и на полпути, они истрепались бы до последнего перышка и остались бы одни остовы, - как рамки для змея, пока их не оклеили бумагой. На небе расстояния еще в миллиарды раз больше; ангелам приходится по целым дням мотаться в разные его концы. Разве они управились бы на крыльях? Нет, конечно. Крылья у них для фасона, а расстояния они преодолевают вмиг - стоит им только подумать и пожелать. Ковер-самолет, о котором мы читали в сказках Тысячи и одной ночи, - вполне разумное изобретение; но представление, будто ангелы способны покрыть невероятные расстояния при помощи своих неуклюжих крыльев, - сущая чепуха!
   - Наши молодые ангелы обоего пола, - продолжал Сэнди, - все время носят крылья - ярко-красные, синие, зеленые, золотые, всякие там разноцветные, радужные и даже полосатые с разводами, но никто их не осуждает: все это подходит к их возрасту. Крылья очень красивая вещь, и они к лицу молодым людям. Это самая прелестная часть их костюма; сияние, по сравнению с крыльями, ничего не стоит.
   - Ну, ладно, - признался я, - я засунул свои крылья в буфет и не выну их оттуда, пока на улице не будет грязь по колено.
   - Или торжественный прием.
   - Это еще что такое?
   - Такое, что ты можешь повидать, если пожелаешь, сегодня же вечером. Прием устраивается в честь одного кабатчика из Джерси-сити.
   - Да что ты, расскажи-ка!
   - Этот кабатчик был обращен на молитвенном собрании Муди и Сэнки [Д.Муди и Д.Сэнки - "модные" американские проповедники-евангелисты последней трети XIX века] в Нью-Йорке. Когда он возвращался к себе в Нью-Джерси, паром, на котором он ехал, столкнулся с каким-то судном, и кабатчик утонул. Этот кабатчик из породы тех, кто думает, что в раю все с ума сходят от счастья, когда подобный закоренелый грешник спасает свою душу. Он полагает, что все небожители выбегут ему навстречу с пением осанны и что в этот день в небесных сферах только и разговору будет, что о нем. Он воображает, что его появление произведет здесь такой фурор, какого не запомнят за много лет. Я всегда замечал эту странность у мертвых кабатчиков: они не только ожидают, что все поголовно выйдут их встречать, но еще и уверены, что их встретят с факельным шествием.
   - Стало быть, кабатчика постигнет разочарование?
   - Нет, напротив. Здесь не дозволено никого разочаровывать. Все, чего новичок желает, - разумеется, если это выполнимое и не кощунственное желание, - будет ему предоставлено. Всегда найдется несколько миллионов или миллиардов юнцов, для которых нет лучшего развлечения, чем упражнять свои глотки, толпиться на улицах с зажженными факелами и валять дурака в связи с прибытием какого-нибудь кабатчика. Кабатчик в восторге, молодежь веселится во-всю, - никому это не во вред и денег не надо тратить, а зато укрепляется добрая слава рая, как места, где всех вновь прибывших ждут счастье и довольство.
   - Очень хорошо. Я обязательно приду посмотреть на прибытие кабатчика.
   - Имей в виду, что, согласно правилам этикета, надо быть в полной форме, с крыльями и всем прочим.
   - С чем именно?
   - С сиянием, арфой, пальмовой ветвью и так далее.
   - Да-а? Наверно, это очень нехорошо с моей стороны, но, признаюсь, я бросил их в тот день, когда участвовал в хоре. У меня абсолютно ничего нет, кроме этой хламиды и крыльев.
   - Успокойся. Твои вещи подобрали и спрятали для тебя. Посылай за ними.
   - Я пошлю, Сэнди. Но что это ты сейчас сказал про какие-то кощунственные желания, которым не суждено исполниться?
