Несколько членов экипажа стояли в глубоком молчании, созерцая обломки корабля и голую унылую пустыню, в которую их занесло. Другие хлопотали в импровизированной палатке, сооруженной из пустых газовых отсеков. Принц отошел в сторону и разглядывал в бинокль дальние холмы. Формой своей они напоминали выветренные морские утесы. Тут и там торчали купы хвойных деревьев, и в двух местах с большой высоты низвергались водопады. Земля вокруг была усеяна обледеневшими валунами, между которыми виднелась чахлая, льнущая к земле трава и цветы без стебля. Нигде не было видно рек, но воздух был наполнен бормотанием стремительного потока, находящегося где-то поблизости. Дул холодный, пронизывающий ветер. Все чаще в воздухе проплывали снежинки. Твердая, промерзшая земля под ногами показалась Берту после пружинистого, качающегося пола «Фатерланда» странно неподвижной и жесткой.


6


   Вот как случилось, что знатный и могущественный принц Карл Альберт оказался на время в стороне от грандиозного столкновения, первый толчок к которому дал он сам. Превратности боя и ненастная погода, словно сговорившись, забросили его на Лабрадор, где он и просидел вне себя от ярости шесть долгих дней, в то время как война захлестнула потрясенный мир. Нация восставала на нацию, и воздушный флот схватывался с флотом противника, города пылали, и миллионы людей гибли, но здесь, на Лабрадоре, можно было подумать, что в мире царит покой, не нарушаемый ничем, кроме легкого постукивания молотка.
   Здесь они расположились лагерем; издали каюты, покрытые сверху куском шелковой оболочки, напоминали цыганский шатер неправдоподобной величины, и все, кто мог работать, трудились над постройкой из обломков каркаса стальной мачты, на которой электрики «Фатерланда» могли бы укрепить усы беспроволочного телеграфа, вновь связав принца с внешним миром. Временами, казалось, что им никогда не соорудить этой мачты. С самого начала они терпели лишения. Запасы провизии были невелики, и рационы были ограничены; к тому же, несмотря на теплую одежду, они были плохо защищены от пронизывающего ветра и свирепой непогоды этого дикого края. Первую ночь они провели впотьмах, не зажигая костров. Электрические установки на борту были разбиты и выброшены где-то далеко к югу, спичек же ни у кого при себе не было, ведь коробочка спичек означала смертную казнь Все взрывчатые вещества были выкинуты, и только к утру человек с птичьим лицом, чью каюту сначала занял Берт, признался, что у него есть пара дуэльных пистолетов и патроны, при помощи которых можно добыть огонь. Позднее нашлось несколько пулеметных лент с патронами.
   Первая ночь была очень тяжелой, и казалось, ей не будет конца. Почти никто не спал. Среди команды было семь человек раненых, а у фон Винтерфельда оказалось сотрясение мозга; он дрожал, бредил и вырывался из рук ухаживавшего за ним денщика и выкрикивал что-то несуразное о сожжении Нью-Йорка. Солдаты жались в темной столовой, кутаясь во что попало, пили какао из самосогревающихся жестянок и прислушивались к его крикам. Утром принц произнес им речь о своей звезде и вере отцов и о том, как приятно и почетно положить жизнь за его династию, и высказал еще ряд подобных соображений, о которых иначе могли бы и забыть в этой унылой пустыне. Солдаты без особого подъема прокричали ура, и где-то вдали завыл волк.
   Затем они принялись за работу и целую неделю трудились, сооружая стальную мачту и навешивая на нее сеть из медной проволоки длиной в двести футов и шириной в двенадцать. Лейтмотивом этих дней была работа — работа непрерывная, требующая невероятных усилий, изнурительная — и еще лишения и опасности. И больше ничего, кроме, пожалуй, великолепия восходов и закатов, бурных потоков и нескончаемых ветров и величия дикой пустыни вокруг. Они разожгли и непрерывно поддерживали кольцо костров — отрядам, ходившим за хворостом, не раз встречались волки — и раненых вместе с койками перенесли к огню и устроили под навесами. Тут старый фон Винтерфельд метался в бреду, тут он затих и наконец умер, а трое других раненых, тогда как их товарищи поправлялись, хирели на глазах, потому что их нельзя было как следует кормить. Однако все это происходило, так сказать, между прочим; главное же, что неотступно занимало мысли Берта, была, во-первых, нескончаемая работа, заключавшаяся в том, что он должен был постоянно что-то поддерживать, что-то поднимать, волочить тяжелые и неуклюжие предметы, до изнеможения подпиливать и скручивать проволоку; и, во-вторых, принц — нетерпеливый и грозный, который всегда был тут как тут, стоило кому-нибудь замешкаться. Не спуская с них глаз, он указывал пальцем на юг, в бесстрастное небо.
   — Мир, лежащий там, — говорил он по-немецки, — ждет вас! История пятидесяти веков близится к завершению!
   Слов Берт не понимал, но жест был достаточно выразителен. Несколько раз принц приходил в ярость: то его вывел из себя солдат, который работал слишком медленно, то солдат, укравший чужой рацион. Первого он выругал и отправил на более трудную работу; второму дал пощечину и избил. Сам он не работал. У костров была расчищена площадка, и там он шагал взад-вперед иногда по нескольку часов кряду, скрестив на груди руки и бормоча себе под нос что-то о терпении и о своей звезде. Иногда это бормотание переходило в пламенные речи, с возгласами и бурной жестикуляцией; работавшие солдаты останавливались и, как зачарованные, смотрели на него, пока не замечали, что его голубые глаза мечут молнии, а рука, которой он размахивает, как всегда, указует на горы, лежащие к югу. В воскресенье работа была прекращена на полчаса, и принц прочел им проповедь о вере и о том, как господь возлюбил Давида, после чего все спели «Ein'feste Burg ist unser Gott!».
   В наскоро сколоченном шалаше лежал фон Винтерфельд. Как-то все утро он бредил величием Германии. «Blut und Eisen!» — выкрикивал он и потом, словно насмехаясь: «Welt-Politik — ха-ха!» Затем заговорщическим шепотом он принимался разъяснять воображаемым слушателям сложные вопросы государственного устройства. Остальные раненые лежали тихо, слушая его. Но стоило Берту отвлечься от работы, как его тут же возвращал на землю Курт.
   — Ну-ка, Смоллуейз, возьмите за тот конец. Вот так! Медленно, с трудом огромная мачта была фут за футом собрана и установлена. Электрики тем временем соорудили плотину и запрудили бурную речку, пробегавшую неподалеку, и установили колесо: дело в том, что небольшое динамо системы Мюльхаузена с турбинной спиралью, которым прежде пользовались телеграфисты, можно было приводить в движение потоком воды; и вот на шестой день вечером аппарат заработал, и принц обратился — правда, еле слышно, но тем не менее обратился — через огромное пространство к своему воздушному флоту. Какое-то время призыв его оставался без ответа. Впечатлениям этого вечера суждено было надолго остаться в памяти Берта. Багровый костер трещал, вскидывая языки пламени неподалеку от занятых своей работой электриков, и багровые отблески взбегали по стальной мачте и медным проволокам вверх, к зениту. Принц сидел на камне тут же, подперев рукой подбородок, и ждал. Дальше, к северу от них, высилась сложенная из камней и увенчанная стальным крестом пирамида, под которой покоился фон Винтерфельд, а вдали, среди разбросанных валунов, красным огнем поблескивали волчьи глаза. С другой стороны лежали обломки огромного воздушного корабля и ужинала у второго костра его команда. Все они сидели притихшие, будто приготовились слушать. Далеко-далеко, за безлюдными просторами, в сотнях миль от них, другие мачты беспроволочного телеграфа, должно быть, сейчас гудят, и сухо пощелкивают, и оживают в ответной вибрации. А может быть, и нет. Может быть, эта дрожь в эфире теряется зря, не привлекая внимания мира. Если солдаты заговаривали между собой, то только приглушенными голосами. Время от времени где-то вдали вскрикивала птица, и раз завыл волк. А вокруг лежала бескрайняя холодная пустыня.


7


   Берт узнал новости последним — сообщил их ему на ломаном английском один из его товарищей. Только глубокой ночью измученный телеграфист получил наконец ответ на свои сигналы, но потом сообщения стали поступать бесперебойно и четко. И какие сообщения!
   — Послушай, — сказал Берт, сидя за завтраком среди невообразимого гама, — рассказал бы ты мне хоть самую малость.
   — Фесь мир фоюйт, — сказал знаток английского, размахивая для пущей наглядности кружкой какао. — Фесь мир фоюйт!
   Берт удивленно уставился на юг, где уже брезжил рассвет. В это трудно было поверить.
   — Фесь мир фоюйт! Сшигаль Берлин, сшигаль Лондон; сшигаль Гамбург и Париж. Япониш сшигаль Сан-Франциско. Ми делаль лагер в Ниагара. Фот што они соопшайт нам. Ф Китай есть драхенфлигер и фоздушний корабль столько, што нелься сошитайт. Фесь мир фоюйт!
   — Фу ты, — сказал Берт.
   — Та, — сказал лингвист и отхлебнул какао.
   — Лондон, говоришь, сожгли? Вроде как мы Нью-Йорк?
   — Это биль один бомбардирофка.
   — А насчет Клафема, часом, не говорили? Или насчет Банхилла?
   — Нитшефо не слыхаль, — сказал лингвист.
   Вот и все, чего Берт смог пока добиться. Но возбуждение солдат передалось и ему. Наконец он увидел Курта, который стоял в одиночестве, заложив руки за спину, и очень пристальна всматривался в один из дальних водопадов. Берт подошел к нему и отдал честь по-солдатски.
   — Прошу прощения, лейтенант, — сказал он. Курт повернулся к нему. В это утро выражение его лица было необычно серьезно.
   — А я как раз думал, как бы мне посмотреть этот водопад вблизи, — сказал он. — Он мне напоминает… Ну что вам?
   — Не понимаю я, что они там лопочут, сэр. Не понимаю, и только! Может, хоть вы бы мне новости рассказали.
   — К черту новости! — сказал Курт. — Еще наслушаешься новостей до конца дня. Это конец света. За нами посылают «Графа Цеппелина». К утру он будет здесь, и мы должны попасть в Ниагару — или в преисподнюю — через сорок восемь часов… Я хочу посмотреть этот водопад. Вы пойдете со мной. Вы уже позавтракали?
   — Так точно, сэр.
   — Вот и отлично. Идемте.
   И Курт в глубоком раздумье зашагал по направлению к далекому водопаду. Некоторое время Берт шел сзади, как подобает сопровождающему, но лишь только они вышли за пределы лагеря, Курт замедлил шаг, и они пошли рядом.
   — Через два дня мы опять будем там, — сказал он. — В этом аду! Вот и все новости! Мир сошел с ума. Наши воздушные корабли разгромили американцев в ту ночь, когда мы потеряли управление. Это ясно. Мы лишились одиннадцати своих кораблей — во всяком случае, не меньше одиннадцати, — а они — всех своих аэропланов до последнего. Одному богу известно, сколько их мы уничтожили и сколько человек мы убили.. Но это было только начало. Мы будто пороховой склад подожгли. Нет такой страны, которая не строила бы тайком летательных машин. Сейчас над всей Европой, над всем миром идет воздушная война. Японцы и китайцы тоже воюют. Это самый важный факт. Самый важный! Они вмешались в нашу домашнюю ссору! Желтая опасность оказалась — таки опасностью! У них тысячи воздушных кораблей. Они повсюду. Мы бомбардировали Лондон и Париж, французы и англичане разрушили Берлин. А теперь Азия взялась за нас за всех, и она сильнее нас всех… Это же безумие. Китай сильнее всех! И они не знают, когда остановиться. Предела нет. Это завершающий хаос. Они бомбардируют столицы, разбивают заводы и верфи, шахты и флоты.
   — А Лондон они сильно попортили, сэр? — спросил Берт.
   — Не знаю… — Некоторое время Курт молчал,
   — Этот Лабрадор — спокойное местечко, — опять заговорил он. — И я бы, кажется, не прочь тут остаться. Но что говорить о невозможном. Нет! Я должен пройти через все это. Я должен пройти через все это. И вы должны. Все… Но почему? Почему? Да потому, что весь наш мир пошел прахом. Для нас нет выхода, нет пути назад. Вот в чем дело. Мы как мыши в горящем доме. Мы как скот, застигнутый наводнением. Вскоре за нами прилетят, и мы отправимся назад, воевать. В лучшем случае будем снова убивать и громить. На этот раз мы встретимся с японо-китайским флотом, и все шансы против нас. Настанет и наш черед. Что случится с вами, не знаю; ну, а я… меня убьют.
   — Да не убьют, — сказал Берт после неловкой паузы.
   — Нет! — сказал Курт. — Меня убьют. Раньше я не знал, но сегодня утром, на рассвете, я это понял, словно меня предупредили.
   — Как это так?
   — Вы же слышали: я знаю.
   — Откуда же вы можете знать?
   — Знаю.
   — Будто вас предупредили?
   — Будто знаю сам. Знаю, — повторил он еще раз, и некоторое время они молча шагали по направлению к водопаду.
   Курт, погруженный в свои мысли, шел, не разбирая дороги, и немного погодя разразился новой тирадой:
   — Раньше я всегда чувствовал себя молодым, Смоллуейз, а сегодня чувствую себя старым-старым. Таким старым! Ближе к смерти, чем чувствуют себя настоящие старики. А я всегда думал, что жизнь — чудесная штука. И ошибся… Все это, конечно, не ново: и войны и землетрясения, разом уничтожающие все, ради чего стоит жить. Это только я будто впервые сегодня прозрел и увидел все в первый раз. Каждую ночь, с тех пор как мы расправились с Нью-Йорком, я вижу во сне все, что произошло… А ведь так было всегда — так уж устроена жизнь. Людей отрывают от тех, кого они любят; дома разоряют, существа, полные жизни и воспоминаний, со всеми их склонностями и талантами, сжигают, и давят, и рвут на куски, морят голодом, развращают! Лондон! Берлин! Сан-Франциско! Подумайте только, на скольких человеческих судьбах мы поставили точку в Нью-Йорке!.. А другие опять продолжают жить, будто этого ничего не было и быть не могло. Так и я жил… Как животные! Тупые животные!
   Долгое время он молчал и вдруг сказал отрывисто:
   — Принц — сумасшедший!
   Так они добрались до крутого обрыва, поднялись на него и оказались у торфяного болота, тянувшегося вдоль ручья. Берт загляделся на нежные цветы, розовевшие там повсюду.
   — Фу ты! — сказал он и нагнулся, чтобы сорвать цветок. — И ведь где выросли!
   Курт остановился, отвернув голову. Лицо его исказилось.
   — Никогда я таких цветов не видал, — сказал Берт. — Ишь какие нежные!
   — Нарвите еще, если вам нравится, — сказал Курт. Берт так и сделал, а Курт стоял и смотрел на него,
   — И отчего это цветы всегда рвать хочется? — заметил Берт.
   Курт ничего не ответил, и они долго шли молча.
   Наконец они пришли к каменистому холму, откуда открывался вид на водопад. Тут Курт остановился и сел на камень.
   — Вот и все, что я хотел увидеть, — пояснил он. — Не совсем то, но все-таки похоже.
   — На что?
   — На другой водопад, который я видел когда-то давно.
   Ни с того, ни с сего он вдруг спросил:
   — Есть у вас любимая девушка, Смоллуейз?
   — Чудно, право, — сказал Берт. — Цветы это, что ли… я как раз о ней думал.
   — И я тоже.
   — Ну-у? Об Эдне?
   — Нет. Я думал о своей Эдне. У всех у нас, верно, есть Эдны, чтобы пофантазировать немножко. Так, девушка одна. Только все это было и навсегда прошло. Как горько, что я не могу ее увидеть хоть на миг, чтобы шепнуть ей, что я думаю о ней…
   — И шепнете, — заметил Берт. — Вы еще с ней увидитесь.
   — Нет, — сказал Курт голосом, не допускающим возражений, — я знаю… А встретился я с ней, — продолжал он, — в местечке вроде этого, в Альпах… Там есть водопад, похожий на этот, большой водопад над Иннерткирхеном. Потому-то я сюда сегодня и пришел. Мы с ней убежали раз потихоньку и просидели около него полдня. И цветы рвали. Такие же цветы, как вы только что нарвали. Точно такие же, кажется мне. И еще эдельвейсы.
   — Знаю, — сказал Берт. — Я да Эдна — мы тоже вот так… Цветы. Всякая такая штука. Теперь посмотришь, так будто целые годы прошли.
   — Она была прекрасна, и смела, и робка. Mein Gott! Мне страшно подумать, что перед смертью я так и не увижу ее, не услышу ее голос. Где она сейчас?.. Слушайте, Смоллуейз, я напишу ей письмо; письмо не письмо, а так, записочку. И вот ее портрет. — Он коснулся нагрудного кармана.
   — Да будет вам! Еще увидитесь с ней, — сказал Берт.
   — Нет! Я ее никогда больше не увижу… И зачем только люди встречаются, если их потом снова разлучают? Но я знаю: мы никогда больше с ней не встретимся. Это я знаю так же точно, как то, что солнце будет по-прежнему всходить и этот водопад будет все так же сверкать между скал и после того, как я умру и от меня ничего не останется. О боже! Что за глупость, что за недомыслие, и жестокость, и тупость, и слепая ненависть, и ложная гордость — все то, что испокон веков совершали люди и будут совершать! Gott! Смоллуейз, вы только подумайте, что представляет и всегда представляла собой жизнь на земле: сплошная путаница и неразбериха. Войны, и резня, и всяческие катастрофы, и ненависть, и убийства, и порабощение, и самосуды, и ложь… Мне так скверно сегодня. Можно подумать, что я только сейчас обо всем этом догадался. Собственно, так оно и есть. Когда человек устает от жизни, ему, по всей вероятности, пора умирать. Я пал духом, и смерть уже близка. Смерть совсем рядом, и я знаю, что не могу жить. А ведь еще совсем недавно я был полон надежд, жил в предчувствии того прекрасного, что ждет меня впереди, — вы только подумайте об этом!.. И все это был обман. Впереди не было ничего… Все мы просто муравьи в городах-муравейниках, в мире, который существует просто так, который вертится, чтобы в один прекрасный день превратиться в ничто. Нью-Йорк, даже Нью-Йорк не кажется мне чем-то ужасным. Нью-Йорк был всего лишь муравьиной кучей, растоптанной дураком! Вы только подумайте, Смоллуейз: война везде! Они сокрушают свою цивилизацию, не успев ее создать. То, что англичане проделывали в Александрии, японцы — в Порт-Артуре, французы — в Касабланке, теперь творится везде. Везде! Даже в Южной Америке все дерутся. Теперь не найти безопасного места — места, где был бы мир. Нет такого места, где мать с дочерью могли бы спрятаться и почувствовать себя в безопасности. Война приходит по воздуху, по ночам с неба валятся бомбы. Мирные люди выходят по утрам из дому и видят у себя над головой воздушный флот, а корабли летят, расплескивая смерть, расплескивая смерть!



Глава VIII

Воюющий мир




1


   Только постепенно Берт понял, что воюет весь мир, и представил себе ужас и растерянность, которые обуяли густонаселенные страны к югу от этого арктического безмолвия, когда невиданные воздушные эскадры закрыли небо над их головой. Он не привык думать о мире как о чем-то едином — в его представлении это было что-то далекое, не имевшее к нему никакого отношения, какие бы события там ни происходили. Раньше он считал, что война — это нечто служащее источником новостей и поводом для волнений и ограниченное пространством, которое называется «театром военных действий». Но теперь в театр военных действий превратился самый воздух, а каждая страна — в арену боев. Все страны двигались вперед по пути исследований и изобретений приблизительно с одинаковой скоростью, и все их планы и достижения, хотя и сохранялись в глубокой тайне, развивались почти параллельно — в результате через несколько часов после того, как первый флот поднялся в воздух во Франконии, азиатская армада уже ринулась на запад, на большой высоте пролетев над долиной Ганга на глазах у миллионов ее потрясенных обитателей. Но Восточно-Азиатская конфедерация подготовилась к войне с поистине грандиозным размахом, оставив Германию далеко позади.
   — Сделав этот шаг, — сказал Тан Тин-сян, — мы догоним и перегоним Запад. Мы восстановим на земле мир, который уничтожили эти варвары.
   Умением хранить тайну, быстротой и изобретательностью они намного превосходили немцев, а кроме того, на каждых сто рабочих-немцев у азиатов приходилось десять тысяч. Поезда монорельса, которым теперь была опутана вся территория Китая, доставляли к огромным воздухоплавательным паркам в Шансифу и Цинане несчетное количество квалифицированных, прилежных рабочих, производительность труда которых была гораздо выше европейской. Сообщение о выступлении Германии лишь заставило их ускорить собственное выступление. В момент разгрома Нью-Йорка у немцев в общей сложности не набралось бы трехсот воздушных кораблей; десятки же азиатских эскадр, летевших на восток и на запад, на Америку и на Европу, по всей вероятности, насчитывали их несколько тысяч. Кроме того, у азиатов была настоящая боевая летательная машина, так называемая «Ньяо», — легкий, но весьма эффективный аппарат, во всех отношениях превосходивший немецкий «драхенфлигер». Это тоже была машина, рассчитанная на одного человека, но удивительно легкая, построенная из стали, бамбука и искусственного шелка, с поперечным мотором и складными крыльями. Авиатор был вооружен винтовкой, стреляющей разрывными кислородными пулями, и — по древней японской традиции — мечом. Все авиаторы были японцы, и, характерно, с самого начала было предусмотрено, что авиатор должен владеть мечом. Спереди крылья этих летательных аппаратов были, подобно крыльям летучей мыши, снабжены острым когтем, с помощью которого авиатор мог зацепиться за газовую камеру противника и взять его на абордаж, Эти легкие летательные аппараты буксировались воздушными кораблями, кроме того, их можно было отправить на фронт вместе с авиаторами сушей или морем. В зависимости от ветра они могли пролететь за один раз от двухсот до пятисот миль.
   Итак, не успел взлететь первый немецкий воздушный флот, как эти азиатские орды устремились в небо. И немедленно все правительства всех цивилизованных стран бросились лихорадочно строить воздушные корабли и любые подобия летательных машин, какие были созданы к тому времени их изобретателями. На дипломатические процедуры не осталось времени. Предупреждения и ультиматумы передавались по телеграфу со всех сторон, и через несколько часов весь обезумевший от страха мир был уже в состоянии войны, причем войны крайне запутанной. Дело в том, что Англия, Франция и Италия объявили войну Германии и грубо нарушили нейтралитет Швейцарии; в Индии появление азиатских воздушных кораблей немедленно вызвало мятежи: в Бенгалии восстали индусы, а в северо-западных областях — мусульмане, настроенные по отношению к индусам резко враждебно; причем восстание мусульман распространилось с неслыханной быстротой от пустыни Гоби до Золотого Берега. А Восточно-Азиатская конфедерация захватила нефтяные промыслы в Бирме и напала и на Америку и на Германию, не делая между ними никакого различия. Не прошло и недели, а воздушные корабли начали строить уже и в Дамаске, и в Каире, и в Иоганнесбурге; Австралия и Новая Зеландия отчаянно вооружались. Самым страшным оказалось то, что эти чудовища можно было строить с невероятной быстротой. На постройку броненосца затрачивалось от двух до четырех лет; воздушный же корабль можно было собрать в такое же число недель. Мало того, даже по сравнению с миноносцами постройка воздушного корабля была на редкость проста: при наличии воздухонепроницаемого материала, машин, газового завода и чертежей это было ничуть не сложнее, и даже легче, чем сто лет тому назад построить простую деревянную лодку. А ведь теперь от Мыса Горн до Новой Земли, от Кантона и до Кантона — всюду имелись заводы, мастерские и промышленные ресурсы.
   Не успели немецкие воздушные корабли достичь Атлантического океана, а азиатский флот — Верхней Бирмы, как причудливая ткань кредитов и финансов, на протяжении столетия связывавшая весь мир экономически, уже начала трещать и вскоре лопнула. Торнадо реализации ценных бумаг сокрушило все биржи мира; банки прекратили платежи, деловая жизнь замерла, заводы в силу инерции проработали еще день-два, выполняя заказы обанкротившихся, прекративших существование клиентов, а потом закрылись. Нью-Йорк, когда его увидел Берт Смоллуейз, несмотря на сверкающие огни и оживленное уличное движение, уже претерпел невиданный в истории финансовый крах. Снабжение продовольствием уже было слегка ограничено. И не прошло и двух недель с начала всемирной войны, иными словами, в Лабрадоре только-только успели воздвигнуть стальную мачту, а уже нигде в мире, за исключением Китая, не осталось города, пусть даже расположенного в стороне от центров разрушения, где бы полиции и правительству не приходилось прибегать к чрезвычайным мерам для борьбы с голодом и безработицей.
   Особенности войны в воздухе были таковы, что, раз начавшись, она почти неизбежно приводила к полной дезорганизации общества. С первой ее особенностью столкнулись немцы во время нападения на Нью-Йорк. Она заключалась в том, что. обладая огромной разрушительной мощью, воздушный корабль в то же время не давал возможности надолго оккупировать вражеский город, то есть закрепить свою победу. В результате начинались опасные вооруженные столкновения с гражданским населением, доведенным до отчаяния воцарившимся экономическим хаосом, негодующим и голодным; даже в тех случаях, когда воздушный флот ограничивался тем, что кружил в высоте, внизу обязательно начинались мятежи и беспорядки. История войн еще не знала ничего подобного, если не считать тех случаев, когда в девятнадцатом веке военный корабль расстреливал поселения дикарей или крепость какого-нибудь восточного монарха, да еще бомбардировок европейских городов, не слишком украшающих историю Великобритании второй половины восемнадцатого века. Жестокость и бессмысленное разрушение, неотъемлемые от подобных операций, в какой-то мере предвещали ужасы воздушной войны. Что же касается реакции современного городского населения, непосредственно столкнувшегося с тяготами войны, то до двадцатого века история знала лишь один такой пример, причем не очень характерный: восстание парижских коммунаров в 1871 году.