Страница:
– Крэйг!
Ледяные капли падают ему на лицо. Я перетягиваю рану потуже.
– Роберт!
Он что-то мычит.
– Вы же не хотите подохнуть прямо здесь, в этой треклятой тайге, в таком холоде!
У него получается выговорить:
– Н-нет…
– Вот так. Думайте о Челси. Думайте о детях. Как их зовут?
– Сара… И К-келли…
– Очень хорошо, – я наполовину втаскиваю его за заднее сиденье «Сирены». В этот момент трясущийся корпус замолкает.
Ох, нет. Бордель. Нет.
Время уходит.
Я бросаю американца и кидаюсь за руль. Но машина больше не хочет никуда ехать. Крэйг стонет, не стесняясь. Ему, похоже, очень больно.
Сколько жителей в Польше? Уж миллион наберется, наверное. Миллион жителей, а мы с американцем – одни во всем мире, и не докричишься. Кажется, я понимаю, что такое конец света. Больше всего мне не хочется бросать его в этой пурге. Но зачем стараться, если жизнь пригодится ему только в ближайшие два дня? Мне могли бы сказать, что разница очень даже большая. Могли бы сказать о его семье. Я и сам себе это говорил.
Возвращаюсь к нему:
– Роберт! Мне нужно найти другую машину. Слышите?
Он давится своей болью. Ему не до меня.
Я полностью затаскиваю его на сиденье, на чье-то брошенное тряпье.
– А собака? У вас ведь должна быть собака? Как ее зовут?
Крэйг бормочет что-то – не то «Слаппи», не то «Флаффи».
– Отлично, – шарф стал совсем темным, и в тесном салоне воняет кровью. – Слаппи… Сара и Келли… Сара старшая, а Келли – младшенькая, так?
– М-м… – видимо, наоборот.
– Ясно. Знаете, что я вам скажу, Боб? Я думаю, нас надули с этим концом света. Я думаю, все будет хорошо. Скорее всего, наши с вами службы решили припугнуть русских и вывалили мощную дезу. Мы купились, как дети. А у вас дома все спокойно, Сара и Келли спят в своих кроватках…
Я не хочу, чтобы он видел, что я делаю. Хотя он, наверное, знает.
– А Слаппи – на коврике, и никто из них даже не догадывается, что вы решили вот так нагрянуть. Я вам клянусь, Боб, все так и есть. Мы дождемся утра и доедем до аэропорта, и вы увидите наконец семью. Все будет хорошо, Боб…
Его голова слегка дергается. Я убираю пистолет.
– Все будет хорошо, – говорю я в тишину.
Плотно закрываю дверь.
Машин больше нет. Какие-то остовы попадаются вдоль дороги, на них только на тот свет.
Я сделал все, что мог. Просто у меня было больше шансов.
Теперь у меня никого нет. Вместе с Крэйгом умерли Челси, ее дочери и собака Слаппи. Наверное, я последний человек на этой земле.
Сугробы на глазах превращаются в грязь. Я больше не могу идти, но я хочу домой.
Когда он появляется – сказочный дракон из тумана, два горящих глаза, рычание – я глупо бросаюсь на середину шоссе. Все же я везунчик. Водитель трейлера успевает меня заметить. Он ехал на маленькой скорости из-за погоды, смог остановиться.
Открывает дверь, без лишних слов втягивает меня в кабину. От тепла становится все равно, и я закрываю глаза. Уже не помню, куда я шел… и откуда.
– Еду в Бельгию, – объясняет дальнобойщик. – Чем черт не шутит, думаю, попробую добраться. Вам-то куда?
– В первый же город с аэропортом, – куда-то делся голос. Бельгиец. Наверное, мне больше не выпадет шанса рассказать анекдот про бельгийцев.
– На вас кровь, – говорит шофер. – Много.
– А, – говорю я, – Надо же.
В Варшаве аэропорт еще жив, хотя на табло против половины рейсов стоит «Аннулирован». Вот так же на табло у Бога поменяются цифры, и аннулированным объявят наш мир.
То, что здесь творится, адом назвать нельзя, но на чистилище очень даже смахивает. Шум. Визг. Плач.
– Простите – говорит девушка из «Эр Франс», – но я ничего не могу сделать, всем нужно в Париж, насколько я знаю, это последний рейс, и он забит.
– Мне все равно, как вы найдете мне место, но вы мне его найдете! Мне нужно быть в Париже через два часа, понятно? Или вы хотите, чтобы я прямо отсюда связался с начальством?
Служащая на пределе. Она смотрит на меня раскрытыми глазами и зовет начальника. Но когда я прохожу мимо нее на посадку, девушка провожает меня взглядом, и от этого взгляда мне становится тошно, потому что там полыхает вера, которую я сам же туда и поселил. Все не может быть кончено, пока суетятся спецслужбы.
Я бы попросил у нее прощения, но мне надо домой.
В Руасси идет пока только легкий дождик. Сбой в расписании поездов не дотягивает даже до банальной мартовской забастовки. Электричка довозит меня до Шатле, а оттуда – седьмая линия еще ходит – до Оперы.
Небо серое, с фиолетовым оттенком, но серый всегда был к лицу Парижу. Опера все так же блещет золотом, кафе открыты; за стаканами «Перье» и порто на террасах люди время от времени смотрят вверх.
В Кафе де Флор шумно; насколько я помню, обычно здесь бывает меньше народу. Кто-то шумно обсуждает грозу; кто-то рассказывает уже придуманную черную шуточку; старик в берете невозмутимо читает «Монд».
– Сожалею, мадам, но «Голуаз» у нас кончились…
– Я бы вам посоветовал «Шато де Меридор», в том году на Луаре был очень хороший урожай…
– Если эта гроза и вправду разразится, лучше ей начать с Елисейского дворца…
– Восьмая линия уже не работает, я ехала с пересадкой…
Я сажусь за круглый блестящий столик. Откидываюсь на спинку плетеного стула.
– Я вас слушаю, месье?
Это мой Париж. Это его равнодушие, известное на весь мир, веселое, легкомысленное, великодушное наплевательство. Один наш король сказал: «После нас – хоть потоп». Ну вот, пожалуйста, потоп близко, и хоть бы кто о нем беспокоился больше того короля…
– Я пять лет не был во Франции, – говорю я официанту с подносом и безупречно белым полотенцем на рукаве.
– Вы вовремя вернулись, месье, – отвечает тот. – Добро пожаловать домой. Что будете заказывать?
