Не обходилось и без приключений. Однажды нас застигла снежная буря в миле от селения, куда мы направлялись. В одно мгновение нас словно туманом окутало – такой густой был снегопад. Не видно было ни зги, и мы вскоре заблудились. Работорговец, предвидя убытки, нещадно хлестал нас бичом, но это только ухудшало дело, так как бич его все дальше и дальше уводил нас от дороги, а тем самым от какой-либо помощи. В конце концов мы завязли в снегу и вынуждены были остановиться. Буран бушевал до полуночи, а потом стал утихать. К этому времени двое из слабейших мужчин и три женщины умерли. Остальные были чуть живы и едва могли двигаться. Наш хозяин был вне себя. Усиленно помогая себе кнутом, он заставлял нас подыматься, щипать и шлепать себя, чтобы восстановить кровообращение.
   Вдруг послышались крики и вопли, и, рыдая, к нам подбежала женщина с двумя маленькими девочками. Она упала на колени, моля о защите. За ней гналась толпа с факелами, крича, что это ведьма, что она насылает падеж на коров и ей помогает сам дьявол в образе кошки. Бедная женщина была так окровавлена, так избита камнями, что почти утратила человеческий облик. И теперь ее хотели сжечь.
   И как, вы думаете, поступил наш хозяин? Когда мы столпились вокруг несчастной, чтобы защитить ее, он быстро смекнул, в чем дело. Он сказал, что выдаст ее только в том случае, если они тут же сожгут ее. Вы только представьте себе! И те согласились. Они привязали ее к столбу, обложили хворостом и подожгли. А она кричала и молила, прижимая к груди своих маленьких дочек. И наш жестокосердный хозяин, думающий только о выгоде, велел нам обступить костер и согреваться тем самым огнем, который унес жизнь несчастной невинной матери, покуда мы снова не ожили и не вернули себе утраченной рыночной стоимости. Вот какой у нас был хозяин! Я взял его на заметку. Этот снежный буран стоил ему десяти невольников. И после этого в течение многих дней он обращался с нами еще свирепее, чем прежде, – так был взбешен своей потерей.
   Приключение следовало за приключением. Однажды мы наткнулись на шествие. И какое! Казалось, тут собрались подонки со всего королевства, да к тому же все эти оборванцы были вдребезги пьяны. Впереди ехала телега, на которой стоял гроб, а на нем сидела миловидная женщина лет восемнадцати, кормившая грудью ребенка. Она то и дело прижимала его к себе и вытирала с его личика слезы, капавшие из ее глаз. А глупое дитя только счастливо улыбалось, цепляясь за материнскую грудь пухлой, в ямочках, ручонкой, и несчастная мать гладила и ласкала его.
   Мужчины и женщины, мальчишки и девчонки, приплясывая, с гиканьем бежали возле телеги, богохульствуя и сквернословя, распевая непристойные песни, – это было отвратительное зрелище, настоящий праздник демонов. Мы достигли уже стен и предместий Лондона. Наш хозяин раздобыл нам хорошее местечко возле самой виселицы. Священник уже ждал здесь, он помог женщине взобраться на помост, говоря ей всякие слова утешения, и велел помощнику шерифа достать для нее табурет. Потом сам стал на эшафот возле нее, несколько мгновений глядел на плотную толпу у своих ног, на множество обращенных к нему лиц и начал рассказывать историю несчастной. И в голосе его зазвучала жалость… Как редко звучала жалость в этой дикой, невежественной стране! Я помню малейшую подробность в его рассказе, только не помню слов его и потому расскажу своими словами.
   «Закон должен быть справедливым. Иногда он ошибается, но ничего не поделаешь. Мы можем только покоряться, сокрушаться и молиться за душу тех, кого неправильно покарал закон, и желать, чтобы таких было поменьше. Закон осудил на смерть это бедное юное создание – и закон прав. Но другой закон вынудил ее либо совершить преступление, либо умереть с голода вместе со своим ребенком – и такой закон отвечает перед богом и за ее преступление, и за ее позорную смерть!
