Всем женщинам требовались молодые мужчины.
   Двадцатилетним нужны были двадцатипятилетние.
   Двадцатипятилетним – те, кому еще не перевалило за тридцать.
   И так далее.
   С определенной черты шкала возрастных соответствий начинала идти в обратную сторону.
   Пропустив мой возраст так, будто его не существовало.
   Сорокалетние искали снова тридцатилетнего.
   Мои ровесницы непристойно западали на совсем молодых, не брезгуя даже черномазыми турками…
   Зрелый одинокий мужик не был нужен никому.
   Правда, я не разговаривал с русскими и вообще вел себя как немец.
   Но во-первых, мною не заинтересовалась и ни одна немка. А во-вторых, взглядов, обращенных ко мне как к мужчине абстрактной национальности, я тоже не ловил.
   Я находился в неожиданном вакууме.
   И страшно страдал от этого первые дни.
   Не только морально, но и физически.
   Ведь женские тела, мелькающие перед глазами, дразнили, манили, обещали, приоткрывали… Соответствующие органы, мечтавшие оказаться запущенными в дело, то и дело испытывали прилив крови. Которое никак не разрешалось, и к вечеру я не мог выпрямиться от боли внизу живота. Как мальчишка, который несколько часов гулял за руку с девочкой, но так и не был допущен до тела.
* * *
   Довольно быстро отчаявшись в отношении себя, я стал просто присматриваться к окружающим.
   И с изумлением понял, что местный половой баланс смещен в сторону, противоположную российской. Здесь наблюдался избыток мужчин, которым катастрофически не хватало женщин.
   За одну женщину вели поединок двое а то и трое мужиков разной национальности.
   Только один – тот самый козлобородый уродец, что сжигал меня глазами во время первого выступления на сцене – упорно ходил с двумя девками.
   Я не мог понять, какой силой он привязал их к себе – молодых, грудастых и ногастых.
   Однажды Кристиан кивнул в его сторону и сказал, что это – албанец.
   И добавил – дикий народ, без ножа шагу не ступит.
   Я усомнился насчет ножа, вспомнив, как тщательно прочесывал меня спецконтроль на вылете. На что поляк возразил, что албанец без ножа – все равно что русский без мобильного телефона.
   Я был русским и не имел с собой мобильного телефона. Но спорить не стал: последнему факту Кристиан вряд ли бы поверил.
* * *
   Настоящее, космическое одиночество и полную ненужность никому на всем белом свете я испытал на третий день по приезде.
   Когда меня свалил приступ лихорадки непонятного происхождения.
   Которую ничто не предвещало.
   Я провел утро на пляже, в еще не угасшем до конца томлении по женским телам. Принял пару стаканов около бассейна, потом – еще три за обедом. И завалился спать.
   Забыв – точнее, не подумав – вывесить на дверь номера табличку “No disturb”.
   Спал я как убитый; несмотря на все страдания и страсти, Турция дарила мне хороший сон. И когда раздался стук в дверь, я вскочил, как ошпаренный, не сразу соображая – кто я, где я, и который сейчас час.
   – Ein Moment! – закричал я, мечась в поисках шорт, поскольку спал всегда голый.
   Дверь тем временем отворилась, и на пороге возникла замотанная в платок горничная.
   – Хэлло, – сказала она.
   С явным интересом наблюдая, как я лихорадочно прикрываю двумя руками свой объемистый волосатый срам.
   Потом я понял, что горничные в этом отеле не знали ни одного слова ни на одном цивилизованном языке кроме «хэлло» и «окей». И при стуке в дверь сразу хватал простыню.
   В тот раз пришлось сделать именно так: попрыгав с руками между ног, я завернулся в простыню и с дикой досадой попусту разбуженного человека вышел в душный коридор. Точнее, на тянущийся мимо номеров балкон длиной во весь корпус, смотрящий на солнечную сторону, как прогулочная палуба на пароходе.
   И вот тут, ожидая, пока горничная приберется у меня в номере, я вдруг почувствовал, как мне с ураганной скоростью становится плохо. Не заболел живот, не першило в горле, не заложило нос… Мне просто сделалось плохо всему, точно сверху навалилась темная душная перина, не давая ни дышать ни просто шевелиться.
   Едва горничная с привычным «окей» выскользнула из моей двери, я бросился к себе, включил кондиционер и упал на кровать.
   И тут же ощутил, что прохладный воздух не дает облегчения.
   Меня бил озноб.
   Натуральный озноб.
   На улице стояла жара в тридцать шесть градусов. В номере, выходившем на запад, было чуть-чуть прохладнее.
   Градусов тридцать.
   А меня трясло, и руки мои вдруг сделались ледяными.
   Я укрылся обеими толстыми простынями что имелись на кроватях, я сжался в комочек – ледяной озноб продолжался, выжигая меня изнутри.
   Я прислушивался, пытаясь уловить какой-то симптом известной болезни. Я считал себе пульс – он оставался в пределах нормы.
   Термометра у меня, разумеется, не имелось, но по ощущениям кожи я понял, что температура подходит к сорока.
   Это было чудовищно… и необъяснимо.
   У меня была нормальная страховка с нулевой франшизой, но я не стал вызывать врача, зная, что при внезапном жаре без видимых причин мне могут сразу поставить инфекционную болезнь и выдворить из страны. Особенно учитывая мои художества в первый вечер. А я не хотел уезжать, я хотел отдыхать и жить…
   Хотя слово «жить» плохо подходило к моему нынешнему состоянию.
   Я лежал, трясясь на кровати, и крайне отчетливо представлял себе, что запросто могу умереть.
   Прямо тут и прямо сейчас… ну через полчаса… от этой непонятной лихорадки. И меня никто не хватится до завтрашнего вечера, когда горничная опять придет убираться. А потом турки начнут смотреть мои документы и искать домашний телефон, который я кое-как накарябал на анкете…
   Нет, умирать я еще не хотел.
   Хотя и не знал, что делать; в небольшом запасе захваченных лекарств не имелось жаропонижающего, я не предвидел такой необходимости.
   Спас меня горячий душ – да, в этот вечер, движимый непонятным инстинктом, я раз пять принимался париться. В жаре и духоте включал самую горячую воду, на которую был способен турецкий водопровод, и стоял под обжигающими струями – и ощущал как жар выходит из меня, и озноб сменяется покоем.
   За ужином, куда я поднялся из последних сил, я даже не пил бренди.
   Тихо вернулся к себе в номер и помылся кипятком еще несколько раз.
   Потом выпил снотворное – сразу две таблетки – и лег спать, надеясь на чудо.
   Наутро в теле осталась лишь легкая слабость.
   И я понял, что то был просто шок акклиматизации.
   Которым часто пугали путешественников в жаркие страны, но которого я еще ни разу в жизни не испытывал.
   И если вчера со мной произошло такое, значит это первый звонок… о приближающейся старости.
   Старости, разом отметающей мысли о женщинах, перспективах, надеждах…
   И вот тогда я наконец полностью осознал свое положение и начал пить.
   Пить по-настоящему – до остекленения и полной потери реальности.
   Пить по-черному, со знанием дела и твердым намерением заглушить в себе все лишние желания.
   Алкоголь, конечно, был лучше любой женщины, поскольку приходил по первому зову, не требовал ничего за доставленное удовольствие и без слов переводил в иную плоскость.

VI

   – Wenn die Soldaten durch die Stadt marschieren…– довольно беззаботно напевал я, сбегая по винтовой лестнице из ресторана на свой этаж.
   Я прекрасно выспался после обеда, провел самые приятные часы на море, вдоволь побултыхавшись в теплой вечерней воде, а теперь возвращался с ужина. Где выпил три стакана бренди и находился в относительно неплохом расположении духа.
   Если учесть мое нынешнее положение, то его можно было назвать даже отличным.
   Хмель расправил мне плечи, смыл ненужные мысли. Убрал необходимость в женском тепле, в мыслях о будущем и вообще во всем.
   Я забыл свой чертов день рождения и был почти счастлив.
   Сейчас я намеревался спуститься к себе в номер, чтобы сменить футболку.
   У меня имелись две пары шорт; в одних, цвета хаки, я ходил на пляж, почти сразу до невозможности испачкав их противосолнечным кремом, а вторые, черные в полоску, были чистыми, то есть парадными. Зато футболок я набрал целую кучу… И сейчас мне хотелось переодеться, ведь за ужином я сидел в красной, а на вечер приготовил черную, как ночь, с логотипом транспортной конторы, из которой меня уволили полтора года назад.
   В такой смене одежды, конечно, не имелось абсолютно никакой необходимости. Просто так я ощущал иллюзию жизненного разнообразия.
   Я собирался переодеться и спуститься вниз, к эстраде.
   Где около опустевшего к ночи бассейна, с выровненными лежаками и сложенными зонтиками, уже сидели постояльцы, ожидая ежевечерней программы.
   И где совсем неподалеку – стоило лишь перейти через первый этаж старого корпуса и спуститься на площадку перед новым – ждал меня бар.
   Окруженный задумчивыми бананами и полный бренди…
   Но сейчас я туда еще не собирался. Только что выпитое спиртное ласково плескалось во мне, наполняя душу свободой. И я знал, что в данный момент мне нужно пройти к чайной стойке около эстрады. Если повезет, плотно зарулить за нормальный столик, если нет – пристроиться хотя бы у стоячего. И выпить подряд три-четыре чашки кофе.
   Неспешно перебрасываясь короткими фразами с моим любимым охранником – бритым, похожим на негра и, кстати, тоже носившего черную футболку. В это время он, как правило, был около маленьких отельных лавочек. Мне доставляло удовольствие неспешно переговариваться с ним. И гладить его страшную белую собаку, которая поднимется, подойдет ко мне, помахивая твердым хвостом, и ткнется большой мордой мне в руку…
   И кофе, кофе, кофе… Пить, не считая, чашку за чашкой, одну за другой.
   Кофе не только взбадривал, но и слегка отрезвлял. Точнее, не отрезвлял: имея ежедневную цель напиваться до атрофии чувств, я не собирался трезветь совсем. Кофе создавал защитную паузу, после которой я мог пить дальше. В течении вечера я периодически обращался к этой процедуре, чередуя несколько стаканов бренди с несколькими чашками кофе – и мог пить практически до бесконечности.
   Кто-то иной на моем месте, менее выносливый или просто заботящийся о своем здоровье, пришел бы в ужас от такой методики, сочтя ее убойной для сердца.
   Но меня сердце не беспокоило.
   Если же считать, что таким образом я планомерно убивал себя, укорачивая себе жизнь, то во-первых жизнь эта сделалась для меня слишком малоценной. А во-вторых, само человечество уже который век с нарастающим успехом убивало себя оружием, химией, стрессами и неконтролируемой численностью… И убивая себя, я вписывался в общую мировую тенденцию.
   Итак, я легкомысленно спускался по лестнице, напевая солдатскую песенку. Которую очень любил, хотя и опасался петь с эстрады: все-таки среди постояльцев примерно половину составляли немцы, а песня эта – известная среди русских под неправильным названием “Deutsche Soldaten und sich Offizieren” – прочно ассоциировалась с нацизмом и Гитлером. С Вермахтом, танками, мнущими колосья созревшей пшеницы и шагающими следом пехотинцами. С грозными окриками, засученными рукавами и готовыми к стрельбе пистолет-пулеметами МР40.
   Хотя это была абсолютно не идеологическая, а простая и бесхитростная маршевая песенка – каких тьма в любой культуре любого народа.
   К тому же прославляющая извечное женское коварство: солдаты – не армия Гитлера, а просто абстрактные солдаты – шли на войну, и девушки влюбленно смотрели махали вслед. Окрыленные собственной дуростью, воины мужественно сражались, но когда вернулись домой, то обнаружилось, что их девушки Alle schoen verheirat’… – то есть все вышли замуж. И зачем тогда, за кого воевали простодушные солдаты, не щадя себя под бомбами и гранатами…
   Вечный абсурд и вечный обман, на который во веки веков попадаются мужчины.
   Напевая, я спускался.
   Бежать вниз по скользкой турецкой лестнице, состоящей из клиновидных ступеней разной ширины, стоило, глядя себе под ноги. Но я, бывший когда-то почти профессиональным танцором… хотя редко вспоминал сейчас об этом… не думал о том, а просто перескакивал со ступеньки на ступеньки, наслаждаясь попаданием в ритм.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента