До того вечера я воображал, что наблюдаю триффидов достаточно внимательно, но когда о них заговорил Уолтер, я почувствовал, что не видел практически ничего. А Уолтер, если он был в настроении, мог говорить о них часами, выдвигая теории, которые звучали иногда дико, но никогда не казались невозможными. К тому времени публика уже не смотрела на триффидов, как на каприз природы. Они были забавными уродцами, только и всего; особого интереса они не представляли. Компания же ими интересовалась. Она считала, что их существование является благом для всего человечества и особенно для нее самой. Уолтер не разделял ни мнения публики, ни мнения компании. Слушая его, я начинал временами мучиться скверными предчувствиями.
Теперь он был совершенно убежден, что они «разговаривают».
– А отсюда следует, – утверждал он, – что где-то в них прячется интеллект. Он не может находиться в мозгу, потому что, как показывают вскрытия, никакого мозга у них нет. Но это не значит, что у них нет какой-то системы или органа, которые выполняли бы функции мозга. А что-то вроде интеллекта у них, несомненно, имеется. Вы заметили, что, когда они нападают, они всегда целят в незащищенную часть тела? Почти всегда в голову, иногда в руки. Или вот еще: если взять статистику жертв, то обращают на себя внимание процент поражения глаз и ослепление. Это весьма примечательно и важно.
– Чем же? – спросил я.
– Тем, что им известно, как вернее всего вывести человека из строя. Другими словами, они знают, что делают. Давайте посмотрим на это вот с какой точки зрения. Положим, они действительно обладают интеллектом. Тогда у нас перед ними только одно важное преимущество – зрение. Мы видим, они – нет. Отнимите у нас зрение, и наше превосходство исчезает. Мало того, наше положение станет хуже, чем у них, потому что они приспособлены к слепому существованию, а мы нет.
– Даже если бы это было так, они не могут создавать вещи. Они не могут пользоваться вещами. У них в этом жалящем жгуте очень мало силы, – заметил я.
– Правильно. Но на что нам способность пользоваться вещами, если мы не видим, что нужно делать? И кроме того, они не нуждаются в вещах, как мы. Они могут получать пищу прямо из почвы, могут питаться насекомыми и кусочками сырого мяса. Им ни к чему сложнейший процесс выращивания, распределения и вдобавок еще обработки продуктов питания. Короче, если бы мне предложили пари: у кого больше шансов на выживание – у триффида или у слепого человека, я бы знал, на кого поставить.
– Вы предполагаете равные интеллекты, – сказал я.
– Ничего подобного. Я готов признать, что триффиды обладают интеллектом совершенно иного типа, хотя бы потому, что их потребности гораздо проще. Смотрите, какие сложные процессы мы используем, чтобы получить съедобный продукт из триффида. А теперь поменяйте нас местами. Что нужно сделать триффиду? Ужалить, подождать несколько дней и приступать к еде, только и всего. Просто и естественно.
В таком духе он мог продолжать часами; слушая его, я постепенно терял представление об истинном соотношении между вещами и обнаруживал вдруг, что думаю о триффидах, как о своего рода соперниках человечества. Сам Уолтер никогда не притворялся, будто думает иначе. Он упомянул как-то, что намеревался, собрав необходимый материал, написать об этом книгу, но потом раздумал.
– Раздумали? – спросил я. – Что же помешало вам?
– Вот это все, – он махнул рукой в сторону плантаций. – Теперь это верный источник доходов. Не стоит зря внушать людям беспокойство. Все-таки триффиды у нас под контролем, так что вопрос это чисто академический. Вряд ли имеет смысл поднимать его.
– С вами я никогда ни в чем не уверен, – сказал я. – Я никогда не знаю, насколько вы серьезны и как далеко от фактов уводит вас ваше воображение. Вы серьезно полагаете, что они представляют опасность?
Прежде чем ответить, он пососал трубку.
– Если говорить честно, – признался он, – то я… понимаете, я сам ни в чем не уверен. Но я твердо знаю одно: они моглибы представлять опасность. Я ответил бы вам гораздо более определенно, если бы мне удалось нащупать, о чем они там барабанят. Мне это как-то очень не нравится. Вон они, торчат себе на грядках, и никто не думает о них больше, чем об огурцах, но ведь они половину времени занимаются тем, что трещат и барабанят друг другу. Почему? О чем? Много бы я дал, чтобы узнать это.
Я думаю, Уолтер редко упоминал о своих идеях кому-либо еще, и я тоже держал их в тайне отчасти потому, что незачем нам было приобретать в фирме репутацию умалишенных.