   Совсем еще недавно это юное создание, это восемнадцатилетнее дитя было счастливейшей в Англии женой и матерью. На устах ее всегда звенела песня, – песня, язык счастливых и невинных сердец! Юный супруг ее был так же счастлив, как и она. Выполняя свой долг, зарабатывая кусок хлеба, он честно трудился с утра до ночи, был опорой и защитой семьи и вносил свою лепту в благосостояние нации. Но коварный закон в одно мгновение разрушил этот священный очаг. Молодого супруга поймали, заклеймили и услали в море. Жена ничего об этом не знала. Она повсюду разыскивала его, трогая самые жестокие сердца своими мольбами, красноречиво говорившими об ее отчаянии. Тянулись недели, она разыскивала его, ждала, надеялась, но понемногу рассудок ее слабел от горя. Мало-помалу все ее небольшие сбережения были прожиты. Когда ей нечем стало платить за аренду, ее выгнали на улицу. Она просила милостыню, покуда у нее хватало сил. В конце концов у нее от голода пропало молоко, и тогда она украла кусок холста ценой в четверть цента, надеясь продать его и спасти свое дитя.
   Но владелец холста поймал ее. Ее бросили в тюрьму и предали суду. Владелец под присягой подтвердил факт покражи. Ей дали защитника, и для смягчения приговора была рассказана ее грустная история. Она тоже получила слово и рассказала, как украла холст потому, что рассудок ее с горя помутился, и когда голод измучил ее, она перестала понимать, хорошо или дурно поступает, сознавая только одно – что ужасно хочет есть. Вначале все были растроганы и склонны проявить милосердие, видя, что она так молода и одинока, так достойна сожаления, что единственный виновник, который толкнул ее на преступление, был закон, лишивший ее опоры. Но тут возразил обвинитель, сказав, что хотя все это верно и весьма достойно сожаления, но за последнее время так участились мелкие кражи, что некстати проявленное милосердие послужило бы угрозой собственности, – о боже, неужели для британского закона разоренный домашний очаг, осиротевшие дети, разбитые сердца совсем не имеют никакой ценности и разве не нужно их охранять? – и потому он должен требовать наказания.
   Когда судья надел свою черную шапочку и произнес роковые слова, владелец украденного холста поднялся, дрожа, с трясущимися губами, с лицом, посеревшим, словно пепел, и воскликнул:
   – О бедное дитя, бедное дитя! Я не знал, что это грозит ей смертью! – и рухнул, как подрубленное дерево.
   Когда его подняли, он лишился рассудка; и не успело зайти солнце, как он покончил с собой. Хороший человек… человек, у которого было настоящее сердце! Прибавьте его смерть к тому, что здесь происходит, и пусть за это несут ответственность те, кому следует, – правители и жестокие законы Британии.
   – Настало время, дитя мое. Дай я помолюсь над тобой, – не за тебя, бедное униженное и невинное сердце, а за тех, кто виновен в твоей гибели и смерти, им нужнее моя молитва».
   После молитвы на ее юную шейку накинули петлю, но им немало пришлось повозиться, чтобы завязать веревку, так как она все время прижимала ребенка к груди, к лицу, страстно целовала его и обливала слезами, все время не то рыдая, не то вскрикивая, а ребенок восторженно смеялся и дрыгал ножками, думая, что с ним играют. Даже палач не мог этого вынести и отвернулся. Когда все было готово, священник ласково, но настойчиво взял ребенка из рук матери и стал поспешно спускаться с помоста. Она всплеснула руками и с воплем бешено рванулась к нему, но веревка и помощник шерифа крепко держали ее. Тогда она упала на колени и, простирая руки, стала молить:
   – Еще один поцелуй! О боже, еще один, еще один, это мольба умирающей!
   Ей дали ребенка. Она чуть не задушила малютку. И когда ребенка снова отняли, она закричала:
   – О мое дитя, мое ненаглядное дитя, оно умрет! У него нет ни дома, ни друзей, ни отца, ни матери!
   – Все есть у него, – сказал добрый священник. – Я заменю ему всех, покуда жив.
   Видели бы вы ее лицо в это мгновение! Благодарность? Нельзя словами описать его выражения. Слова – нарисованное пламя. Взор – пламя живое. Она бросила пламенный взор и унесла его с собой в сокровищницу небес, где и надлежит быть всему неземному.

36. Встреча во мраке

   Лондон для раба был довольно любопытным городом. То есть не городом, а громадной деревней, полной соломы и грязи. Улицы были кривые, немощеные, грязные; население – вечно снующая толпа – и в лохмотьях, и в шелках, в колышущихся перьях, блестящих доспехах. В Лондоне у короля был дворец. Он издали заметил его, взглянул и слегка выругался – неопытно, по-ребячески, как ругались в шестом веке. Мы увидели знакомых рыцарей и вельмож, но нас, в синяках, лохмотьях и грязи, они не узнавали, – не узнали бы, если бы мы и окликнули их, не остановились бы, чтобы ответить нам, так как не имели права разговаривать с прикованными к цепи рабами.
