Я взглянул на Кэти:
   – Очень у этого водовоза виноватый вид, правда? Только он не виноват.
   Она ничего не ответила, не шевельнулась.
   – Он бы убил шакала, если бы наехал на него. Он мчался со скоростью не менее девяноста миль в час. Но шакал был уже мертв.
   Она взглянула на меня.
   – Общество отправило бы Эмблеров в тюрьму. Конфисковало бы машину, которая была их домом последние пятнадцать лет, из-за несчастного случая, в котором не было виноватых. Они даже не видели, что зверь близко. Он выскочил прямо перед колесами у них.
   Кэти подняла руку и прикоснулась пальцами к изображению шакала на экране.
   – Они уже достаточно настрадались в жизни, – сказал я, глядя на нее. Совсем стемнело. Света я не включал, носик ее показался загорелым. С экрана на него падал отсвет красного грузовика.
   – Все эти годы она обвиняла мужа в смерти своей собачки, а он ничего дурного не сделал. Просто фургон «виннебаго» всего сто квадратных футов. Он величиной примерно с проявитель, а они прожили там пятнадцать лет. За это время дорожные полосы стали уже, многие дороги вообще закрыли для таких машин, как их фургон, а в нем и дышать-то почти невозможно, не то что жить, да еще она упрекает мужа в том, в чем он не виноват.
   В красноватом свете от экрана Кэти выглядела шестнадцатилетней.
   – Общество ничего не сделает ни с водителем, ни с цистернами, которые доставляют в Финикс ежедневно тысячи галлонов воды. Даже оно не рискнет спровоцировать бойкот, который могут объявить транспортники. Все негативы уничтожат и объявят дело закрытым. Зато и Эмблеров Общество преследовать не будет. И вас тоже.
   Я повернулся к проявителю и скомандовал: «Ход!» На экране появились другие кадры. Юкка. Мое плечо. Моя спина. Чашки с ложками.
   – К тому же, – добавил я, – для меня не внове переносить вину на других.
   На экране мелькнуло плечо миссис Эмблер. Ее спина. Открытая дверь душевой.
   – Я вам ничего не рассказывал про Аберфана?
   Кэти не отрывала взгляда от экрана, и теперь ее лицо казалось бледным в светло-голубом отсвете крошечной душевой из стопроцентной пластмассы.
   – Общество уже считает, что виноват грузовик-водовоз. Мне осталось только убедить газетное начальство. – Я дотянулся до телефона и отжал кнопку выключения. – Рамирез, хотите поохотиться за Обществом?
   На экране спина Джейка, чашки, ложки, бачок.
   – Я-то хотела. – Льда в голосе Рамирез хватило бы, чтобы заморозить Соленую реку. – Да твой проявитель сломался, и ты не смог сделать для меня оттиск.
   На экране миссис Эмблер и Тако.
   Я опять нажал кнопку выключения, не снимая с нее руки, и скомандовал: «Стоп! Печатать». Экран потускнел, и оттиск соскользнул в подносик. «Уменьшить оттиск. Однопроцентный марганцовый раствор. Показать на экране!» Я снял руку с кнопки.
   – Слушай, Рамирез. Что поделывает сейчас Долорес Чивир?
   – Работает над расследованием. А в чем дело?
   Я не ответил. На экране постепенно тускнела фотография миссис Эмблер.
   – Общество имеет-таки доступ к личным досье, – Рамирез отозвалась почти так же быстро, как Хантер. – Так вот почему ты запросил адрес своей давней приятельницы? Тебя, видно, совесть мучит.
   Я ломал голову над тем, как бы сбить Рамирез со следа Кэти, а она сбилась сама, поспешив сделать вывод, – совсем как Общество. Еще немного постараться, и я сумею убедить и Кэти: «Вы знаете, почему я приехал к вам сегодня? На самом деле мне нужно было поймать Общество. Надо было выбрать человека, о котором Общество не могло ничего узнать из моего досье, о моих связях с которым никто бы ничего не знал».
   Кэти продолжала смотреть на экран. Казалось, она наполовину поверила. Фотография миссис Эмблер еще больше потускнела. Никаких известных связей.
   Я скомандовал «Стоп!».
   – А что с грузовиком? – спросила Рамирез. – Он какое отношение имеет к твоей совести?
   – Никакого. И Бюро водоснабжения тоже не имеет, а оно еще больше тиранствует, чем Гуманное Общество. Так что поступим, как велит наш директор. Полное сотрудничество. Дело закрыто. Мы их поймаем на том, что залезают в личные досье.
   Она задумалась над моими словами, а может быть, уже отключилась от меня и стала вызывать Долорес Чивир. Я посмотрел на изображение миссис Эмблер на экране. Оно так побледнело, что казалось передержанным. Собачки Тако уже не было видно.
   Я посмотрел на Кэти:
   – Представители Общества будут здесь через пятнадцать минут. Я как раз успею рассказать вам об Аберфане. Садитесь. – Я показал на диван.
   Она отошла от экрана и села. Я сказал:
   – Это был замечательный пес. Он очень любил снег. Он копался в снегу, подбрасывал его мордой, подпрыгивал и ловил хлопья.
   Рамирез явно отключилась, но опять позвонит, если не найдет Долорес Чивир. Я нажал кнопку выключения и подошел к проявителю. На экране все еще держался образ миссис Эмблер. Промывание в марганцовке не слишком стерло ее черты. Можно было по-прежнему различить морщины и жидкие седые волосы, но выражение вины или упрека, утраты и любви пропало. Теперь она казалась спокойной, почти счастливой.
   – Хорошие фотографии собак почти никогда не получаются. У них на морде нет таких мышц, которые помогают сделать выразительные снимки. А Аберфан к тому же, завидев фотокамеру, бросался на меня.
   Я выключил проявитель. Теперь, когда экран погас, в комнате стало совсем темно, и я включил верхний свет.
   – Тогда в Соединенных Штатах оставалось меньше сотни собак, а он уже переболел раз новым вирусом и чуть не умер. Мне удавалось снять его, только когда он спал. А мне хотелось иметь фотографию, когда он играл в снегу.
   Я оперся на узенькую полочку перед экраном. У Кэти был такой же вид, как тогда у ветеринара. Она сидела, скрестив руки, и ждала от меня каких-то ужасных слов.
   – Мне очень хотелось сделать снимок Аберфана, играющего в снегу, но он всегда бросался на камеру. И вот я выпустил его побегать перед домом, а сам потихоньку вышел через боковую дверь и перебежал через дорогу, надеясь спрятаться за соснами, которые росли там. Но он увидел меня.
   – И побежал через дорогу, – сказала Кэти. – И я наехала на него.
   Она, опустив глаза, все смотрела на свои руки. Я ждал и страшился того, что увижу в ее лице, когда она поднимет глаза. Или не увижу.
   – Я долго не могла узнать, куда вы уехали, – заговорила она, обращаясь к своим рукам. – Я была уверена, что мне запрещен доступ к вашему досье. Наконец мне попалась в газете одна из сделанных вами фотографий, и тогда я переселилась в Финикс, но и тут я не решалась позвонить вам, боялась, что вы станете упрекать меня.
   Она крутила руками у себя на коленях, как тогда крутила варежки.
   – Муж говорил, что это у меня комплекс, который давно следовало преодолеть, как это сделали другие. Ведь это были всего лишь собаки. – Она подняла глаза, и я ухватился за проявитель. – Муж говорил, что прощения от других не получишь, но я не то чтобы хотела получить от вас прощение. Я просто хотела сказать вам, как мне больно от того, что так случилось.
   Ее лицо не выражало ни упрека, ни обвинения, когда в тот день, у ветеринара, я закричал, что она ответственна за исчезновение целого вида животных. Упрека и сейчас на ее лице не было. И я с горечью подумал, может быть, оно лишено мускулов, которые нужны, чтобы его выразить.
   – Знаете, почему я приезжал сегодня к вам? – Мой голос звучал сердито. – Когда я старался поймать Аберфана, моя фотокамера сломалась. Я не сумел сделать ни одного снимка. – Тут я выхватил из подносика проявителя фотографию миссис Эмблер и бросил ей. – Ее собака умерла от нового паравируса. Они оставили ее в своем фургоне, а когда вернулись, нашли уже мертвой.
   – Бедняжка, – сказала Кэти и посмотрела не на снимок, а на меня.
   – Эта женщина не знала, что ее снимают. Я подумал, что если заговорю с вами об Аберфане, мне удастся получить вашу фотографию, на которой отразится ваше воспоминание о нем.
   Теперь я мог видеть это выражение, которого так ждал, когда ставил айзенштадт на кухонный столик в доме Кэти, о котором продолжал мечтать, хотя теперь айзенштадт был повернут не в ту сторону. Выражение ощущения, что тебя предали, которого не увидишь у собаки. Даже у Майши. Даже у Аберфана. Каково это – чувствовать себя виновным в исчезновении целого вида животных на Земле?
   Я показал на айзенштадт.
   – Это не чемоданчик, а фотокамера. Я хотел снять вас без вашего ведома.
   Она не знала Аберфана. Не знала она и миссис Эмблер, но на секунду, прежде чем она расплакалась, в ее лице появилось что-то сходное с обоими. Она приложила руку ко рту.
   – Ах, – сказала она, и в голосе ее звучали любовь и утрата. – Если бы у вас тогда был этот аппарат, беды бы не случилось.
   Я посмотрел на айзенштадт. Если бы у меня тогда был такой аппарат, я поставил бы его на крыльцо, и Аберфан даже не заметил бы ничего. Он бы барахтался в снегу, подбрасывал его носом, и я мог бы бросать в него горстями белый, сверкающий снег, а он бы прыгал, и ничего бы дурного не произошло. Кэти Поуэлл проехала бы мимо нас, и я помахал бы ей рукой, а она, шестнадцатилетняя, только что научившаяся водить машину, может быть, рискнула бы оторвать на минуту от руля одну руку в рукавичке и махнуть мне в ответ. А Аберфан завертел бы хвостом так неистово, что взметнул бы снег над головой, и залаял бы на взлетевшие снежинки.