Примерно год мы работали рука об руку. Но в связи с открытием новых питомников и с необходимостью изучать заграничный опыт я стал много времени проводить в поездках. Уолтер оставил работу в поле и перешел в исследовательскую группу. Его устраивало, что наряду с исследованиями для компании он мог вести там исследования для себя. Время от времени я заходил повидать его. Он непрерывно экспериментировал с триффидами, но вопреки его надеждам результаты не подтверждали однозначно его главные идеи. Ему удалось доказать – по крайней мере самому себе – наличие у триффидов довольно хорошо развитого интеллекта; впрочем, даже я вынужден был признать, что этот результат показал нечто большее, нежели инстинкт. Он все еще был уверен, что барабанная дробь черенков является формой передачи информации. Для публичного же употребления он указал, что черенки представляют собой какие-то важные органы и что без них триффид медленно вырождается. Он установил также, что невсхожие семена у триффидов составляют девяносто пять процентов от общего числа.
– И слава Богу, – заметил, он. – Если бы они прорастали все, на земле скоро не осталось бы места ни для кого, кроме триффидов.
С этим я тоже согласился. В посевной сезон у триффидов было на что посмотреть. Темно-зеленый стручок под чашечкой блестел и надувался до размеров крупного яблока. Когда он взрывался, хлопок был слышен на расстоянии до двадцати метров. Белые семена, словно струя пара, взвивались в воздух, и самый легкий ветерок начинал уносить их прочь. С высоты триффидов поле поздним августом напоминало панораму какой-то беспорядочной бомбардировки.
Уолтеру принадлежало открытие, что качество соков повышается, если у растений не удалять жалящие жгуты. В результате практика урезания жгутов повсеместно прекратилась, и с тех пор при полевых работах нам приходилось носить защитные приспособления.
В день, когда случай уложил меня в госпиталь, я работал вместе с Уолтером. Мы исследовали некоторые экземпляры, у которых обнаружили необычные отклонения от нормы. Оба мы были в сетчатых масках. Я не видел точно, что произошло. Знаю, только что когда я наклонился, жало яростно хлестнуло мне в лицо и шлепнулось в проволоку маски. В девяноста девяти случаях из ста это ничего не значит: маски для того и предназначены. Но на этот раз удар был так силен, что часть крошечных пузырьков с ядом лопнула, и несколько капель брызнуло мне в глаза.
Уолтер отнес меня в свою лабораторию и уже через несколько секунд применил противоядие. Только благодаря этому у врачей оказалась возможность спасти мне зрение. Но и это означало для меня больше недели на больничной койке в полном мраке.
Пока я лежал в больнице, я твердо решил, что, когда – и если – мне вернут зрение, я попрошу перевода на другую работу. Если мою просьбу отклонят, я уйду из фирмы совсем.
У меня выработался значительный иммунитет к триффидному яду еще после первого случая у нас в саду. Я был способен перенести и перенес без особого для себя вреда удары жалом, которые уложили бы любого неподготовленного человека хладным трупом. Но меня не оставляла мысль о кувшине, который повадился ходить по воду. Я получил последнее предупреждение.
Помнится, я провел во мраке много часов, раздумывая, на какую работу я могу рассчитывать, если мне откажут в переводе.
Принимая во внимание то, что уже ждало нас всех за углом, я едва ли мог найти более праздную тему для размышлений.
Теперь он был совершенно убежден, что они «разговаривают».
– А отсюда следует, – утверждал он, – что где-то в них прячется интеллект. Он не может находиться в мозгу, потому что, как показывают вскрытия, никакого мозга у них нет. Но это не значит, что у них нет какой-то системы или органа, которые выполняли бы функции мозга. А что-то вроде интеллекта у них, несомненно, имеется. Вы заметили, что, когда они нападают, они всегда целят в незащищенную часть тела? Почти всегда в голову, иногда в руки. Или вот еще: если взять статистику жертв, то обращают на себя внимание процент поражения глаз и ослепление. Это весьма примечательно и важно.
– Чем же? – спросил я.
– Тем, что им известно, как вернее всего вывести человека из строя. Другими словами, они знают, что делают. Давайте посмотрим на это вот с какой точки зрения. Положим, они действительно обладают интеллектом. Тогда у нас перед ними только одно важное преимущество – зрение. Мы видим, они – нет. Отнимите у нас зрение, и наше превосходство исчезает. Мало того, наше положение станет хуже, чем у них, потому что они приспособлены к слепому существованию, а мы нет.