   В десяти ярдах от меня проехала Сэнди – возможно, разыскивая меня. Но окончательно убило меня то, что произошло на площади против нашего старого барака, – там заживо варили в масле фальшивомонетчика. И вдруг показался газетчик; и я не смел окликнуть его! Одно утешало меня: видимо, Кларенс жив и действует. Я твердо решил, что мы с ним скоро будем вместе, и эта мысль несказанно ободрила меня.
   Очень ободрило меня и то, что я как-то заметил проволоку, натянутую между домами. Это, несомненно, был телеграф и телефон. Мне страстно захотелось получить кусочек такой проволоки. Она была необходима для осуществления моего плана бегства. План состоял в том, чтобы как-нибудь ночью освободить себя и короля, связать хозяина и, заткнув ему рот, перемениться с ним одеждой, избить его до неузнаваемости, приковать к цепи рабов, стать владельцем невольников, отправиться в Камелот и…
   Но вы поняли мой план. Вы видите, какой потрясающий драматический сюрприз готовил я двору. Все это было бы осуществимо, достать бы только кусочек железной проволоки, из которой можно сделать отмычку, тогда я мог бы отпереть замки, которыми были скованы наши цепи. Но мне ужасно не везло – ни разу не попалось ни кусочка. И вдруг подвернулся удобный случай. Джентльмен, уже два раза приходивший торговать меня, но безуспешно, пришел опять. Я знал, что он не купит меня, так как мой хозяин с самого начала заломил за меня непомерную цену, вызывавшую негодование и насмешки, и упорно стоял на своем. Он хотел за меня двадцать два доллара и не уступал ни цента. Могучим сложением короля восхищались, но не покупали из-за его королевской осанки; такие рабы никому не нужны. Я был уверен, что не расстанусь с ним, так как за меня просили слишком дорого. Нет, я не рассчитывал, что мною завладеет джентльмен, о котором я упоминал, а интересовал он меня вот почему: у него было нечто, чем я решил завладеть, если он будет часто наведываться к нам, – длинная стальная булавка, которой он скалывал спереди свой суконный плащ. Таких булавок у него было три. Два раза у меня все срывалось, так как он недостаточно близко подходил ко мне. Но раз мне повезло: я вытащил у него самую нижнюю, а он, заметив пропажу, наверно решил, что потерял булавку по дороге.
   Я очень обрадовался, но радость моя была непродолжительна. Когда сделка, как всегда, опять не состоялась, хозяин внезапно сказал то, что на современном английском языке обозначало бы следующее:
   – Я вам скажу, что я хочу сделать. Мне надоели эти два никуда не годных раба. Дайте мне двадцать два доллара за одного, и я вам дам другого впридачу.
   У короля от негодования сперло дыхание. Он начал давиться и кашлять, а тем временем хозяин и джентльмен продолжали разговор:
   – Если у меня будет время подумать…
   – Завтра в этот час вы мне дадите ответ.
   – Хорошо, завтра в это самое время я вам отвечу, – сказал джентльмен и удалился, за ним ушел и хозяин.
   Я воспользовался этим, чтобы успокоить короля, и шепнул ему на ухо:
   – Ваше величество будете отданы даром, но не так, как они думают. Этой ночью мы оба освободимся.
   – О! Освободимся?
   – С помощью вот этой штуки, которую я стащил, я ночью отопру оковы и сброшу их. Когда в половине десятого хозяин придет проверить нас на ночь, мы схватим его, заткнем ему рот, изобьем его и рано утром уйдем из этого города владельцами каравана невольников.
   Это все, что я сказал, но король был восхищен и доволен. Вечером мы терпеливо ждали, когда наши собратья-невольники заснут. Нельзя было полагаться на этих бедняг, да и вообще лучше про себя держать свои тайны. Они, конечно, возились не дольше, чем обычно, но мне казалось, что они бесконечно копаются, мне казалось, что я никогда не дождусь обычного храпа. Время шло, и я стал нервничать, боясь, что не успею проделать всего. Но мои преждевременные попытки только затягивали дело: стоило в этой тьме дотронуться до оков, как они начинали греметь, кто-нибудь просыпался, принимался ворочаться и будил остальных.
   Но в конце концов мне удалось снять оковы, и я снова был свободным человеком. Я глубоко и облегченно вздохнул и потянулся к оковам короля. Увы, слишком поздно: к нам шел хозяин со свечой в одной руке, держа в другой тяжелую дубину. Я плотно прижался к спящим, стараясь по возможности скрыть, что я без оков, в то же время я зорко следил за каждым его движением, готовый вскочить и броситься на него, чуть он приблизится.
   Но он не подошел. Он остановился и с минуту рассеянно глядел на темную массу невольников, видимо о чем-то размышляя, потом задул свою свечу, задумчиво направился к выходу и, прежде чем я мог сообразить, как он намерен поступить, вышел и затворил за собой дверь.
   – Живо! – сказал король. – Верни его!
   Разумеется, это необходимо было сделать, и я мгновенно вскочил и бросился за ним. Но, бог мой, ведь в то время не было уличных фонарей, а ночь была темная. Все же в нескольких шагах от себя я разглядел какую-то фигуру. Я бросился на нее, и вот тут-то началась потеха! Мы боролись и колотили друг друга. Мгновенно собралась толпа. Зрители проявляли необычайный интерес к борьбе, добродушно и весело подбадривая нас. Внезапно позади завязалась другая бурная драка, и добрая половина наших зрителей кинулась сочувствовать туда. Фонари замелькали по всем направлениям – это стража спешила со всех сторон. Меня стукнули алебардой по спине, и я понял, что произошло: я был арестован. Мой противник тоже. Нас под стражей повели в тюрьму. Вот горе! Весь мой тонко задуманный план погиб. Я пытался вообразить себе, что будет, когда хозяин увидит, кто дрался с ним, и что будет, когда нас вместе посадят в тюрьму, в камеру к буянам и мелким жуликам, и что будет…
   Внезапно мой противник повернулся ко мне лицом, пятнистый свет фонаря стражника упал на него, и – клянусь святым Георгием! – это был не хозяин.

37. Ужасное положение

   Уснуть? Невозможно. Как уснуть в этом шумном вертепе, битком набитом пьяницами, ссорящимися и горланящими бездельниками! И еще я не мог даже мечтать о сне потому, что мучительно хотел вырваться отсюда и подробно узнать, что произошло там, в далеком невольничьем бараке, из-за моего ужасного промаха.
   Ночь казалась бесконечной, но все же утро наступило. На суде я дал исчерпывающие показания. Я сказал, что я невольник знатного графа Грипа, который накануне с наступлением темноты прибыл в селение Табард на том берегу реки и вынужден был там заночевать вследствие приступа какой-то странной болезни. Меня послали в город, чтобы поскорее привести лучшего врача. Я старался изо всех сил и, конечно, мчался во всю мочь. Ночь была темная, и я налетел на этого дуралея, который схватил меня за глотку и принялся тузить, хотя я сказал ему о порученном мне деле и умолял его отпустить меня ради спасения жизни моего знатного господина.
   Дуралей перебил меня, уверяя, что все это ложь, и стал объяснять, как я ни с того ни с сего бросился на него.
   – Молчи, плут! – сказал судья. – Уведите его и дайте ему несколько палок, чтобы он в другой раз знал, как обращаться со слугой знатного господина.
   Потом судья извинился передо мной и выразил надежду, что я доложу его сиятельству о том, что суд отнюдь не виновен в этом возмутительном происшествии. Я обещал все уладить и направился к выходу. И как раз вовремя: судья начал расспрашивать меня, почему я не рассказал все это при аресте. Я ответил, что сказал бы, если бы мог соображать в то время, но этот человек так меня бил, что вышиб из меня весь рассудок, и так далее, и так далее, и выскочил за дверь, все еще бормоча себе что-то под нос.
   Нет, я не стал дожидаться завтрака. Я ног под собой не чуял и скоро был в невольничьем бараке. Пусто – все исчезли. Впрочем, за исключением хозяина. Он лежал тут же, избитый до смерти, до неузнаваемости изуродованный. И все вокруг носило следы жестокой битвы. На тележке возле дверей стоял грубо сколоченный гроб, и гробовщик с помощью полицейского пробивал себе дорогу сквозь толпу зевак, чтобы положить тело в гроб.
   Я выбрал человека, достаточно скромного, чтобы снизойти до разговора с таким оборванцем, как я, и спросил, что тут произошло.
   – Шестнадцать невольников ночью взбунтовались против своего хозяина, и вот видишь, чем все кончилось.
   – Да. Но как это началось?
   – Кроме рабов, здесь не было свидетелей. Они говорят, что самый ценный невольник освободился от своих оков и исчез таинственным образом – с помощью колдовства, надо думать, так как ключа у него не было, а замки оказались целы. Обнаружив потерю, хозяин от горя пришел в бешенство и стал колотить остальных своей тяжелой дубиной, а те, сопротивляясь, так исполосовали его спину, что ему быстро пришел конец.
   – Ужасно. И, конечно, плохо придется невольникам на суде.
   – Да суд уже был.
   – Уже был?
   – Неделю, что ли, ему тянуться? Дело ведь простое. Достаточно и пяти минут, чтобы в нем разобраться.
   – Не понимаю, как в такое короткое время можно было решить, кто виноват?
   – Кто виноват? Да судьи особенно и не разбирались в этом. Осудили всех гуртом. Не знаешь, что ли, закона? Говорят, еще со времен римлян остался: если один из рабов убьет хозяина, все рабы должны умереть.
   – Верно. Я позабыл. А когда их казнят?
   – Через двадцать четыре часа. Хотя некоторые говорят, что подождут еще денька два: вдруг случайно найдут сбежавшего.
   Сбежавшего! Мне стало не по себе.
   – А найдут ли его?
   – Ну, ясно – найдут еще до наступления ночи. Его разыскивают повсюду. У городских ворот поставили стражу и невольников, которые узнают его, если он появится, и никого без осмотра не выпускают.
   – А можно взглянуть, куда заперли остальных?
   – Снаружи можно. А внутри – да ты сам не захочешь смотреть.
   Я взял адрес тюрьмы – на всякий случай – и побрел. В глухом переулке в первой попавшейся лавке старьевщика я приобрел грубую одежду моряка, а лицо повязал платком, сославшись на то, что у меня болят зубы. Повязка скрыла мои синяки. Я совсем преобразился. Я больше не походил на себя. Потом разыскал проволоку и пошел вдоль нее до того места, откуда она начиналась. Она выходила из крохотной комнатки над лавкой мясника – видимо, телеграфное дело не очень-то еще процветало. Юный служащий дремал над столом. Я запер дверь и положил громадный ключ себе за пазуху. Молодой человек встревожился и хотел позвать на помощь. Но я сказал:
   – Побереги себя. Если ты раскроешь рот, ты – покойник. За работу! Живо! Вызови Камелот.
   – Не верю! Как может такой человек, как ты, разбираться в…
   – Вызови Камелот. Я человек отчаянный. Вызови Камелот или отойди прочь, и я сам вызову.
   – Что? Ты?
   – Заткнись! Вызови дворец.
   Он вызвал дворец.
   – Позови к аппарату Кларенса.
   – Кларенса? Как его фамилия?
   – Тебе нет дела, как его фамилия. Говорят тебе: позови Кларенса, и тебе ответят.
   Он подчинился. Прошло пять минут… десять минут мучительного ожидания, нервного напряжения. Как долго! Затем стук, который я сразу узнал, как узнают знакомый человеческий голос, ибо Кларенс был мой ученик.
   – А теперь проваливай! Они там могли узнать меня, и поэтому я хотел, чтобы вызов сделал ты, но теперь я и сам справлюсь.
   Он пустил меня на свое место и насторожил уши, но напрасно: я воспользовался шифром. Я не стал тратить времени на обмен любезностями с Кларенсом, а начал дело напрямик:
   – Король здесь и находится в опасности. Нас захватили и продали в рабство. Мы не можем доказать, кто мы такие; положение мое таково, что я не решаюсь даже попробовать. Телеграфируй в здешний дворец, чтобы там мне поверили.
   Он сразу ответил:
   – В лондонском дворце не знают о существовании телеграфа: лондонская линия только что проведена. Лучше не рисковать. Чего доброго, они вас повесят. Придумай что-нибудь другое.
   Нас повесят! Он даже не подозревал, как он близок к истине. Я ничего не мог придумать. Наконец меня осенило, и я телеграфировал:
   – Вышли пятьсот отборных рыцарей с Ланселотом во главе; вышли их немедленно. Пусть они вступят в город через юго-западные ворота и разыщут человека с белой повязкой на правой руке.