Я так голоден. У меня на одежде кровь, и мир сейчас кончится, но мне так хочется есть – хотя бы обыкновенный «крок-месье». Он быстро готовится.
Крок-месье – горячий, мягкий, расплавленный сыр выливается на свежие листья салата. В бокале вино – терпкое и богатое, и может быть, я еще успею заказать кофе и сигарету.
Официант приносит «Монд». Чуть влажный воздух Парижа пахнет экспрессо. Перед кафе, прямо посреди улицы, целуются на прощание двое влюбленных.
Что бы ни случилось дальше – сейчас я там, где должен быть, и единственное, о чем я жалею, что последние пять лет торчал не здесь. Что ж, если нужен был конец света, чтобы привести меня домой…
В этот момент небо над Эйфелевой башней рассекает первая молния.
Ирина Малыгина
I
II
Ледяные капли падают ему на лицо. Я перетягиваю рану потуже.
– Роберт!
Он что-то мычит.
– Вы же не хотите подохнуть прямо здесь, в этой треклятой тайге, в таком холоде!
У него получается выговорить:
– Н-нет…
– Вот так. Думайте о Челси. Думайте о детях. Как их зовут?
– Сара… И К-келли…
– Очень хорошо, – я наполовину втаскиваю его за заднее сиденье «Сирены». В этот момент трясущийся корпус замолкает.
Ох, нет. Бордель. Нет.
Время уходит.
Я бросаю американца и кидаюсь за руль. Но машина больше не хочет никуда ехать. Крэйг стонет, не стесняясь. Ему, похоже, очень больно.
Сколько жителей в Польше? Уж миллион наберется, наверное. Миллион жителей, а мы с американцем – одни во всем мире, и не докричишься. Кажется, я понимаю, что такое конец света. Больше всего мне не хочется бросать его в этой пурге. Но зачем стараться, если жизнь пригодится ему только в ближайшие два дня? Мне могли бы сказать, что разница очень даже большая. Могли бы сказать о его семье. Я и сам себе это говорил.
Возвращаюсь к нему:
– Роберт! Мне нужно найти другую машину. Слышите?
Он давится своей болью. Ему не до меня.
Я полностью затаскиваю его на сиденье, на чье-то брошенное тряпье.
– А собака? У вас ведь должна быть собака? Как ее зовут?
Крэйг бормочет что-то – не то «Слаппи», не то «Флаффи».
– Отлично, – шарф стал совсем темным, и в тесном салоне воняет кровью. – Слаппи… Сара и Келли… Сара старшая, а Келли – младшенькая, так?
– М-м… – видимо, наоборот.
– Ясно. Знаете, что я вам скажу, Боб? Я думаю, нас надули с этим концом света. Я думаю, все будет хорошо. Скорее всего, наши с вами службы решили припугнуть русских и вывалили мощную дезу. Мы купились, как дети. А у вас дома все спокойно, Сара и Келли спят в своих кроватках…
Я не хочу, чтобы он видел, что я делаю. Хотя он, наверное, знает.
– А Слаппи – на коврике, и никто из них даже не догадывается, что вы решили вот так нагрянуть. Я вам клянусь, Боб, все так и есть. Мы дождемся утра и доедем до аэропорта, и вы увидите наконец семью. Все будет хорошо, Боб…
Его голова слегка дергается. Я убираю пистолет.
– Все будет хорошо, – говорю я в тишину.
Плотно закрываю дверь.
Машин больше нет. Какие-то остовы попадаются вдоль дороги, на них только на тот свет.
Я сделал все, что мог. Просто у меня было больше шансов.
Теперь у меня никого нет. Вместе с Крэйгом умерли Челси, ее дочери и собака Слаппи. Наверное, я последний человек на этой земле.
Сугробы на глазах превращаются в грязь. Я больше не могу идти, но я хочу домой.
Когда он появляется – сказочный дракон из тумана, два горящих глаза, рычание – я глупо бросаюсь на середину шоссе. Все же я везунчик. Водитель трейлера успевает меня заметить. Он ехал на маленькой скорости из-за погоды, смог остановиться.
Открывает дверь, без лишних слов втягивает меня в кабину. От тепла становится все равно, и я закрываю глаза. Уже не помню, куда я шел… и откуда.
– Еду в Бельгию, – объясняет дальнобойщик. – Чем черт не шутит, думаю, попробую добраться. Вам-то куда?
– В первый же город с аэропортом, – куда-то делся голос. Бельгиец. Наверное, мне больше не выпадет шанса рассказать анекдот про бельгийцев.
– На вас кровь, – говорит шофер. – Много.
– А, – говорю я, – Надо же.
В Варшаве аэропорт еще жив, хотя на табло против половины рейсов стоит «Аннулирован». Вот так же на табло у Бога поменяются цифры, и аннулированным объявят наш мир.
То, что здесь творится, адом назвать нельзя, но на чистилище очень даже смахивает. Шум. Визг. Плач.
– Простите – говорит девушка из «Эр Франс», – но я ничего не могу сделать, всем нужно в Париж, насколько я знаю, это последний рейс, и он забит.
– Мне все равно, как вы найдете мне место, но вы мне его найдете! Мне нужно быть в Париже через два часа, понятно? Или вы хотите, чтобы я прямо отсюда связался с начальством?
Служащая на пределе. Она смотрит на меня раскрытыми глазами и зовет начальника. Но когда я прохожу мимо нее на посадку, девушка провожает меня взглядом, и от этого взгляда мне становится тошно, потому что там полыхает вера, которую я сам же туда и поселил. Все не может быть кончено, пока суетятся спецслужбы.
Я бы попросил у нее прощения, но мне надо домой.
В Руасси идет пока только легкий дождик. Сбой в расписании поездов не дотягивает даже до банальной мартовской забастовки. Электричка довозит меня до Шатле, а оттуда – седьмая линия еще ходит – до Оперы.
Небо серое, с фиолетовым оттенком, но серый всегда был к лицу Парижу. Опера все так же блещет золотом, кафе открыты; за стаканами «Перье» и порто на террасах люди время от времени смотрят вверх.
В Кафе де Флор шумно; насколько я помню, обычно здесь бывает меньше народу. Кто-то шумно обсуждает грозу; кто-то рассказывает уже придуманную черную шуточку; старик в берете невозмутимо читает «Монд».
– Сожалею, мадам, но «Голуаз» у нас кончились…
– Я бы вам посоветовал «Шато де Меридор», в том году на Луаре был очень хороший урожай…
– Если эта гроза и вправду разразится, лучше ей начать с Елисейского дворца…
– Восьмая линия уже не работает, я ехала с пересадкой…
Я сажусь за круглый блестящий столик. Откидываюсь на спинку плетеного стула.
– Я вас слушаю, месье?
Это мой Париж. Это его равнодушие, известное на весь мир, веселое, легкомысленное, великодушное наплевательство. Один наш король сказал: «После нас – хоть потоп». Ну вот, пожалуйста, потоп близко, и хоть бы кто о нем беспокоился больше того короля…
– Я пять лет не был во Франции, – говорю я официанту с подносом и безупречно белым полотенцем на рукаве.
– Вы вовремя вернулись, месье, – отвечает тот. – Добро пожаловать домой. Что будете заказывать?
Я так голоден. У меня на одежде кровь, и мир сейчас кончится, но мне так хочется есть – хотя бы обыкновенный «крок-месье». Он быстро готовится.
Крок-месье – горячий, мягкий, расплавленный сыр выливается на свежие листья салата. В бокале вино – терпкое и богатое, и может быть, я еще успею заказать кофе и сигарету.
Официант приносит «Монд». Чуть влажный воздух Парижа пахнет экспрессо. Перед кафе, прямо посреди улицы, целуются на прощание двое влюбленных.
Что бы ни случилось дальше – сейчас я там, где должен быть, и единственное, о чем я жалею, что последние пять лет торчал не здесь. Что ж, если нужен был конец света, чтобы привести меня домой…
В этот момент небо над Эйфелевой башней рассекает первая молния.
Ирина Малыгина
Полковник и Рождество
I
О приближении Рождества полковнику напоминают отметки в настенном календаре. Когда он в очередной раз зачеркивает дату на исписанном листе, его охватывает радостное возбуждение. Не то чтобы он верит в Бога, но в этот день надеется на Него чуть больше, чем во все остальные, вместе взятые.
«Осталось две недели, – думает он, – всего две до Рождества».
И тело будто просыпается после долгой спячки. Полковник бреется, надевает чистые рубашку и брюки, замечая, что боль в ноге беспокоит меньше, и он даже может обойтись без палки, на которую опирается во время долгих странствий по коридорам больницы. Чувствуя прилив сил, он ковыляет в мастерскую, куда давно не заглядывал. Там покрываются пылью его незаконченные изобретения; в беспорядке разбросаны гайки, колеса, шестерни вперемешку с инструментами и прочим хламом, потому что последний раз он заходил сюда почти год назад, и тогда у него не хватило сил прибраться как следует. Раньше полковник проводил здесь много времени, часами перебирая детали старых механизмов в попытках приладить их одну к другой. Каждый год после Рождества, полный новых идей и планов, он надолго запирался в мастерской и работал до тех пор, пока мысли не становились похожими на медленно текущую реку. Наступал день, когда он обнаруживал себя на пороге, и взгляд скользил от одного предмета к другому, ни на чем не задерживаясь, нигде не останавливаясь, а тело охватывала такая слабость, что он предпочел бы умереть, чем сделать хотя бы еще один шаг. И тогда полковник запирал дверь, его творения оставались сиротливо дожидаться следующего Рождества, а сам он бесшумно, как тень, бродил из угла в угол, находя успокоение в медленном потоке бессвязных мыслей, прерываясь лишь на еду и сон, пока очередная отметка в календаре не подсказывала ему о приближении праздника. Вот и в этом году, словно очнувшись, он подкручивает гайки в каркасе гигантских механических часов, которые придумал, чтобы лучше ориентироваться во временах года. Иногда, не в силах совладать с радостным возбуждением, он бросает часы и движется вдоль стены, где располагается система рычагов, запускающая работу тайных механизмов – назначения многих из них он уже и не помнит. Услышав в одном скрип, полковник вспоминает, что в подвале осталось масло. Он идет за маслом, но по дороге забывает, зачем шел, зачарованный всплесками смеха в больничных палатах. Около одной из дверей он останавливается и долго прислушивается к доносящимся оттуда разговорам. Потом спускается вниз, одевается и открывает входную дверь.
Его встречают два пса. При появлении полковника они подскакивают почти синхронно и размахивают хвостами с такой силой, что смотрятся, как два неуклюжих грузовичка, виляющих задом на обледенелой дороге. Они рвутся с цепей, энергично стряхивая снег с лохматых боков, а пасти извергают клубы горячего пара. Каждого из них полковник зовет Ральфом. Ральф-первый и Ральф-второй. Был еще Ральф-третий, но он умер прошлой весной, бедняга. Остались эти двое… Старые вояки.
Он приносит псам консервы, тщательно отмерив дневные порции, и, пока они пожирают принесенную еду, всматривается в бледную пелену неба, откуда снова начинает падать снег, чей нескончаемый поток сводит с ума. Полковник чует его запах в малейшем дуновении сквозняка, а когда спит, ему снится снег. И еще он будит неясные желания, почти неуловимые, желания-сожаления, потому что в них нет ни капли надежды. На этот раз снег заставил его подумать о рождественском пироге, о том, как он пахнет, когда горячий, и в нем много душистых орехов и изюма, как тает во рту его зернистая мякоть, чтобы потом разлиться внутри тела приятным и сладким теплом.
Нужно попросить Стефана в следующий раз, когда тот привезет еду, захватить немного муки и орехов. Полковник знает, как это трудно – и мука, и орехи стоят целое состояние, а про сахар уж и думать нечего, но готов заплатить. У него есть две бутылки отличного вина, они перепали от парня из соседней палаты – полковник был с ним дружен. За каждую можно получить не только муку и орехи, но даже, если повезет и найдется человек, знающий, где их достать, пачку восхитительных ароматных сигарет, вкус которых полковник помнит еще со времен войны. Полковник вздыхает и, прежде чем закрыть дверь, еще раз окидывает взглядом заснеженный горизонт. Наверное, вертолет не прилетит. Не сегодня.
Прихрамывая и придерживаясь за стены, он бредет по коридорам больницы обратно в мастерскую. По зданию разносится надтреснутый звук патефона. Нежный, едва различимый лепет музыки – то громче, то тише – помогает хранить память о прежней жизни. Он не стремится думать о ней. Только помнить. Война, чей исход решался одним ударом, отняла у него все, превратив жизнь в чистый белый лист. Если бы полковник мог выбирать, то предпочел бы участвовать в тех сражениях, где время для принятия решений не сжимается до считанных секунд. В какой-то степени он чувствовал себя обделенным, потому что не имел права на ошибку. Когда отказала навигация, когда компьютеры вышли из строя и стало очевидно, что международная коммуникационная система дала сбой, он собрался выйти на поле боя и повести за собой остальных, как в старые добрые времена. Но все началось и кончилось за несколько мгновений. Вопрос был только в том, кто раньше повернул ключ на старт. Некому стало идти на поле. Не с кем сражаться. Да что там полк! Сразу несколько держав уничтожили друг друга одним поворотом проклятых ключей. Правда, полковник узнал об этом спустя много месяцев, уже в больнице, далеко от того хаоса, в который превратился мир после войны. Ногу удалось спасти, а вот крошечный осколок, застрявший под ребрами после взрыва, извлечь так и не удалось. Полковник был так плох, что не мог передвигаться, поэтому остался здесь. Сначала на время, потом навсегда.
Лиза и дети слали ему письма, полные печали и страха, обещали приехать, когда все уляжется. Полковник молчал и даже злился, оттого что не мог отыскать в сердце ни капли любви, способной заставить его скучать по семье. Все, что было до войны, утратило смысл – и когда письма иссякли, ему стало легче. Зато от каких-то, казалось бы, мелочей, он испытывал почти ребяческую радость. Когда нога зажила, осколок в нижнем подреберье сросся с организмом, и полковник перестал просыпаться среди ночи от изнуряющей боли, он начал бродить по больнице и общаться с другими. В подвале он обнаружил целые залежи хлама и различных инструментов и, чтобы скоротать время, стал придумывать новые механизмы и конструкции, которые про себя называл «штуковинами». Занятие постепенно захватило его: полковник оборудовал собственную мастерскую, и даже наладил работу дизельного генератора, способного обеспечить питанием все устройства больницы на годы вперед. В то время ночи тянулись бесконечно долго – дни, недели и даже месяцы протекали в темноте, и тогда полковник решил создать что-то вроде прожектора. Он назвал свой проект «Звездой» и с помощью обитателей больницы за несколько месяцев выстроил на крыше подобие вывернутого наизнанку телескопа-рефлектора. Расположение линз и зеркал было таково, что при подаче напряжения свет, разделяясь на несколько пучков, рассеивал тьму вокруг здания. Правда, при первом же запуске полковник понял, что не учел мощности «Звезды». Четверть часа работы «волшебного изобретения» обесточили всю больницу. Потребовалось много часов на восстановление жизнеспособности всех систем, а полковнику пришлось признать, что план провалился. Работа над «Звездой» была сродни заботе о собственном ребенке, и когда ожидания не оправдались, он впал в тоску и даже слег. Его мучили разные чувства. Когда наступала ночь, он тосковал по остывшей «Звезде» – холодной, одинокой, смотрящей пустым выпуклым глазом в заснеженный горизонт. И в то же время ему снились кошмары о том, что генератор сломался и в больницу вползает ядовитая наледь, превращая здание в замороженный склеп. Оправившись от удара, он заставил себя не думать о «Звезде», довольствуясь работой над теми «штуковинами», которые не вредили жизнеобеспечению. Постепенно полковник потерял счет времени. Однажды проснулся и понял, что не помнит, какой сейчас год. Только старый календарь, в котором он скрупулезно отмечает дни и недели своей жизни, напоминает ему о том, что время все еще течет.
Во второй половине дня снег прекращается, и полковник слышит звук вертушки. Вертолет, покачиваясь, опускается вниз, кругами раздувая сухой снег. Приятель полковника, Стефан, спрыгивает на землю и выволакивает из кабины ящик с провизией. Полковнику не терпится заглянуть внутрь, хотя он и так знает, что там одни консервы. Стефан заглушает двигатель и, достав из-за пазухи пузатую бутыль дешевого портвейна, машет ею в воздухе, словно трофейным кубком. Он выглядит весьма довольным собой, хотя и немного усталым. Его покрасневшие глаза, окруженные сетью мелких морщин, смотрят на полковника живо и весело, а густая черная борода скрывает ухмылку.
– Ты бы не пил, брат… – начинает полковник, хватаясь за края ящика с консервами.
Его попытка поднять груз приводит к мучительной, почти забытой боли под ребрами. Он охает и, закашлявшись, присаживается на корточки, стараясь отдышаться.
Стефан молча подхватывает ящик, одновременно удерживая бутыль, и широкими шагами направляется к больнице.
– … а то ведь, – переведя дух и направляясь вслед за другом, продолжает полковник, – кто же летать сюда будет? Ну мало ли чего…
Но тот уже исчез в дверном проеме, и полковник слышит дробь его шагов на лестнице, ведущей в кухню. Полковник вздыхает и хромает следом. На кухне Стефан уже разливает портвейн по кружкам, открывает банку консервов и деловито раскладывает ее склизкое содержимое по двум тарелкам.
– Какие новости, приятель? – Тяжело опираясь руками о стол, полковник опускается на шаткий стул. Он чувствует себя больным и старым.
Приятель устало машет рукой и одним глотком опустошает кружку.
Дальше они молчат. Оба понимают, что это значит.
Стефан засыпает прямо за столом. Полковник гасит свет и относит остатки консервов собакам.
Наутро Стефан уходит. Когда он садится в вертушку, полковник испытывает неясное чувство тревоги. Ему хочется что-то сказать, но ничего не приходит в голову.
– Жаль, писем больше нет, – замечает он.
Писем нет уже года два, и фраза кажется ему глупой, но он все равно ее произносит, просто так, чтобы прервать затянувшееся молчание.
Стефан хлопает себя по лбу и извлекает из кармана мятый конверт.
Полковник берет конверт, опасаясь, что приятель увидит, как дрожат пальцы, и хрипло произносит.
– Ты, это… Береги себя.
А потом, борясь с растущим внутри нетерпением и словно бы наслаждаясь им, провожает взглядом вертолет, похожий на неуклюжего шмеля, пока тот не превращается в точку над выбеленным снегом горизонтом. Полковник спешит обратно в больницу. Ральф-первый и Ральф-второй смотрят ему вслед, помахивая хвостами.
Он садится за стол, распечатывает конверт и, развернув письмо, невольно пробегает его взглядом, словно пытаясь за мгновение охватить весь смысл написанного.
«Дорогой Тарсен!
Я – Лара, дочь Вашего друга. Простите, что долго не писала. Все из-за болезни. Я провела в больнице целый год и почему-то до сих пор жива… Знаю, что, скорее всего, Вы едва ли можете меня вспомнить. Мы не виделись так давно, и сейчас, наверное, я изменилась. Тем более что в больнице у меня, как у всех, выпали волосы. Папа смеялся и называл меня лысой принцессой. Жаль, он так и не дождался, когда они хоть чуть-чуть отрастут. Он умер намного раньше.
Теперь, когда я не сплю, то обычно сижу у окна и смотрю на город, вернее, на то, что от него осталось. Это чудо какое-то, но небоскребы еще уцелели, хотя территория вокруг огорожена, потому что им давно пора бы упасть. Но они стоят, похожие на три гвоздя, и не падают. Если наступает утро и небо становится алым, то можно разглядеть на фоне этого неба, как из них еще выходит черный дым. Вообще-то он везде, даже в здании, где я живу. Он стелется везде: по земле, по полу… Наверное, оттого, что земля так и продолжает тлеть. Когда погода сухая и снега нет, дыма становится больше, и тогда утро не наступает…
Я скучаю по Вам, Тарсен…
Представляете, у меня сохранилось то пальто с погонами, которое Вы отдали отцу, когда он чуть не замерз. Это было в самом начале войны, как раз под Рождество, помните? Тогда упали первые бомбы, и вы вдвоем были в штабе, а мама с тетей Лизой очень боялись, что вы не вернетесь. Но папа вернулся, а Вы – нет. Так вот, это пальто, оно такое теплое, и я под ним сплю, потому что в доме холод. Я могла бы погреться на сборных пунктах, но там живут люди, которые все отбирают. Однажды они меня побили, поэтому я стараюсь там не появляться. В последний раз они украли мой кораблик. Помните? С настоящим мотором, который Вы для меня смастерили. Конечно, ему больше негде плавать, но все равно жалко. Людей становится все меньше, они продолжают умирать. Надеюсь, Вы все еще живы? Потому что больше никого нет – ни у меня, ни у тех, кто остался в живых. И я счастлива, что есть человек, кому я могу задать этот вопрос. Отец говорил, если я буду в беде, то смогу к Вам обратиться. Он рассказывал мне и брату, что Вы никогда не сдавались и никогда не унывали. Надеюсь, Вы до сих пор не сдаетесь и не унываете, хотя, насколько я знаю, долго болели и никого не хотели видеть после всего, что случилось. Но не беспокойтесь, я уже совсем взрослая, меня не надо кормить и одевать, и я живу сама, мне никто не помогает. Сказать по правде, раньше папа ругал меня, просил ничего не писать, говорил, что Вам до сих пор кажется, будто не я, а жена и дети пишут эти письма. Вы и вправду не верите, что никого больше нет? Простите, что спрашиваю об этом. Наверное, просто хочу заставить Вас наконец-то написать мне хоть несколько слов. Может быть, я просто жду, что произойдет чудо, и Вы ответите. Потому что понимаете, каково это – одному. Знаете, о чем я мечтаю? О словах, обращенных именно ко мне, предназначенных именно мне и никому другому, и неважно, что в них будет, любовь или ненависть – вообще неважно! Важно – знать, что я не одна в этом мире.
Можно Вас навестить? Ведь скоро Рождество! Я бы уговорила Стефана взять меня в свой вертолет, если Вы согласитесь. Пожалуйста, напишите…»
Письмо выпадает из рук. Полковник вскакивает и торопливо спускается вниз, придерживаясь за стены. Он не помнит ни Лару, ни ее папу. Правда, кораблик он и в самом деле мастерил. Для кого? Сейчас не имеет значения. Он распахивает дверь и выбегает наружу, будто все еще надеясь задержать вертолет. Потом поворачивается и, ссутулив плечи, ковыляет обратно в больницу. Он снова кормит собак, спускается в мастерскую и острой болью ощущает свое одиночество, когда слышит шорохи шагов, разносящиеся по коридорам. Потом, лежа в кровати, долго ворочается, кашляет и вздыхает. Ему мешают уснуть полоса света под дверью, голоса и смех. Но он продолжает смотреть, продолжает слушать. Самое время сунуть в рот холодный ствол пистолета, но он все еще чего-то ждет.
«Осталось две недели, – думает он, – всего две до Рождества».
И тело будто просыпается после долгой спячки. Полковник бреется, надевает чистые рубашку и брюки, замечая, что боль в ноге беспокоит меньше, и он даже может обойтись без палки, на которую опирается во время долгих странствий по коридорам больницы. Чувствуя прилив сил, он ковыляет в мастерскую, куда давно не заглядывал. Там покрываются пылью его незаконченные изобретения; в беспорядке разбросаны гайки, колеса, шестерни вперемешку с инструментами и прочим хламом, потому что последний раз он заходил сюда почти год назад, и тогда у него не хватило сил прибраться как следует. Раньше полковник проводил здесь много времени, часами перебирая детали старых механизмов в попытках приладить их одну к другой. Каждый год после Рождества, полный новых идей и планов, он надолго запирался в мастерской и работал до тех пор, пока мысли не становились похожими на медленно текущую реку. Наступал день, когда он обнаруживал себя на пороге, и взгляд скользил от одного предмета к другому, ни на чем не задерживаясь, нигде не останавливаясь, а тело охватывала такая слабость, что он предпочел бы умереть, чем сделать хотя бы еще один шаг. И тогда полковник запирал дверь, его творения оставались сиротливо дожидаться следующего Рождества, а сам он бесшумно, как тень, бродил из угла в угол, находя успокоение в медленном потоке бессвязных мыслей, прерываясь лишь на еду и сон, пока очередная отметка в календаре не подсказывала ему о приближении праздника. Вот и в этом году, словно очнувшись, он подкручивает гайки в каркасе гигантских механических часов, которые придумал, чтобы лучше ориентироваться во временах года. Иногда, не в силах совладать с радостным возбуждением, он бросает часы и движется вдоль стены, где располагается система рычагов, запускающая работу тайных механизмов – назначения многих из них он уже и не помнит. Услышав в одном скрип, полковник вспоминает, что в подвале осталось масло. Он идет за маслом, но по дороге забывает, зачем шел, зачарованный всплесками смеха в больничных палатах. Около одной из дверей он останавливается и долго прислушивается к доносящимся оттуда разговорам. Потом спускается вниз, одевается и открывает входную дверь.
Его встречают два пса. При появлении полковника они подскакивают почти синхронно и размахивают хвостами с такой силой, что смотрятся, как два неуклюжих грузовичка, виляющих задом на обледенелой дороге. Они рвутся с цепей, энергично стряхивая снег с лохматых боков, а пасти извергают клубы горячего пара. Каждого из них полковник зовет Ральфом. Ральф-первый и Ральф-второй. Был еще Ральф-третий, но он умер прошлой весной, бедняга. Остались эти двое… Старые вояки.
Он приносит псам консервы, тщательно отмерив дневные порции, и, пока они пожирают принесенную еду, всматривается в бледную пелену неба, откуда снова начинает падать снег, чей нескончаемый поток сводит с ума. Полковник чует его запах в малейшем дуновении сквозняка, а когда спит, ему снится снег. И еще он будит неясные желания, почти неуловимые, желания-сожаления, потому что в них нет ни капли надежды. На этот раз снег заставил его подумать о рождественском пироге, о том, как он пахнет, когда горячий, и в нем много душистых орехов и изюма, как тает во рту его зернистая мякоть, чтобы потом разлиться внутри тела приятным и сладким теплом.
Нужно попросить Стефана в следующий раз, когда тот привезет еду, захватить немного муки и орехов. Полковник знает, как это трудно – и мука, и орехи стоят целое состояние, а про сахар уж и думать нечего, но готов заплатить. У него есть две бутылки отличного вина, они перепали от парня из соседней палаты – полковник был с ним дружен. За каждую можно получить не только муку и орехи, но даже, если повезет и найдется человек, знающий, где их достать, пачку восхитительных ароматных сигарет, вкус которых полковник помнит еще со времен войны. Полковник вздыхает и, прежде чем закрыть дверь, еще раз окидывает взглядом заснеженный горизонт. Наверное, вертолет не прилетит. Не сегодня.
Прихрамывая и придерживаясь за стены, он бредет по коридорам больницы обратно в мастерскую. По зданию разносится надтреснутый звук патефона. Нежный, едва различимый лепет музыки – то громче, то тише – помогает хранить память о прежней жизни. Он не стремится думать о ней. Только помнить. Война, чей исход решался одним ударом, отняла у него все, превратив жизнь в чистый белый лист. Если бы полковник мог выбирать, то предпочел бы участвовать в тех сражениях, где время для принятия решений не сжимается до считанных секунд. В какой-то степени он чувствовал себя обделенным, потому что не имел права на ошибку. Когда отказала навигация, когда компьютеры вышли из строя и стало очевидно, что международная коммуникационная система дала сбой, он собрался выйти на поле боя и повести за собой остальных, как в старые добрые времена. Но все началось и кончилось за несколько мгновений. Вопрос был только в том, кто раньше повернул ключ на старт. Некому стало идти на поле. Не с кем сражаться. Да что там полк! Сразу несколько держав уничтожили друг друга одним поворотом проклятых ключей. Правда, полковник узнал об этом спустя много месяцев, уже в больнице, далеко от того хаоса, в который превратился мир после войны. Ногу удалось спасти, а вот крошечный осколок, застрявший под ребрами после взрыва, извлечь так и не удалось. Полковник был так плох, что не мог передвигаться, поэтому остался здесь. Сначала на время, потом навсегда.
Лиза и дети слали ему письма, полные печали и страха, обещали приехать, когда все уляжется. Полковник молчал и даже злился, оттого что не мог отыскать в сердце ни капли любви, способной заставить его скучать по семье. Все, что было до войны, утратило смысл – и когда письма иссякли, ему стало легче. Зато от каких-то, казалось бы, мелочей, он испытывал почти ребяческую радость. Когда нога зажила, осколок в нижнем подреберье сросся с организмом, и полковник перестал просыпаться среди ночи от изнуряющей боли, он начал бродить по больнице и общаться с другими. В подвале он обнаружил целые залежи хлама и различных инструментов и, чтобы скоротать время, стал придумывать новые механизмы и конструкции, которые про себя называл «штуковинами». Занятие постепенно захватило его: полковник оборудовал собственную мастерскую, и даже наладил работу дизельного генератора, способного обеспечить питанием все устройства больницы на годы вперед. В то время ночи тянулись бесконечно долго – дни, недели и даже месяцы протекали в темноте, и тогда полковник решил создать что-то вроде прожектора. Он назвал свой проект «Звездой» и с помощью обитателей больницы за несколько месяцев выстроил на крыше подобие вывернутого наизнанку телескопа-рефлектора. Расположение линз и зеркал было таково, что при подаче напряжения свет, разделяясь на несколько пучков, рассеивал тьму вокруг здания. Правда, при первом же запуске полковник понял, что не учел мощности «Звезды». Четверть часа работы «волшебного изобретения» обесточили всю больницу. Потребовалось много часов на восстановление жизнеспособности всех систем, а полковнику пришлось признать, что план провалился. Работа над «Звездой» была сродни заботе о собственном ребенке, и когда ожидания не оправдались, он впал в тоску и даже слег. Его мучили разные чувства. Когда наступала ночь, он тосковал по остывшей «Звезде» – холодной, одинокой, смотрящей пустым выпуклым глазом в заснеженный горизонт. И в то же время ему снились кошмары о том, что генератор сломался и в больницу вползает ядовитая наледь, превращая здание в замороженный склеп. Оправившись от удара, он заставил себя не думать о «Звезде», довольствуясь работой над теми «штуковинами», которые не вредили жизнеобеспечению. Постепенно полковник потерял счет времени. Однажды проснулся и понял, что не помнит, какой сейчас год. Только старый календарь, в котором он скрупулезно отмечает дни и недели своей жизни, напоминает ему о том, что время все еще течет.
Во второй половине дня снег прекращается, и полковник слышит звук вертушки. Вертолет, покачиваясь, опускается вниз, кругами раздувая сухой снег. Приятель полковника, Стефан, спрыгивает на землю и выволакивает из кабины ящик с провизией. Полковнику не терпится заглянуть внутрь, хотя он и так знает, что там одни консервы. Стефан заглушает двигатель и, достав из-за пазухи пузатую бутыль дешевого портвейна, машет ею в воздухе, словно трофейным кубком. Он выглядит весьма довольным собой, хотя и немного усталым. Его покрасневшие глаза, окруженные сетью мелких морщин, смотрят на полковника живо и весело, а густая черная борода скрывает ухмылку.
– Ты бы не пил, брат… – начинает полковник, хватаясь за края ящика с консервами.
Его попытка поднять груз приводит к мучительной, почти забытой боли под ребрами. Он охает и, закашлявшись, присаживается на корточки, стараясь отдышаться.
Стефан молча подхватывает ящик, одновременно удерживая бутыль, и широкими шагами направляется к больнице.
– … а то ведь, – переведя дух и направляясь вслед за другом, продолжает полковник, – кто же летать сюда будет? Ну мало ли чего…
Но тот уже исчез в дверном проеме, и полковник слышит дробь его шагов на лестнице, ведущей в кухню. Полковник вздыхает и хромает следом. На кухне Стефан уже разливает портвейн по кружкам, открывает банку консервов и деловито раскладывает ее склизкое содержимое по двум тарелкам.
– Какие новости, приятель? – Тяжело опираясь руками о стол, полковник опускается на шаткий стул. Он чувствует себя больным и старым.
Приятель устало машет рукой и одним глотком опустошает кружку.
Дальше они молчат. Оба понимают, что это значит.
Стефан засыпает прямо за столом. Полковник гасит свет и относит остатки консервов собакам.
Наутро Стефан уходит. Когда он садится в вертушку, полковник испытывает неясное чувство тревоги. Ему хочется что-то сказать, но ничего не приходит в голову.
– Жаль, писем больше нет, – замечает он.
Писем нет уже года два, и фраза кажется ему глупой, но он все равно ее произносит, просто так, чтобы прервать затянувшееся молчание.
Стефан хлопает себя по лбу и извлекает из кармана мятый конверт.
Полковник берет конверт, опасаясь, что приятель увидит, как дрожат пальцы, и хрипло произносит.
– Ты, это… Береги себя.
А потом, борясь с растущим внутри нетерпением и словно бы наслаждаясь им, провожает взглядом вертолет, похожий на неуклюжего шмеля, пока тот не превращается в точку над выбеленным снегом горизонтом. Полковник спешит обратно в больницу. Ральф-первый и Ральф-второй смотрят ему вслед, помахивая хвостами.
Он садится за стол, распечатывает конверт и, развернув письмо, невольно пробегает его взглядом, словно пытаясь за мгновение охватить весь смысл написанного.
«Дорогой Тарсен!
Я – Лара, дочь Вашего друга. Простите, что долго не писала. Все из-за болезни. Я провела в больнице целый год и почему-то до сих пор жива… Знаю, что, скорее всего, Вы едва ли можете меня вспомнить. Мы не виделись так давно, и сейчас, наверное, я изменилась. Тем более что в больнице у меня, как у всех, выпали волосы. Папа смеялся и называл меня лысой принцессой. Жаль, он так и не дождался, когда они хоть чуть-чуть отрастут. Он умер намного раньше.
Теперь, когда я не сплю, то обычно сижу у окна и смотрю на город, вернее, на то, что от него осталось. Это чудо какое-то, но небоскребы еще уцелели, хотя территория вокруг огорожена, потому что им давно пора бы упасть. Но они стоят, похожие на три гвоздя, и не падают. Если наступает утро и небо становится алым, то можно разглядеть на фоне этого неба, как из них еще выходит черный дым. Вообще-то он везде, даже в здании, где я живу. Он стелется везде: по земле, по полу… Наверное, оттого, что земля так и продолжает тлеть. Когда погода сухая и снега нет, дыма становится больше, и тогда утро не наступает…
Я скучаю по Вам, Тарсен…
Представляете, у меня сохранилось то пальто с погонами, которое Вы отдали отцу, когда он чуть не замерз. Это было в самом начале войны, как раз под Рождество, помните? Тогда упали первые бомбы, и вы вдвоем были в штабе, а мама с тетей Лизой очень боялись, что вы не вернетесь. Но папа вернулся, а Вы – нет. Так вот, это пальто, оно такое теплое, и я под ним сплю, потому что в доме холод. Я могла бы погреться на сборных пунктах, но там живут люди, которые все отбирают. Однажды они меня побили, поэтому я стараюсь там не появляться. В последний раз они украли мой кораблик. Помните? С настоящим мотором, который Вы для меня смастерили. Конечно, ему больше негде плавать, но все равно жалко. Людей становится все меньше, они продолжают умирать. Надеюсь, Вы все еще живы? Потому что больше никого нет – ни у меня, ни у тех, кто остался в живых. И я счастлива, что есть человек, кому я могу задать этот вопрос. Отец говорил, если я буду в беде, то смогу к Вам обратиться. Он рассказывал мне и брату, что Вы никогда не сдавались и никогда не унывали. Надеюсь, Вы до сих пор не сдаетесь и не унываете, хотя, насколько я знаю, долго болели и никого не хотели видеть после всего, что случилось. Но не беспокойтесь, я уже совсем взрослая, меня не надо кормить и одевать, и я живу сама, мне никто не помогает. Сказать по правде, раньше папа ругал меня, просил ничего не писать, говорил, что Вам до сих пор кажется, будто не я, а жена и дети пишут эти письма. Вы и вправду не верите, что никого больше нет? Простите, что спрашиваю об этом. Наверное, просто хочу заставить Вас наконец-то написать мне хоть несколько слов. Может быть, я просто жду, что произойдет чудо, и Вы ответите. Потому что понимаете, каково это – одному. Знаете, о чем я мечтаю? О словах, обращенных именно ко мне, предназначенных именно мне и никому другому, и неважно, что в них будет, любовь или ненависть – вообще неважно! Важно – знать, что я не одна в этом мире.
Можно Вас навестить? Ведь скоро Рождество! Я бы уговорила Стефана взять меня в свой вертолет, если Вы согласитесь. Пожалуйста, напишите…»
Письмо выпадает из рук. Полковник вскакивает и торопливо спускается вниз, придерживаясь за стены. Он не помнит ни Лару, ни ее папу. Правда, кораблик он и в самом деле мастерил. Для кого? Сейчас не имеет значения. Он распахивает дверь и выбегает наружу, будто все еще надеясь задержать вертолет. Потом поворачивается и, ссутулив плечи, ковыляет обратно в больницу. Он снова кормит собак, спускается в мастерскую и острой болью ощущает свое одиночество, когда слышит шорохи шагов, разносящиеся по коридорам. Потом, лежа в кровати, долго ворочается, кашляет и вздыхает. Ему мешают уснуть полоса света под дверью, голоса и смех. Но он продолжает смотреть, продолжает слушать. Самое время сунуть в рот холодный ствол пистолета, но он все еще чего-то ждет.
II
Всю следующую неделю за окном гудит ветер. По ночам, в полусне, полковнику кажется, что снаружи великаны играют в снежки, стараясь попасть прямо в стекла. Время замедлилось, и минуты напоминают вяло ползущих гусениц. Он надеется, что произойдет чудо, вертолет прилетит раньше, и он успеет передать письмо Ларе. Он даже готовится к празднику – ему захотелось поставить елку, но, куда ни глянь, вокруг только километры искристого снега, поэтому, чтобы к тому же убить время, он решил смастерить ее сам. Елка выглядит кривоватой, похожей на космического монстра. Он конструирует ее всю неделю из катетеров и капельниц, красит в зеленый цвет и украшает пузырьками из-под лекарств. В перерывах пытается написать Ларе. Ответ выходит сухим и бессвязным. Чем дольше текут минуты, тем яснее ему становится, что Рождество придется встретить одному, письмо не успеет, поэтому ответ не выходит. Он рвет каждый черновик, начинает новый – и снова рвет. Каждый день ему хочется написать что-то другое. Ему хочется бежать прочь из больницы, которая кажется тюрьмой, преодолеть расстояние, ледяной нескончаемый поток снега, и кричать в распростертое над ним небо: «Лара! Приезжай! Приезжай, пожалуйста!»
Но когда он открывает входную дверь, чтобы покормить собак или постоять на крыльце, высматривая вертолет, а снег режет лицо и слепит глаза, к нему приходит осознание, что настоящая тюрьма – его собственное тело.
Полковник размышляет о Стефане. Он ругает себя за то, что не спросил про письмо раньше. Написав десятый вариант ответа, совсем безнадежный, он понимает, что вертолет не прилетит. Он старается не думать о том, что у Стефана кончилось топливо, то самое, которым верный друг запасся неизвестно как и неизвестно где, и берег специально для того, чтобы навещать полковника в этой глуши. Хотя, быть может, дело вовсе не в топливе… Перед мысленным взором ясно предстает ухмыляющийся приятель, размахивающий бутылкой портвейна. Но полковник не привык никого винить, кроме себя.
Когда до Рождества остаются считаные дни, он заглядывает в подвал, где под брезентом стоит полуразобранный снегоход. Воодушевленный новой идеей, полковник бежит наверх, чтобы принести инструменты, но по дороге его охватывает страх, что вертолет, возможно, уже в пути. Нет, он будет ждать. Перед Рождеством он откупоривает одну из припрятанных бутылок вина и почти полностью осушает ее, пытаясь унять ноющую боль под сердцем.
Ночью он просыпается от хлопка. В ушах все еще звучит отголосок громкого эха, прозвучавшего между сном и явью. Внизу отрывисто лают собаки. Полковник отрывается от стола, за которым уснул, и, преодолевая боль в груди, спускается вниз. С трудом отодвинув занесенную снегом дверь, он долго вглядывается в темноту. Он видит зарево у края горизонта, чей отсвет бросает бледные, дрожащие блики на стены больницы. Резкий порыв ветра швыряет на крыльцо беспорядочное крошево снега вперемешку с черными хлопьями, похожими на пепел. Полковник вздрагивает и медленно закрывает дверь. Следующий час, прижимаясь лбом к заиндевелому оконному стеклу, он пытается собраться с мыслями, но они больше похожи на разорванные куски газеты – слово тут, слово там. Он думает о Стефане. Он думает о Ларе. Он думает о пепле на крыльце, о бесконечной зиме и ночи, и о зареве на горизонте. И еще он понимает, что если каким-то чудом Стефан все-таки жив, то надо срочно чинить снегоход, срочно ехать, срочно искать то, что осталось от вертолета. Стефан никогда не доберется до больницы сам, слишком темно, слишком холодно, – ему нужен свет. Но на то, чтобы починить снегоход, потребуется не менее двух дней, а может, и больше. Многих деталей не хватает. Разве только частично разобрать «Звезду»…
Но когда он открывает входную дверь, чтобы покормить собак или постоять на крыльце, высматривая вертолет, а снег режет лицо и слепит глаза, к нему приходит осознание, что настоящая тюрьма – его собственное тело.
Полковник размышляет о Стефане. Он ругает себя за то, что не спросил про письмо раньше. Написав десятый вариант ответа, совсем безнадежный, он понимает, что вертолет не прилетит. Он старается не думать о том, что у Стефана кончилось топливо, то самое, которым верный друг запасся неизвестно как и неизвестно где, и берег специально для того, чтобы навещать полковника в этой глуши. Хотя, быть может, дело вовсе не в топливе… Перед мысленным взором ясно предстает ухмыляющийся приятель, размахивающий бутылкой портвейна. Но полковник не привык никого винить, кроме себя.
Когда до Рождества остаются считаные дни, он заглядывает в подвал, где под брезентом стоит полуразобранный снегоход. Воодушевленный новой идеей, полковник бежит наверх, чтобы принести инструменты, но по дороге его охватывает страх, что вертолет, возможно, уже в пути. Нет, он будет ждать. Перед Рождеством он откупоривает одну из припрятанных бутылок вина и почти полностью осушает ее, пытаясь унять ноющую боль под сердцем.
Ночью он просыпается от хлопка. В ушах все еще звучит отголосок громкого эха, прозвучавшего между сном и явью. Внизу отрывисто лают собаки. Полковник отрывается от стола, за которым уснул, и, преодолевая боль в груди, спускается вниз. С трудом отодвинув занесенную снегом дверь, он долго вглядывается в темноту. Он видит зарево у края горизонта, чей отсвет бросает бледные, дрожащие блики на стены больницы. Резкий порыв ветра швыряет на крыльцо беспорядочное крошево снега вперемешку с черными хлопьями, похожими на пепел. Полковник вздрагивает и медленно закрывает дверь. Следующий час, прижимаясь лбом к заиндевелому оконному стеклу, он пытается собраться с мыслями, но они больше похожи на разорванные куски газеты – слово тут, слово там. Он думает о Стефане. Он думает о Ларе. Он думает о пепле на крыльце, о бесконечной зиме и ночи, и о зареве на горизонте. И еще он понимает, что если каким-то чудом Стефан все-таки жив, то надо срочно чинить снегоход, срочно ехать, срочно искать то, что осталось от вертолета. Стефан никогда не доберется до больницы сам, слишком темно, слишком холодно, – ему нужен свет. Но на то, чтобы починить снегоход, потребуется не менее двух дней, а может, и больше. Многих деталей не хватает. Разве только частично разобрать «Звезду»…