– Даже если бы это было так, они не могут создавать вещи. Они не могут пользоваться вещами. У них в этом жалящем жгуте очень мало силы, – заметил я.
– Правильно. Но на что нам способность пользоваться вещами, если мы не видим, что нужно делать? И кроме того, они не нуждаются в вещах, как мы. Они могут получать пищу прямо из почвы, могут питаться насекомыми и кусочками сырого мяса. Им ни к чему сложнейший процесс выращивания, распределения и вдобавок еще обработки продуктов питания. Короче, если бы мне предложили пари: у кого больше шансов на выживание – у триффида или у слепого человека, я бы знал, на кого поставить.
– Вы предполагаете равные интеллекты, – сказал я.
– Ничего подобного. Я готов признать, что триффиды обладают интеллектом совершенно иного типа, хотя бы потому, что их потребности гораздо проще. Смотрите, какие сложные процессы мы используем, чтобы получить съедобный продукт из триффида. А теперь поменяйте нас местами. Что нужно сделать триффиду? Ужалить, подождать несколько дней и приступать к еде, только и всего. Просто и естественно.
В таком духе он мог продолжать часами; слушая его, я постепенно терял представление об истинном соотношении между вещами и обнаруживал вдруг, что думаю о триффидах, как о своего рода соперниках человечества. Сам Уолтер никогда не притворялся, будто думает иначе. Он упомянул как-то, что намеревался, собрав необходимый материал, написать об этом книгу, но потом раздумал.
– Раздумали? – спросил я. – Что же помешало вам?
– Вот это все, – он махнул рукой в сторону плантаций. – Теперь это верный источник доходов. Не стоит зря внушать людям беспокойство. Все-таки триффиды у нас под контролем, так что вопрос это чисто академический. Вряд ли имеет смысл поднимать его.
– С вами я никогда ни в чем не уверен, – сказал я. – Я никогда не знаю, насколько вы серьезны и как далеко от фактов уводит вас ваше воображение. Вы серьезно полагаете, что они представляют опасность?
Прежде чем ответить, он пососал трубку.
– Если говорить честно, – признался он, – то я… понимаете, я сам ни в чем не уверен. Но я твердо знаю одно: они моглибы представлять опасность. Я ответил бы вам гораздо более определенно, если бы мне удалось нащупать, о чем они там барабанят. Мне это как-то очень не нравится. Вон они, торчат себе на грядках, и никто не думает о них больше, чем об огурцах, но ведь они половину времени занимаются тем, что трещат и барабанят друг другу. Почему? О чем? Много бы я дал, чтобы узнать это.
Я думаю, Уолтер редко упоминал о своих идеях кому-либо еще, и я тоже держал их в тайне отчасти потому, что незачем нам было приобретать в фирме репутацию умалишенных.
Примерно год мы работали рука об руку. Но в связи с открытием новых питомников и с необходимостью изучать заграничный опыт я стал много времени проводить в поездках. Уолтер оставил работу в поле и перешел в исследовательскую группу. Его устраивало, что наряду с исследованиями для компании он мог вести там исследования для себя. Время от времени я заходил повидать его. Он непрерывно экспериментировал с триффидами, но вопреки его надеждам результаты не подтверждали однозначно его главные идеи. Ему удалось доказать – по крайней мере самому себе – наличие у триффидов довольно хорошо развитого интеллекта; впрочем, даже я вынужден был признать, что этот результат показал нечто большее, нежели инстинкт. Он все еще был уверен, что барабанная дробь черенков является формой передачи информации. Для публичного же употребления он указал, что черенки представляют собой какие-то важные органы и что без них триффид медленно вырождается. Он установил также, что невсхожие семена у триффидов составляют девяносто пять процентов от общего числа.
– И слава Богу, – заметил, он. – Если бы они прорастали все, на земле скоро не осталось бы места ни для кого, кроме триффидов.
С этим я тоже согласился. В посевной сезон у триффидов было на что посмотреть. Темно-зеленый стручок под чашечкой блестел и надувался до размеров крупного яблока. Когда он взрывался, хлопок был слышен на расстоянии до двадцати метров. Белые семена, словно струя пара, взвивались в воздух, и самый легкий ветерок начинал уносить их прочь. С высоты триффидов поле поздним августом напоминало панораму какой-то беспорядочной бомбардировки.
Уолтеру принадлежало открытие, что качество соков повышается, если у растений не удалять жалящие жгуты. В результате практика урезания жгутов повсеместно прекратилась, и с тех пор при полевых работах нам приходилось носить защитные приспособления.