   Ответ был краток:
   – Они выступят через полчаса.
   – Отлично, Кларенс; теперь скажи здешнему молодому человеку, что я твой друг и сорви-голова и чтобы он был скромен и не болтал о моем посещении.
   Аппарат заговорил с молодым человеком, а я поспешил уйти. Я стал высчитывать. Через полчаса будет девять часов. Рыцари и кони в тяжелых доспехах не могут двигаться очень быстро. Если не будет снега или грязи, они могут делать миль по семи в час; раза два им придется менять коней, – следовательно, они явятся к шести или немного позже, будет еще совсем светло; они заметят белую повязку, которой я обвяжу свою правую руку, и я приму над ними командование. Мы окружим тюрьму и выпустим короля. Все это получится достаточно эффектно и живописно, хотя я предпочел бы, чтобы они явились в полдень, – тогда вышло бы еще театральнее.
   Я всегда предпочитаю лук с запасными тетивами, а потому решил зайти к кому-нибудь из моих прежних знакомых. Это, пожалуй, помогло бы нам выпутаться из беды и без рыцарей. Но нужно быть осторожным, потому что дело это рискованное. Необходимо раздобыть подходящую одежду и, добывая ее, не торопиться. Нет, я должен сделать это постепенно – в одной лавке купить одежду бедняка, в другой, расположенной подальше, – одежду человека среднего достатка; я буду переходить из лавки в лавку, пока не разоденусь в шелк и бархат и не стану похожим на себя прежнего. Так я и решил поступить.
   Но план мой сразу провалился! За первым же углом я наткнулся на одного из наших рабов, бродившего по городу в сопровождении стражника. Как назло, я кашлянул; он взглянул на меня, и кровь застыла в моих жилах: «Раб, вероятно, припомнил, что уже слышал этот кашель», – подумал я. Я вбежал в лавку, остановился у прилавка, разглядывая товары, прицениваясь и в то же время поминутно посматривая через плечо за дверь. Раб и стражник, разговаривая, остановились перед дверью. Я решил удрать через черный ход – если только в этой лавке есть черный ход – и спросил лавочницу, нельзя ли мне выйти во двор посмотреть, нет ли там беглого раба, который, говорят, прячется где-то здесь на задворках; я пояснил, что я переодетый стражник и что товарищ мой стоит за дверью с одним из рабов, убивших своего хозяина. Я попросил ее выйти сказать ему, чтобы он не ждал напрасно, а поспешил бы на другой конец переулка и схватил бы беглеца, когда я выгоню его отсюда.
   Лавочнице не терпелось взглянуть на одного из убийц, уже ставших знаменитыми, и она сразу же побежала выполнять мое поручение. Я выскользнул из лавки через черный ход, запер за собою дверь, положил ключ в карман и пошел, посмеиваясь, очень довольный.
   И все снова испортил, сразу же совершив ошибку. И не одну ошибку, а две. Много было способов удрать от полицейского, так нет же, мне понадобилось выбрать из них самый театральный; любовь к театральности – главный мой недостаток. Расчет мой был основан на том, что полицейский, будучи человеком, поступит самым естественным образом; но бывает, что как раз тогда, когда вы не ожидаете, человек поступает вовсе не самым естественным образом. Самым естественным на месте этого полицейского было бы преследовать меня по пятам, попытаться выломить запертую дубовую дверь, отделяющую его от меня; пока он будет ее выламывать, я уйду далеко и с помощью ряда успешных переодеваний превращусь в такого роскошного господина, что ни одна ищейка Британии не усомнится в моей чистоте и невинности. Но вместо того чтобы поступить естественно, полицейский поверил каждому моему слову и выполнил мое приказание. И как раз когда я выходил из тупика, очень довольный своей выдумкой, он вынырнул из-за угла и встретил меня наручниками. Если бы я знал, что это тупик… но это не оправдание. Прибыль и убытки – вот что определяет подлинную ценность всего.
   Конечно, я негодовал, я клялся, что только что сошел с корабля после долгого плавания, стараясь сбить с толку раба. Но безуспешно: он узнал меня. Тогда я стал упрекать его, зачем он выдал меня. Это не столько обидело, сколько изумило его. Он посмотрел на меня широко раскрытыми глазами и сказал:
   – Неужели ты думал, что я позволю тебе избежать виселицы? Тебе, из-за которого нас всех вешают? Поди ты!