   - О, таких желаний, которые не исполняются, очень много. Например, в Бруклине живет один проповедник, некий Толмедж, - вот его ждет изрядное разочарование. Он любит говорить в своих проповедях, что по прибытии в рай сразу же побежит обнять и облобызать Авраама, Исаака и Иакова и поплакать над ними. Миллионы земных жителей уповают на то же самое. Каждый божий день сюда прибывает не менее шестидесяти тысяч человек, желающих первым делом помчаться к Аврааму, Исааку и Иакову, чтобы прижать их к груди и поплакать над ними. Но ты согласись, что шестьдесят тысяч человек в день обременительная порция для таких стариков. Если бы они вздумали согласиться на это, то ничего иного не делали бы из года в год, как только давали себя тискать и обливать слезами по тридцать два часа в сутки. Они бы вконец измотались и все время были бы мокрые, как водяные крысы. Разве для них это был бы рай? Из такого рая побежишь без оглядки, это всякому ясно! Авраам, Исаак и Иаков - добрые, вежливые старые евреи, но целоваться с сентиментальными знаменитостями из Бруклина им так же мало приятно, как было бы тебе. Помяни мое слово, нежности мистера Толмеджа будут отклонены с благодарностью. Привилегии избранных имеют границы даже на небесах. Если бы Адам выходил к каждому новоприбывшему, который хочет поглазеть на него и выклянчить автограф, то ему только этим и пришлось бы заниматься и ни для каких других дел у него не хватило бы времени! Толмедж заявил, что он собирается почтить визитом не только Авраама, Исаака и Иакова, но и Адама тоже. Ему придется, однако, отказаться от этой затеи.
   - А ты думаешь, Толмедж и в самом, деле вознесется сюда?
   - Обязательно. Но пусть тебя это не пугает, он будет водиться со своими - их тут много. Вот в этом-то и заключается главная прелесть рая: сюда попадают люди всякого сорта, что бы там ни говорили. Каждый находит себе компанию по вкусу, а до других людей ему дела нет, как и им до него. Уж если господь бог создал рай, так он устроил все как следует, на широкую ногу.
   Сэнди послал к себе домой за своими вещами, я тоже послал за своими, и около девяти часов вечера мы начали одеваться. Сэнди говорит:
   - Сторми, тебе предстоит интереснейший вечер. По всей вероятности, будут какие-нибудь патриархи.
   - Неужели?
   - Да, по всей вероятности. Конечно, они держатся, как аристократы, перед простым народом, почти не показываются. По-моему, они выходят встречать только тех грешников, которые спасли душу в последнюю минуту. Они бы и тут не выходили, но земная традиция требует большой церемонии по такому поводу.
   - Они все до одного выходят, Сэнди?
   - Кто? Все патриархи? Что ты, нет; ну, два - самое большее. Тебе придется прождать пятьдесят тысяч лет, а может быть и больше, чтобы хоть одним; глазком глянуть на всех патриархов и пророков. За то время, что я здесь, Иов показался один раз, и один раз Хам вместе с Иеремией. Но самое замечательное событие за все мое пребывание тут произошло в прошлом году: был устроен прием в честь англичанина Чарльза Писа, того самого, которого прозвали Баннеркросским убийцей. На трибуне стояли тогда четыре патриарха и два пророка, - ничего подобного не видели в раю со дня вознесения капитана Кида [Кид Вильям - капитан английского флота, пират и разбойник; казнен в Лондоне в 1701 году]; даже Авель, и тот пришел - впервые за тысячу двести лет. Пустили слух, что собирается быть и Адам; на Авеля всегда сбегаются колоссальные толпы, однако с Адамом в этом отношении и ему не сравниться! Слух оказался ложным, но он облетел все небо; и такого, как тогда творилось, я, наверно, никогда больше не увижу. Прием устраивался, конечно, в английском округе, который отстоит за восемьсот одиннадцать миллионов миль от границ отделения Нью-Джерси. Я прилетел туда вместе с многими соседями, и нам представилось исключительное зрелище! Из всех округов валом валили эскимосы, татары, негры, китайцы - словом, люди отовсюду. Такое смешение народов можно наблюдать лишь в Большом хоре в первый день после прибытия, а больше нигде. Миллиардные толпы пели гимны и выкрикивали осанну, шум стоял невероятный; даже когда рты у всех были закрыты, в ушах звенело от одного хлопанья крыльев, потому что ангелов на небе было столько, что казалось, будто идет снег. Адам не пришел, но и без него было очень интересно; на главной трибуне восседали три архангела, тогда как в других случаях редко можно увидеть даже одного.