   В третью волну вируса он уже не заразился бы. Он дожил бы до старости, лет до четырнадцати-пятнадцати, так, что перестал бы уже играть в снегу. Но если бы он остался самой последней собакой на свете, я не позволил бы запереть его в клетку. Не отдал бы его. Да, если бы у меня тогда был айзенштадт.
   Неудивительно, что я возненавидел этот аппарат.
   Прошло уже пятнадцать минут после звонка Рамирез. Представители Общества могли появиться в любую минуту.
   – Вам не надо быть здесь, когда явятся эти люди, – сказал я, и Кэти согласно кивнула, стерла слезы со щек и встала, доставая свою сумку.
   – Вы когда-нибудь фотографируете? – спросила она, закидывая сумку через плечо. – Я хочу сказать, не только для газет.
   – Не знаю, долго ли я еще буду снимать для газет. Кажется, фотожурналист как профессия скоро исчезнет.
   – Может быть, вы приехали бы как-нибудь сфотографировать Яну и Кевина? Дети растут так быстро, не успеешь оглянуться, а они уже совсем другие.
   – Рад буду это сделать, – сказал я, открывая дверь и оглядывая темную улицу. – Путь свободен. – Она вышла. Я закрыл решетчатую дверь.
   Она обернулась, и я в последний раз увидел ее милое, открытое лицо, которое даже я не мог «закрыть».
   – Мне недостает их, маленьких, – сказала она.
   – Мне тоже недостает детей, – сказал я, поднимая руку к двери.
   Я смотрел ей вслед, пока она не завернула за угол, а потом вернулся к себе в комнату, снял со стены фотографию Майши и поставил ее у проявителя так, чтобы Сегура заметил ее, войдя в комнату. Примерно через месяц, когда Эмблеры благополучно вернутся в Техас и Общество позабудет о Кэти, я позвоню Сегуре и скажу ему, что, может быть, соглашусь продать эту фотографию Обществу, а через некоторое время скажу, что раздумал. Он придет уговаривать меня, а я расскажу ему о Пердите и о Беатрисе Поттер, а он мне об Обществе.
   За то, что мне удастся вытянуть из него, слава пусть достанется Рамирез и Чивир. Я не хочу, чтобы Хантер о чем-нибудь догадался. Справиться с Обществом будет нелегко, одним разговором здесь не обойдешься, но для начала и это будет неплохо.
   Кэти оставила на диване фотографию миссис Эмблер. Я поднял ее, взглянул еще раз, а потом опустил в проявитель, скомандовав: «Смыть». Потом снял со стола айзен, вытащил из него катушку пленки, хотел засветить ее, но вместо этого засунул в проявитель и пустил его в ход по команде: «Позитивы, раз-два-три, пять секунд». Сначала появилось с десяток кадров заднего сиденья моей «хитори», потом машины и пешеходы. Снимки в доме Кэти все были затенены. Здесь был натюрморт с прохладительным напитком и стаканом с наклеенной картинкой кита. Еще натюрморт: автомобильчики Яны. Потом несколько почти черных снимков. Кэти положила айзенштадт объективом вниз, когда привезла его мне.
   – Две секунды! – скомандовал я и дождался, пока из проявителя полетят последние кадры, чтобы увериться в том, что на ролике ничего больше нет, и смыть с него все до прихода представителей Общества. Все кадры, кроме самого последнего, были совершенно темными – ведь айзенштадт лежал лицом вниз. А на последнем кадре был я сам.
   Чтобы сделать хорошую фотографию, надо добиться, чтобы человек забыл, что его снимают. Это известное правило. Надо отвлечь фотографируемых. Пусть они говорят о чем-нибудь, что им дорого.
   – Стоп! – и мое изображение замерло на экране.
   Аберфан был замечательной собакой. Он любил играть в снегу и, после того как я убил его, он приподнял голову с моих колен и попытался лизнуть мою руку.
   Люди из Общества сейчас придут, заберут телеснимки, чтобы уничтожить их, и этот тоже надо смыть, как остальные с этой катушки. Нельзя рисковать и напоминать Хантеру о Кэти. Да и Сегуре могло прийти в голову размножить снимок Яниных автомобильчиков.
   Это уж было бы слишком скверно. Айзенштадт делает замечательные снимки. «Ты сам позабудешь, что перед тобой фотокамера», – повторяла Рамирез заученные слова, но это было действительно так. Я смотрел прямо в объектив. В моем взгляде было все: Майша, и Тако, и Перлита, и то, как смотрел на меня Аберфан, когда я погладил его по голове и сказал ему, что все будет хорошо, это выражение любви и жалости, которое я пытался отыскать все эти годы. Образ Аберфана.
   Сейчас придут люди из Общества. «Выбросить!» – скомандовал я, развернул ролик и засветил его.