Начиная с четвертого класса воспитанники получали право записываться в клуб любителей кино. Сеансы проводились по четвергам, вечером в актовом зале мужского пансиона; там собирались и мальчики, и девочки. Однажды декабрьским вечером перед показом «Вампира Носферату» Брюно сел рядом с Каролиной Иессайян. Когда фильм подходил к концу, он, уже больше часа только о том и думавший, очень осторожно положил левую руку ей на коленку. Несколько восхитительных мгновений (секунд пять? или шесть? самое большее – десять) ничего не происходило. Она не шевелилась. Затем, ни слова не говоря, без резких движений, отстранила его руку. Позже, и притом весьма часто, давая себя пососать какой-нибудь потаскушке, Брюно волей-неволей вспоминал те несколько пугающе блаженных секунд; приходилось ему вспоминать и тот момент, когда Каролина Иессайян мягко оттолкнула его руку. В глубине души мальчика, за всеми его сексуальными вожделениями, таилось что-то бесконечно нежное, чистое. Им владело простодушное желание коснуться любящего тела, ощутить объятие любящих рук. Нежность превыше соблазна, потому-то утратить надежду так трудно.
   Почему Брюно в тот вечер положил свою ладонь на коленку Каролины Иессайян, а не взял ее за локоть (на что она бы, по всей вероятности, согласилась, и с этого, может статься, начался бы между ними прекрасный роман, ведь она сама заговорила с ним, когда они стояли в очереди, ей хотелось, чтобы он сел рядом с ней, и она нарочно положила руку на подлокотник, разделявший их сиденья; на самом-то деле она давно приметила Брюно, он ей очень нравился, и она горячо надеялась, что в этот вечер он возьмет ее за руку)? Наверное, вся беда в том, что ляжка Каролины Иессайян была оголена, а он в простоте душевной не подумал, что это ничего не значило. По мере того как, взрослея, Брюно с отвращением припоминал переживания своих детских лет, сущность его жребия, освобождаясь от мелочей, представала перед ним в холодном свете непоправимой очевидности. В тот декабрьский вечер 1970 года Каролина Иессайян, без сомнения, могла бы исцелить его от горечи и унижений раннего детства; после же этого первого фиаско (ибо с тех пор как она мягко отвела его руку, он так никогда больше и не осмелился сказать ей еще хоть слово) все стало куда сложнее. А между тем Каролина Иессайян по своей всечеловеческой сути решительно ни в чем не была повинна. Напротив, эта армяночка с кротким взглядом ягненка и длинными черными курчавыми волосами, вследствие безвыходных семейных передряг заброшенная в мрачные стены женского пансиона при лицее в Мо, сама по себе являлась живым доводом в пользу рода человеческого. Если все надежды рухнули в безотрадную пустоту, причиной тому был пустяк, подробность, почти гротескная в своем ничтожестве. Тридцать лет спустя Брюно был совершенно убежден: если признать за анекдотическими деталями случившегося их подлинное значение, можно подвести следующий итог: всему виной была мини-юбка Каролины Иессайян.

 
   Кладя руку ей на коленку, Брюно, по существу, не больше и не меньше как просил Каролину Иессайян выйти за него замуж. Первоначальная пора его отрочества пришлась на переходную эпоху. Если не считать немногих предтеч – кстати, его родители могли служить достаточно болезненным примером этой человеческой разновидности, – представители старшего поколения установили чрезвычайно крепкую связь между супружеством, сексуальными влечениями и любовью. Прогрессирующий рост заработной платы, быстрое развитие экономики пятидесятых должны были привести к упразднению такого понятия как «брак по расчету», имеющего теперь смысл лишь для тех все более малочисленных слоев, для которых понятие наследственного достояния сохранило реальное значение. Католическая церковь, всегда неодобрительно взиравшая на половые связи вне супружества, с энтузиазмом восприняла этот поворот общества к «браку по любви», более созвучному ее теориям («Мужчина и женщина – Господни творения»), способному стать первым шагом к установлению цивилизации мира, любви и верности, в чем она видела свою естественную задачу. Коммунистическая партия, единственная духовная сила тех лет, по своей значимости сопоставимая с католической церковью, отстаивала едва ли не те же цели. Итак, юноши и девушки пятидесятых были единодушны в своей нетерпеливой жажде влюбиться, тем паче, что отток населения из сельской местности, сопровождаемый упадком деревенских общин, позволял изрядно расширить сферу поисков невесты или суженого, в то время как сами эти поиски приобретали чрезвычайное значение (недаром именно в сентябре 1955-го в Сарселе был брошен лозунг так называемой «политики тесных сообществ», очевидным образом сузивший понятие социальности до масштабов семейного очага). Таким образом можно, не рискуя совершить серьезную ошибку определить пятидесятые и начало шестидесятых как настоящий золотой век любовного чувства, образ которого и поныне сохраняют для нас песни Жана Ферра и ранней Франсуаз Арди.
   Одновременно возникает массовый спрос на возбуждающее чувственность искусство североамериканского происхождения (песни Элвиса Пресли, фильмы с Мерилин Монро); такого рода продукция распространяется по всей Западной Европе. Заодно с холодильниками и стиральными машинами, этим материальным подкреплением супружеского счастья, европейский рынок затопили транзисторы и пикапы, коим было суждено сыграть прогрессивную роль в создании современной модели «молодежного флирта».
   Идеологический конфликт, который подспудно зрел на всем протяжении шестидесятых, в начале семидесятых вырвался наружу в таких изданиях, как «Двадцать лет» и «Мадемуазель нежного возраста», сосредоточившись вокруг центрального вопроса эпохи: «Что можно себе позволить до брака?» В ту же пору чувственно-гедонистические тенденции, идущие из США, получили мощное подкрепление со стороны органов прессы анархического направления: таковы первые номера «Актюэль» (октябрь 1970-го) и «Чарли-Эбдо» (ноябрь). Принципиально отрицая капитализм в смысле его политических перспектив, сии периодические издания в основном приветствовали индустрию развлечений: их коньком были разрушение основ иудео-христианской морали, апология молодости и личной свободы. Раздираемые противоречивыми побуждениями, эти журналы для юных девиц придерживались компромиссной позиции, которую можно резюмировать следующим образом: на первых порах (скажем, между двенадцатью и восемнадцатью годами) юная особа «гуляет» со многими парнями (впрочем, семантическая неопределенность термина «гулять» отражала реальную двусмысленность, присущую мироощущению эпохи: если девочка «гуляет» с мальчиком, как это понимать в точности? Подразумеваются ли здесь поцелуи в губы, игры посущественней вроде петтинга и дип-петтинга или половая связь в собственном смысле слова? Следует ли позволять мальчику трогать вам грудь? Нужно ли ему снимать штанишки? И как поступать с его органами?) Для Патриции Хохвайлер, для Каролины Иессайян все это было далеко не просто; любимые журналы отвечали на их вопросы невнятно, противоречиво. В более зрелые годы (уже получив степень бакалавра) девушка испытывает потребность в «более серьезном переживании» (позже немецкие журналы подберут для этого термин «big love»), тут уж основной вопрос будет звучать так: «Должна ли ты жить с Джереми?»; это и есть второй, в принципе решающий период. Речь, в сущности, шла о том, чтобы по анархическому произволу совместить на сопредельных жизненных этапах две противоположные модели поведения, – крайняя уязвимость половинчатых решений, которые подобным образом журналы навязывали юным девушкам, должна была проявиться лишь несколькими годами позже, когда развод стал явлением повсеместным. Тем не менее факт остается фактом: эта невероятная схема смогла на несколько лет овладеть умами молоденьких особ, при всем том слишком наивных и оглушенных стремительностью перемен, совершающихся вокруг, чтобы счесть такую жизненную модель правдоподобной и чистосердечно попытаться усвоить ее.

 
   Для Аннабель все было по-другому. По вечерам, засыпая, она думала о Мишеле; ее радовало, что, проснувшись завтра, она снова его увидит. Когда во время школьных занятий случалось что-либо забавное или любопытное, она тотчас начинала предвкушать тот момент, когда сможет рассказать об этом ему. В те дни, когда они почему-либо не могли встретиться, она испытывала беспокойство и тоску. Во время летних каникул (у ее родителей был дом в Жиронде) она что ни день ему писала. Если она и не признавалась в том открыто, если ее письма не были пламенными и больше походили на послания, какие она могла бы писать брату-ровеснику, если чувство, наполнявшее жизнь этой девочки, скорее окутывало ее облаком нежности, чем опаляло всепожирающей страстью, то истина тем не менее постепенно открывалась ее сознанию, и она была такова: с первых шагов, не ища и даже, собственно, не желая того, она обрела большую любовь. Первый встречный оказался лучшим, другого ей было не нужно, даже речи об этом не могло быть. «Мадемуазель нежного возраста» гласила, что подобное возможно: забивать этим себе голову не стоит, в действительности такое почти никогда не встречается, однако в некоторых, чрезвычайно редких, едва ли не сказочных, но тем не менее бесспорно достоверных случаях это может происходить. И в этом самое большое счастье, какое доступно человеку на земле.


11


   С тех времен у Мишеля сохранилась фотография, снятая во время пасхальных каникул 1971 года в саду родителей Аннабель; ее отец спрятал шоколадные пасхальные яйца под деревьями и на цветочных клумбах. На фотографии Аннабель изображена среди форситий; всецело поглощенная поисками, она с детской серьезностью раздвигает кусты. Черты ее лица начинают приобретать тонкость, уже можно догадаться, какой необыкновенной красавицей она станет. Ее грудь слегка обрисовывается под пуловером. То был последний раз, когда на Пасху у них были шоколадные яйца: год спустя они были уже слишком большими для подобных забав.
   Годам к тринадцати под действием прогестерона и эстрадиола, выделяемых яичниками, на грудях и ягодицах девушки образуются жировые подушечки. Если все складывается наилучшим образом, эти части тела приобретают вид гармонических округлостей; тогда их созерцание рождает в мужчине порывы вожделения. У Аннабель было прелестное тело. Как у ее матери в этом возрасте. Но лицо у матери было лишь приятное, привлекательное, не более. Ничто не предвещало мучительной вспышки красоты Аннабель, от которой матери делалось не по себе. Не иначе как от отца, от голландской ветви семейства Аннабель достались большие голубые глаза, ослепительный водопад белокурых волос; но только небывалая морфогенетическая случайность могла создать ее лицо, эти черты, потрясающие в своей чистоте. Девушка, обделенная красотой, чувствует себя несчастной, она теряет надежду быть любимой. Разумеется, никто не насмехается над ней, не обходится с нею жестоко, но она словно невидимка – когда она проходит, ничей взгляд не провожает ее. Красота чрезвычайная, красота слишком сильно превосходящая обычную прелесть свежей, соблазнительной юности, производит впечатление сверхъестественности, в ней чудится неизбежное предвестие трагического жребия. Аннабель в свои пятнадцать лет стала одной из тех весьма редких девушек, при виде которых мужчины – все, без различия возраста и положения, – замирают, пораженные; когда такая девушка просто идет по улице заштатного города, мимо торговых лавок, это вызывает ускорение сердечного ритма у юнцов и зрелых мужчин, а у стариков – ворчливый ропот сожаления. Она быстро заметила, что при ее появлении где бы то ни было, хоть в кафе, хоть в лекционном зале, все замолкают, но прошли годы, прежде чем она полностью осознала причину этого молчания. В коллеже в Креси-ан-Бри тот факт, что «она с Мишелем», был общепризнан; но, по правде говоря, и не будь этого, никто из парней все равно бы не посмел предпринять что-либо, чтобы сблизиться с ней. В жизни необычайно красивых девушек это одно из главных осложнений: только видавшие виды бабники, развязные и циничные, чувствуют себя с ними свободно; таким образом, сокровище их невинности обычно достается типам самого низкого пошиба, что и становится часто первой стадией непоправимого краха.

 
   В сентябре 1972 года Мишель пошел во второй класс лицея в Мо. Аннабель была в третьем, ей предстояло пробыть в коллеже годом дольше. Из лицея он возвращался поездом, пересаживаясь в Эбли на «кукушку». До Креси он по обыкновению добирался в 18.33; Аннабель ждала его на вокзале. Они бродили вдвоем по улицам городка. Иногда – довольно редко – заходили в кафе. Теперь Аннабель знала, что не сегодня-завтра наступит день, когда Мишель захочет ее обнять, ласкать ее тело, преображение которого она ощущала. Она ждала этого момента без нетерпения, но и без страха: ее не покидало доверие.
   Если основные свойства сексуального поведения врожденны, то механизм приведения их в действие во многом определяется обстоятельствами первых лет жизни, особенно это касается птиц и млекопитающих. Насущную потребность в предварительных тактильных контактах с соответствующими органами, по-видимому, испытывают собаки, кошки, крысы, морские свинки и макаки-резусы (Масаса mulatta). У самца крысы отсутствие в детском возрасте контакта с матерью приводит к весьма серьезным извращениям в половом поведении, в частности к заторможенности в процессе ухаживания. Если бы от этого зависела его жизнь (кстати, в немалой степени она действительно зависела от этого), Мишель даже тогда не мог бы поцеловать Аннабель. Вечером, когда он с портфелем в руке выходил из «кукушки», она часто так радовалась при виде его, что буквально бросалась к нему на шею. Тогда они на несколько мгновений замирали в блаженном параличе и только после этого начинали разговор.
   Брюно тоже учился в лицее Мо и тоже во втором классе, но в другом; ему было известно, что у его матери есть еще один сын от другого отца; ничего больше он не знал. Мать он видел очень редко. Два раза он во время каникул побывал на вилле, которую она занимала в Касси. Она принимала у себя много молодых людей, которые появлялись и исчезали. Странствующие юнцы. Из тех, кого расхожая пресса называла «хиппи». По существу, они не работали: пока жили у Жанин, она их содержала; свое имя она изменила, пожелав, чтобы ее называли Джейн. Итак, они жили на доходы клиники косметической хирургии, основанной ее бывшим мужем, то есть в конечном счете паразитировали на желании некоторых женщин, имеющих на то средства, бороться с неизбежным увяданием и врожденными недостатками наружности. Хиппи плескались в бухточках нагишом. Брюно отказывался снять плавки. Он казался сам себе белесым, мелкорослым, отталкивающим и жирным. Иногда его мать пускала кого-нибудь из парней к себе в постель. Ей было уже сорок пять, ее груди отощали и малость обвисли, но черты лица оставались великолепными. Брюно раза по три на дню одолевал соблазн. Округлости молодых женщин были так близки, доступны, подчас его отделяло от них расстояние меньше метра, однако Брюно как нельзя лучше понимал, что путь к ним ему заказан: другие парни были выше, крепче, их загар отливал бронзой. Годы спустя Брюно пришел к выводу, что круг мелких буржуа, мир департаментских служащих, чиновников невысокого ранга много терпимее, приветливее, в нем больше открытости, нежели в среде молодых маргиналов, каковую представляли в ту эпоху хиппи. «Можно ведь так вырядиться, будто ты из респектабельных, – утешал себя Брюно, – и тогда они тебя примут. Мне для этого достаточно только обзавестись костюмом, рубашкой, галстуком – за все про все франков 800, если покупать в „С&А“ на дешевой распродаже; а там, собственно, практически всего-то и надо, что галстук научиться завязывать. Ну, правда, есть еще такая проблема как автомобиль – по сути, это единственная сложность в жизни человека среднего класса; но и с этим справиться можно: взять кредит, поработать несколько лет, расплатиться, и все тут. А вот прикидываться маргиналом, мне, напротив, нет никакого смысла: я и не так молод, и не столь красив, и не очень-то cool. Волосы у меня редеют, я склонен к полноте, а старея, буду становиться все чувствительнее и беспокойней, придется все сильнее страдать от знаков пренебрежения и неприязни. Одним словом, мне не хватает естественности, то есть, иначе говоря, я не в достаточной мере животное – вот уж изъян поистине непоправимый: что бы я ни говорил, ни делал, ни покупал, никогда мне этого не исправить, ведь такого рода недостаток отмечен всей безысходностью врожденного уродства». Со времени своего первого пребывания у матери Брюно осознал, что хиппи никогда не примут его; он не был и не имел надежды стать привлекательным самцом. По ночам ему снились красивые голые груди. В ту же пору он начал зачитываться Кафкой. Поначалу он ощутил холод, потаенное оледенение души; несколько часов спустя после того как был дочитан «Процесс», он все еще чувствовал себя отяжелевшим, обессиленным. До него вдруг дошло, что этот замедленный, клейменный стыдом мир, где живые существа блуждают, сталкиваясь в космической пустоте, но никакая близость между ними во веки веков невозможна, в точности отражает мир его сознания. Холодный, тягучий. Если где-то существовало тепло, оно пряталось в единственном горячем месте – между ног у женщин; но этот источник тепла был недостижим.

 
   Становилось все очевиднее, что дела Брюно плохи: друзей у него нет, девушки пугают его, и вся его юность – одно сплошное удручающее поражение. Осознав это, его отец ощутил, как на него наваливается все возрастающее чувство вины. На Рождество 1972 года он настоял на встрече со своей бывшей женой, чтобы обсудить происходящее. В ходе переговоров обнаружилось, что сводный брат Брюно обучается в том же лицее, также во втором классе (только группа другая) и что они никогда там не встречались; это его больно задело, как отвратительный признак семейного распада, за который они оба были в ответе. Впервые проявив волю, он добился, чтобы Жанин возобновила общение со своим вторым сыном, попыталась исправить то, что еще может быть поправимо.
   Жанин не питала особых иллюзий относительно чувств, какие может питать к ней бабушка Мишеля; однако все оказалось даже несколько хуже, чем она себе представляла. Не успела она припарковать свой «порше» перед особнячком в Креси-ан-Бри, как старуха вышла оттуда с хозяйственной сумкой в руке. «Помешать вам увидеться с ним я не могу, ведь он ваш сын, – заявила она резко. – Я отправляюсь за покупками, вернусь через два часа и хочу, чтобы к этому времени вас здесь не было». С тем и удалилась.
   Мишель был у себя в комнате; она толкнула дверь и вошла. Собиралась обнять его, но едва протянула руку, как он отшатнулся на добрый метр. Подрастая, он начал приобретать поразительное сходство с отцом: те же тонкие светлые волосы, такое же резко очерченное лицо с выступающими скулами. Она привезла ему в подарок проигрыватель и несколько альбомов «Роллинг стоунз». Все это он взял, не сказав ни слова (пластинки переломал несколько дней спустя, но проигрыватель сохранил). Его комната была опрятна, на стенах ни одной афиши. Книга по математике лежала раскрытая на откидной доске секретера. «Что это?» – спросила она. «Дифференциальные уравнения», – сдержанно отвечал он. Она намеревалась поговорить о том, как ему живется, пригласить на каникулы; все это оказалось очевидным образом невозможно. Она ограничилась тем, что сообщила ему о скором визите брата; он выразил согласие. Часа не прошло, как она здесь, а молчание уже затягивалось, и тут из сада послышался голос Аннабель. Мишель бросился к окну, крикнул ей, чтобы поднималась. Жанин успела мельком глянуть на девушку, когда та входила в садовую калитку. «Она хорошенькая, твоя подружка…» – обронила она, слегка скривив губы. Это замечание Мишель встретил как удар хлыста: его лицо исказилось. Направляясь к своему «порше», Жанин столкнулась с Аннабель, глянула ей в глаза; во взгляде Жанин читалась ненависть. По отношению к Брюно бабушка Мишеля не испытывала ни малейшей неприязни; на ее взгляд, чересчур общий, но в конечном счете верный, он тоже был жертвой этой противоестественной матери. Итак, Брюно взял за правило наносить Мишелю визиты по четвергам после обеда. Он садился на «кукушку» в Креси-ла-Шапель. Всякий раз, когда это было возможно (а возможность предоставлялась почти всегда), он усаживался напротив какой-нибудь одинокой юной пассажирки. Девушки по большей части сидели закинув ногу на ногу, или блузка была прозрачной, или что-нибудь еще… Располагался он, точнее говоря, не прямо напротив, скорее по диагонали, но подчас и на той же скамейке, метрах в двух. Он возбуждался уже при одном взгляде на длинные волосы, белокурые или каштановые; выбирая себе место, бродя между рядами, он чувствовал, как под плавками оживает боль. Садясь, он тотчас же доставал из кармана носовой платок. Надо было лишь раскрыть папку для бумаг, пристроить ее к себе на колени, а там уж раз-два и готово. Иногда, если девушка раздвигала колени в тот самый момент, когда он извлекал свой член, у него не было даже надобности прикасаться к себе: он испускал фонтан, стоило ее трусикам мелькнуть перед глазами. Носовой платок был данью предосторожности, большей частью он извергал семя прямо на страницы своей папки: на уравнения второй степени, таблицы видов насекомых, данные по добыче угля в СССР. Девушка продолжала листать журнал.
   Прошли годы, но Брюно по-прежнему пребывал в сомнении, не находя ответа на многие вопросы. То, что с ним происходило, было напрямую связано с боязливым толстым малышом, чьи фотографии он сохранил. Он, этот мальчик, напрямую был связан с терзаемым желанием взрослым мужчиной, которым он стал. Детство Брюно было мучительным, отрочество – жестоким; теперь ему сорок два, так что, если рассуждать объективно, до смерти еще далеко. Что ему осталось в жизни? Возможно, несколько фелляций, за которые, Брюно знал это, он будет платить все с большей готовностью. Жизнь, направленная к одной цели, оставляет мало места воспоминаниям. По мере того как его эрекция становилась все быстротечнее и труднее, Брюно впадал в безвольную, печальную расслабленность. Секс являлся главным смыслом его существования; теперь он понял, что изменить что-либо уже невозможно. В этом отношении Брюно был типичным представителем своей эпохи. Со времени его отрочества свирепая экономическая конкуренция, во власти которой французское общество пребывало два столетия, несколько смягчилась. Умами все сильнее овладевала идея, что при нормальном ходе экономического развития общественные условия должны меняться в сторону некоторого уравнения возможностей. Как политики, так и столпы предпринимательства постоянно ссылались на шведскую социал-демократическую модель. Таким образом, Брюно не мог особенно вдохновиться замыслом превзойти своих современников в отношении экономического преуспеяния. В плане профессиональном его единственной – и весьма разумной – целью было внедриться в тот «обширный и не имеющий четко очерченных границ средний класс», что впоследствии описал Жискар д'Эстен. Но род людской горазд выстраивать иерархии: и человеке сильна потребность ощущать превосходство над себе подобными. Дания и Швеция, служившие для европейских демократий образцом в смысле достижения экономического равенства, давали вместе с тем и другой повод для подражания – пример сексуальной свободы. В лоне того самого среднего класса, к которому все быстрее приобщались рабочие и служащие, а вернее, среди детей этого слоя населения неожиданным образом открылось новое поле для борьбы самолюбований. Во время одной лингвистической конференции, происходившей в июле 1972 года в маленьком баварском городке Траунштайне близ австрийской границы, некто Патрик Кастелли, молодой француз из его группы, на протяжении трех недель умудрился поиметь тридцать семь куколок. Брюно за то же время показал нулевой счет. Он до того дошел, что продемонстрировал продавщице супермаркета свой пенис – хорошо хоть, она расхохоталась и не стала подавать на него жалобу. Этот Патрик Кастелли, подобно ему, принадлежал к буржуазному семейству и хорошо успевал в учебе; по части имущественного положения их перспективы были равноценны. Большинство юношеских воспоминаний Брюно было в том же роде.
   Впоследствии глобализация экономики положила начало конкуренции куда более жесткой, которая развеяла мечты об интеграции всей массы населения в средний класс, расширяющийся по мере постоянного увеличения покупательной способности; все более многочисленные социальные пласты обрушивались в пропасть нестабильности и безработицы. Ожесточенность соревнования в области секса от этого не уменьшилась, даже напротив.

 
   Теперь уже двадцать пять лет прошло с тех пор, как Брюно впервые узнал Мишеля. Брюно казалось, что за этот кошмарный срок сам он почти не изменился; гипотеза о постоянстве личностной сути, чьи основные свойства даны человеку раз и навсегда, была в его глазах самоочевидной истиной. И однако же обширные пласты его собственной истории уже безвозвратно утонули в потемках забвения. Месяцы, целые годы канули так, словно он и не прожил их. Но этого нельзя было сказать о последних двух годах его отрочества, столь богатых воспоминаниями, опытом становления. Память человеческой жизни, как много позже объяснял ему сводный брат, похожа на «консистентные истории» Гриффитса. То был майский вечер, они сидели в квартире Мишеля, пили кампари. Они редко вспоминали прошлое, по большей части их разговоры касались насущных политических либо социальных проблем; но в тот вечер они сделали это.