В день, когда случай уложил меня в госпиталь, я работал вместе с Уолтером. Мы исследовали некоторые экземпляры, у которых обнаружили необычные отклонения от нормы. Оба мы были в сетчатых масках. Я не видел точно, что произошло. Знаю, только что когда я наклонился, жало яростно хлестнуло мне в лицо и шлепнулось в проволоку маски. В девяноста девяти случаях из ста это ничего не значит: маски для того и предназначены. Но на этот раз удар был так силен, что часть крошечных пузырьков с ядом лопнула, и несколько капель брызнуло мне в глаза.
Уолтер отнес меня в свою лабораторию и уже через несколько секунд применил противоядие. Только благодаря этому у врачей оказалась возможность спасти мне зрение. Но и это означало для меня больше недели на больничной койке в полном мраке.
Пока я лежал в больнице, я твердо решил, что, когда – и если – мне вернут зрение, я попрошу перевода на другую работу. Если мою просьбу отклонят, я уйду из фирмы совсем.
У меня выработался значительный иммунитет к триффидному яду еще после первого случая у нас в саду. Я был способен перенести и перенес без особого для себя вреда удары жалом, которые уложили бы любого неподготовленного человека хладным трупом. Но меня не оставляла мысль о кувшине, который повадился ходить по воду. Я получил последнее предупреждение.
Помнится, я провел во мраке много часов, раздумывая, на какую работу я могу рассчитывать, если мне откажут в переводе.
Принимая во внимание то, что уже ждало нас всех за углом, я едва ли мог найти более праздную тему для размышлений.
Глава 3
ОСЛЕПШИЙ ГОРОД
Дверь кабака еще раскачивалась позади меня, когда я направился по переулку на угол проспекта. Там я остановился в нерешительности.
Налево, за милями пригородных улиц, лежали поля и луга; направо был лондонский Уэст-энд и за ним Сити. Я уже несколько оправился, но ощущал себя теперь странно обособленным и как-то без руля и без ветрил. У меня не было никакого плана действий, и перед лицом событий, которые я начал, наконец, постигать как гигантскую и всеобъемлющую катастрофу, мне было все еще слишком не по себе, чтобы что-нибудь придумать. Какой план мог бы соответствовать таким событиям? Я чувствовал себя одиноким, заброшенным и вместе с тем временами не совсем настоящим, не совсем самим собою.
Проспект был пуст, единственным признаком жизни были фигуры немногочисленных людей, осторожно нащупывающих путь вдоль витрин магазинов.
Для начала лета день был превосходный. В синем небе, испещренном белыми ватными облачками, сияло солнце. Все небо было чистым и свежим, только на севере грязным пятном вставал из-за крыш столб жирного дыма.
Я простоял в нерешительности несколько минут. Затем повернул на восток, к центру Лондона.
До сих пор не знаю почему. Может быть, то была инстинктивная тяга к знакомым местам, а возможно – подспудное чувство, что если еще сохранились где-нибудь порядок и организация, так это в том направлении.
После бренди я был голоден, как никогда в жизни, но разрешить проблему питания оказалось не так-то легко. Казалось бы, вот они, магазины и лавки, без хозяев, без охраны, с витринами, забитыми едой; и вот он я, голодный и с деньгами в кармане; и если бы мне не захотелось платить, можно было бы разбить витрину и взять, что угодно, бесплатно.
Но убедить себя пойти на это было трудно. Прожив тридцать лет в уважении в праву и в повиновении закону, я еще не был готов признать, что условия изменились совершенно. Кроме того, у меня было такое ощущение, будто, пока я веду себя нормально, мир еще может каким-то непостижимым образом вернуться к нормальному состоянию. Абсурд, разумеется, но у меня было сильнейшее чувство, что стоит мне швырнуть камень в витрину, как я навсегда окажусь вне прежнего мироустройства: я сделаюсь грабителем, вором, грязным шакалом, терзающим мертвое тело вскормившего меня порядка. Какая дурацкая щепетильность на обломках разгромленной вселенной! И все же мне до сих пор приятно вспомнить, что я не сразу утратил цивилизованный облик, что хоть некоторое время я бродил, глотая слюни, среди выставленных яств, и уже устаревшие условности не позволяли мне утолить голод.
Примерно через полмили проблема разрешилась чисто софистическим путем. Поперек тротуара стояло какое-то такси, зарывшись радиатором в витрину кондитерского магазина. Это было уже нечто совсем иное, чем если бы взлом совершил я сам. Я пролез мимо такси и набрал всякой вкусной еды. Но даже тогда во мне говорило что-то от прежних нравственных стандартов: я оставил на прилавке щедрую плату за все, что взял.
Наискосок через улицу был садик. Такие садики разбивают на месте кладбищ при исчезнувших церквах. Старые надмогильные камни сняли и прислонили к кирпичной ограде, на расчищенном пространстве посеяли траву и проложили гравийные дорожки. Под свежей листвой деревьев поставили уютные скамейки, и на одной из них я устроился со своим завтраком.
Здесь было пустынно и тихо. Никто сюда больше не входил, только иногда мимо решетчатой калитки пробредала, волоча ноги, одинокая фигура. Я бросил крошки немногим воробьям, первым птицам, которых я увидел в этот день, и почувствовал себя лучше, наблюдая их дерзкое безразличие к катастрофе.
Покончив с едой, я закурил сигарету. Пока я сидел так, раздумывая, что делать дальше, тишина нарушилась звуками фортепьяно. Играли где-то неподалеку и девичий голос запел балладу Байрона. Я слушал, запрокинув голову и глядя на узор, образованный нежными молодыми листьями в свежем синем небе. Песня смолкла. Замерли звуки рояля. Затем послышались рыдания. Без страсти: тихие, беспомощные, горькие. Не знаю, кто оплакивал свои надежды, певица или другая женщина. Но у меня больше не было сил слушать. Я встал и тихонько вышел обратно на улицу, и некоторое время я видел все словно в тумане.
Даже Гайд-парк-Корнер, когда я добрался туда, был почти пустынен. Несколько покинутых легковых и грузовых машин стояли на улицах. Видимо, очень немногие из них потеряли управление на ходу. Один автобус прошел поперек улицы и остановился в Грин-парке; белая лошадь с обломками оглоблей лежала у памятника артиллеристам, о который она раскроила себе череп. Двигались только люди, немного мужчин и еще меньше женщин. Они осторожно нащупывали путь руками и ногами там, где были поручни и ограды, и медленно брели, выставив перед собой руки, по открытым местам. Кроме того, неожиданно для себя я заметил двух-трех котов, видимо вполне зрячих, воспринимавших новые обстоятельства с самообладанием, которое столь свойственно всем котам вообще. Блуждание в этой сверхъестественной тишине приносило им мало пользы: воробьев было мало, а голубей не было совсем.
Меня все еще магнетически влекло к прежнему центру моего мира, и я пошел по направлению к Пиккадилли. Так я вдруг услыхал неподалеку от себя новый отчетливый звук – равномерное приближающееся постукивание. Я взглянул вдоль Парк-лэйн и понял, в чем дело. Человек, одетый более аккуратно, чем все другие, кого я видел этим утром, торопливо шел в мою сторону, постукивая по стене рядом с собой белой тростью. Услыхав мои шаги, он насторожился остановился.
– Все в порядке, – сказал я. – Идите, не бойтесь.
Я почувствовал облегчение при виде его. Это был, так сказать, обыкновенный слепой. Его черные очки не так смущали меня, как широко раскрытые, но бесполезные глаза остальных.
– Тогда стойте на месте, – сказал он. – Бог знает, сколько дураков уже столкнулись со мной сегодня. Что, черт побери, случилось? Почему так тихо? Я знаю, сейчас не ночь – я чувствую солнце. Что стряслось?
Я рассказал ему все, что знал.
Когда я закончил, он молчал не менее минуты, затем у него вырвался горький смешок.
– Есть в этом одна штука, – сказал он. – Теперь все их проклятое попечительство понадобится им самим.
И он несколько вызывающе расправил плечи.
– Спасибо. Счастливо оставаться, – сказал он и зашагал своей дорогой, держась с преувеличенной независимостью.
Быстрый и отчетливый стук его трости постепенно замер вдали за моей спиной, когда я направлялся вверх по Пиккадилли.
Людей здесь было больше, и я подошел по мостовой среди стоявших в беспорядке машин. На мостовой я гораздо меньше смущал людей, нащупывавших дорогу вдоль стен зданий, потому что, заслышав поблизости от себя шаги, они каждый раз останавливались в готовности к возможному столкновению. Такие столкновения происходили на тротуарах непрерывно, и одно из них показалось мне многозначительным. Молодой человек в хорошо сидящем костюме, при галстуке, выбранном явно на ощупь, и молодая женщина с хныкающим ребенком на руках ощупью двигались навстречу друг другу вдоль витрины магазина. Они столкнулись, молодой человек стал осторожно обходить женщину и вдруг остановился.
– Погодите минутку, – сказал он. – Ваш ребенок зрячий?
– Да, – сказала она. – А я вот ослепла.
Молодой человек повернулся. Он упер палец в стекло витрины и сказал:
– А ну, сынок, посмотри, что там такое?
– Я не сынок, – возразил ребенок.
– Ну же Мэри, скажи джентльмену, – сказала мать укоризненно.
– Там красивые тети, – сказал девочка.
Молодой человек взял женщину за руку и повел ее на ощупь к следующей витрине.
– А здесь что? – спросил он.
– Всякие яблоки, – ответила девочка.
– Отлично! – сказал молодой человек.
Он стащил с ноги туфлю и ударил в стекло каблуком. Он был неопытен, и первый удар не увенчался успехом. Зато после второго звон разбитого стекла эхом прокатился по улице. Молодой человек снова натянул туфлю, осторожно всунул руку в разбитую витрину и принялся шарить там, пока не нашел пару апельсинов. Один он дал женщине, другой протянул девочке. Затем он опять пошарил, нашел апельсин для себя и принялся его чистить. Женщина стояла в нерешительности.
– Но… – начала она.
– В чем дело? – спросил он. – Вы не любите апельсины?
– Это же неправильно, – сказала она. – Нам не следовало брать их. Не так надо было.
– А как? – спросил он. – Как вы собираетесь добывать еду?
– Я думаю… Ну, я не знаю, призналась она неохотно.
– Очень хорошо. Вот вам и ответ. Ешьте, а потом мы пойдем и поищем чего-нибудь более сытного.
Она все держала плод в руке, склонив голову, как бы глядя на него.
– Все равно это неправильно, – снова сказала она, но теперь в голосе ее было меньше уверенности.
Потом она опустил ребенка на тротуар и принялась чистить апельсин…
Пиккадилли-Сиркус был самым многолюдным местом, какое мне пришлось до сих пор видеть. После пустынных улиц мне показалось, будто он заполнен толпой, хотя там было, наверно, всего не более сотни человек. Большей частью они были в нелепых, самых неподходящих одеждах и беспокойно бродили по кругу, словно еще не совсем пришли в себя. Изредка какое-нибудь столкновение вызывало взрыв ругани и бессильной ярости; слушать это было жутко, потому что эти взрывы порождаются страхом и детской раздражительностью. Но вообще, за единственным исключением, разговоров и шума было немного, словно слепота заперла людей в самих себя.
Разговаривал и шумел только высокий и тощий пожилой человек с копной жестких седых волос, обосновавшийся на одном из «островков безопасности» на проезжей части. Он вдохновенно разглагольствовал о раскаянии, о гневе грядущем, о неприятностях, которые ожидают грешников. Никто не обращал на него внимания: для большинства день гнева уже наступил.
Затем вдалеке послышались звуки, привлекавшие всеобщее внимание – хор голосов, который становился все громче:
Налево, за милями пригородных улиц, лежали поля и луга; направо был лондонский Уэст-энд и за ним Сити. Я уже несколько оправился, но ощущал себя теперь странно обособленным и как-то без руля и без ветрил. У меня не было никакого плана действий, и перед лицом событий, которые я начал, наконец, постигать как гигантскую и всеобъемлющую катастрофу, мне было все еще слишком не по себе, чтобы что-нибудь придумать. Какой план мог бы соответствовать таким событиям? Я чувствовал себя одиноким, заброшенным и вместе с тем временами не совсем настоящим, не совсем самим собою.
Проспект был пуст, единственным признаком жизни были фигуры немногочисленных людей, осторожно нащупывающих путь вдоль витрин магазинов.
Для начала лета день был превосходный. В синем небе, испещренном белыми ватными облачками, сияло солнце. Все небо было чистым и свежим, только на севере грязным пятном вставал из-за крыш столб жирного дыма.
Я простоял в нерешительности несколько минут. Затем повернул на восток, к центру Лондона.
До сих пор не знаю почему. Может быть, то была инстинктивная тяга к знакомым местам, а возможно – подспудное чувство, что если еще сохранились где-нибудь порядок и организация, так это в том направлении.
После бренди я был голоден, как никогда в жизни, но разрешить проблему питания оказалось не так-то легко. Казалось бы, вот они, магазины и лавки, без хозяев, без охраны, с витринами, забитыми едой; и вот он я, голодный и с деньгами в кармане; и если бы мне не захотелось платить, можно было бы разбить витрину и взять, что угодно, бесплатно.
Но убедить себя пойти на это было трудно. Прожив тридцать лет в уважении в праву и в повиновении закону, я еще не был готов признать, что условия изменились совершенно. Кроме того, у меня было такое ощущение, будто, пока я веду себя нормально, мир еще может каким-то непостижимым образом вернуться к нормальному состоянию. Абсурд, разумеется, но у меня было сильнейшее чувство, что стоит мне швырнуть камень в витрину, как я навсегда окажусь вне прежнего мироустройства: я сделаюсь грабителем, вором, грязным шакалом, терзающим мертвое тело вскормившего меня порядка. Какая дурацкая щепетильность на обломках разгромленной вселенной! И все же мне до сих пор приятно вспомнить, что я не сразу утратил цивилизованный облик, что хоть некоторое время я бродил, глотая слюни, среди выставленных яств, и уже устаревшие условности не позволяли мне утолить голод.
Примерно через полмили проблема разрешилась чисто софистическим путем. Поперек тротуара стояло какое-то такси, зарывшись радиатором в витрину кондитерского магазина. Это было уже нечто совсем иное, чем если бы взлом совершил я сам. Я пролез мимо такси и набрал всякой вкусной еды. Но даже тогда во мне говорило что-то от прежних нравственных стандартов: я оставил на прилавке щедрую плату за все, что взял.
Наискосок через улицу был садик. Такие садики разбивают на месте кладбищ при исчезнувших церквах. Старые надмогильные камни сняли и прислонили к кирпичной ограде, на расчищенном пространстве посеяли траву и проложили гравийные дорожки. Под свежей листвой деревьев поставили уютные скамейки, и на одной из них я устроился со своим завтраком.
Здесь было пустынно и тихо. Никто сюда больше не входил, только иногда мимо решетчатой калитки пробредала, волоча ноги, одинокая фигура. Я бросил крошки немногим воробьям, первым птицам, которых я увидел в этот день, и почувствовал себя лучше, наблюдая их дерзкое безразличие к катастрофе.
Покончив с едой, я закурил сигарету. Пока я сидел так, раздумывая, что делать дальше, тишина нарушилась звуками фортепьяно. Играли где-то неподалеку и девичий голос запел балладу Байрона. Я слушал, запрокинув голову и глядя на узор, образованный нежными молодыми листьями в свежем синем небе. Песня смолкла. Замерли звуки рояля. Затем послышались рыдания. Без страсти: тихие, беспомощные, горькие. Не знаю, кто оплакивал свои надежды, певица или другая женщина. Но у меня больше не было сил слушать. Я встал и тихонько вышел обратно на улицу, и некоторое время я видел все словно в тумане.
Даже Гайд-парк-Корнер, когда я добрался туда, был почти пустынен. Несколько покинутых легковых и грузовых машин стояли на улицах. Видимо, очень немногие из них потеряли управление на ходу. Один автобус прошел поперек улицы и остановился в Грин-парке; белая лошадь с обломками оглоблей лежала у памятника артиллеристам, о который она раскроила себе череп. Двигались только люди, немного мужчин и еще меньше женщин. Они осторожно нащупывали путь руками и ногами там, где были поручни и ограды, и медленно брели, выставив перед собой руки, по открытым местам. Кроме того, неожиданно для себя я заметил двух-трех котов, видимо вполне зрячих, воспринимавших новые обстоятельства с самообладанием, которое столь свойственно всем котам вообще. Блуждание в этой сверхъестественной тишине приносило им мало пользы: воробьев было мало, а голубей не было совсем.
Меня все еще магнетически влекло к прежнему центру моего мира, и я пошел по направлению к Пиккадилли. Так я вдруг услыхал неподалеку от себя новый отчетливый звук – равномерное приближающееся постукивание. Я взглянул вдоль Парк-лэйн и понял, в чем дело. Человек, одетый более аккуратно, чем все другие, кого я видел этим утром, торопливо шел в мою сторону, постукивая по стене рядом с собой белой тростью. Услыхав мои шаги, он насторожился остановился.
– Все в порядке, – сказал я. – Идите, не бойтесь.
Я почувствовал облегчение при виде его. Это был, так сказать, обыкновенный слепой. Его черные очки не так смущали меня, как широко раскрытые, но бесполезные глаза остальных.
– Тогда стойте на месте, – сказал он. – Бог знает, сколько дураков уже столкнулись со мной сегодня. Что, черт побери, случилось? Почему так тихо? Я знаю, сейчас не ночь – я чувствую солнце. Что стряслось?
Я рассказал ему все, что знал.
Когда я закончил, он молчал не менее минуты, затем у него вырвался горький смешок.
– Есть в этом одна штука, – сказал он. – Теперь все их проклятое попечительство понадобится им самим.
И он несколько вызывающе расправил плечи.
– Спасибо. Счастливо оставаться, – сказал он и зашагал своей дорогой, держась с преувеличенной независимостью.
Быстрый и отчетливый стук его трости постепенно замер вдали за моей спиной, когда я направлялся вверх по Пиккадилли.
Людей здесь было больше, и я подошел по мостовой среди стоявших в беспорядке машин. На мостовой я гораздо меньше смущал людей, нащупывавших дорогу вдоль стен зданий, потому что, заслышав поблизости от себя шаги, они каждый раз останавливались в готовности к возможному столкновению. Такие столкновения происходили на тротуарах непрерывно, и одно из них показалось мне многозначительным. Молодой человек в хорошо сидящем костюме, при галстуке, выбранном явно на ощупь, и молодая женщина с хныкающим ребенком на руках ощупью двигались навстречу друг другу вдоль витрины магазина. Они столкнулись, молодой человек стал осторожно обходить женщину и вдруг остановился.
– Погодите минутку, – сказал он. – Ваш ребенок зрячий?
– Да, – сказала она. – А я вот ослепла.
Молодой человек повернулся. Он упер палец в стекло витрины и сказал:
– А ну, сынок, посмотри, что там такое?
– Я не сынок, – возразил ребенок.
– Ну же Мэри, скажи джентльмену, – сказала мать укоризненно.
– Там красивые тети, – сказал девочка.
Молодой человек взял женщину за руку и повел ее на ощупь к следующей витрине.
– А здесь что? – спросил он.
– Всякие яблоки, – ответила девочка.
– Отлично! – сказал молодой человек.
Он стащил с ноги туфлю и ударил в стекло каблуком. Он был неопытен, и первый удар не увенчался успехом. Зато после второго звон разбитого стекла эхом прокатился по улице. Молодой человек снова натянул туфлю, осторожно всунул руку в разбитую витрину и принялся шарить там, пока не нашел пару апельсинов. Один он дал женщине, другой протянул девочке. Затем он опять пошарил, нашел апельсин для себя и принялся его чистить. Женщина стояла в нерешительности.
– Но… – начала она.
– В чем дело? – спросил он. – Вы не любите апельсины?
– Это же неправильно, – сказала она. – Нам не следовало брать их. Не так надо было.
– А как? – спросил он. – Как вы собираетесь добывать еду?
– Я думаю… Ну, я не знаю, призналась она неохотно.
– Очень хорошо. Вот вам и ответ. Ешьте, а потом мы пойдем и поищем чего-нибудь более сытного.
Она все держала плод в руке, склонив голову, как бы глядя на него.
– Все равно это неправильно, – снова сказала она, но теперь в голосе ее было меньше уверенности.
Потом она опустил ребенка на тротуар и принялась чистить апельсин…
Пиккадилли-Сиркус был самым многолюдным местом, какое мне пришлось до сих пор видеть. После пустынных улиц мне показалось, будто он заполнен толпой, хотя там было, наверно, всего не более сотни человек. Большей частью они были в нелепых, самых неподходящих одеждах и беспокойно бродили по кругу, словно еще не совсем пришли в себя. Изредка какое-нибудь столкновение вызывало взрыв ругани и бессильной ярости; слушать это было жутко, потому что эти взрывы порождаются страхом и детской раздражительностью. Но вообще, за единственным исключением, разговоров и шума было немного, словно слепота заперла людей в самих себя.
Разговаривал и шумел только высокий и тощий пожилой человек с копной жестких седых волос, обосновавшийся на одном из «островков безопасности» на проезжей части. Он вдохновенно разглагольствовал о раскаянии, о гневе грядущем, о неприятностях, которые ожидают грешников. Никто не обращал на него внимания: для большинства день гнева уже наступил.
Затем вдалеке послышались звуки, привлекавшие всеобщее внимание – хор голосов, который становился все громче:
Унылый и нестройный, он гудел в пустынных улицах, отдаваясь гнетущим эхом. Люди в Сиркусе поворачивали головы то вправо, то влево, пытаясь определить его направление. Пророк судного дня повысил голос, дабы перекричать соперников. А разноголосый вой приближался:
Когда подохну я,
Меня не хороните.
Возьмите мое тело
И в спирте утопите.
В ногах и головах
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента