Ясно тебе? – Неустроев перевел дух и грязно выругался. – Ладно, извини… А приговор будет. Не трусь, политрук – будет приговор. По всей форме!
   Одинцов все еще куда-то падал. Но Неустроев уже отвернулся от него.
   Окруженная автоматчиками, на улице показалась черная масса эсэсовцев.
   Их взяли врасплох. Разведрота, проводя разведку боем с двух концов ворвалась в эту деревню, подвернувшуюся случайно в неожиданном выступе фронта, которые возникают всегда в суматохе наступления, когда уже трудно разобрать, где чей тыл. Зондеркоманда не ждала гостей; вспыхнул молниеносный яростный бой, в котором не оказалось пострадавших, не считая побитых орденов командира. И со стороны немцев было всего несколько убитых, попытавшихся оказать сопротивление. Остальных, сдавшихся сразу, полупьяных и еще не отошедших от кровавой ночи, выволакивали из изб и погребов, вытаскивали из-за столов, поднимали с постелей, не жалея сапог и прикладов – и сейчас в толпе пленных среди мундиров отвратительно выделялось нечистое исподнее белье.
   Теперь они стояли, сбитые в кучу, на косогоре у околицы. Среди солдат виднелся оберштурмфюрер в фуражке с высокой тульей.
   Одинцов не успел быстро сообразить, как себя вести, замешкался и вынужден был теперь стоять перед строем разведчиков, подкрепляя своим авторитетом командирскую власть. Он взглянул на старшего лейтенанта и увидел, как жестоко побелели косточки его пальцев, стиснувших автоматный ремень.
   Плечи бойцов загораживали от Одинцова страшный плетень. Но голова его все еще кружилась; земля дрожала; и он чувствовал, что, кажется, не принадлежит себе – и вопреки доводам разума совершит сейчас нечто, могущее испортить всю оставшуюся жизнь…
   – Товарищи бойцы! – громко выкрикнул Неустроев. – Перед вами свидетельство новых зверств фашистских ублюдков на захваченной ими советской территории! Эти звери на двух ногах уничтожили советских раненых в медсанбате, который был временно расквартирован в деревне. Они повесили врача-хирурга только за то, что он имел еврейскую национальность. Они надругались над медсестрами, а потом зверски убили их, подвергнув еще живых нечеловеческим мукам, насыщая свою звериную жажду крови и унижения! Их вина огромна и всем ясна. И за это они заслуживают лишь одного: смерти. Смер-ти!!!
   Среди немцев возникло тревожное шевеление.
   – Политрук! – приказал старший лейтенант. – Переведи этим все, что я сказал, едрена мать! Скажи им, что они курвы и будут расстреляны немедленно за преступления перед советскими людьми!
   Оберштурмфюрер, внимательно прислушивавшийся к речи старшего лейтенанта, вдруг выдвинулся вперед и просипел на достаточно хорошем русском языке:
   – Вы не можете иметь права нас расстрелять! Мы военнопленные. Вы тем самым будете нарушать международный конвенция!
   – Конвенция?! – заорал Неустроев так, будто немцы могли понять его сходу. – Это ты на том свете скажешь! Я вам покажу конвенцию, в рот вам дышло! Вы не пленные! Вы вообще не люди! Вы даже не звери – звери не бывают такими жестокими! Вы выродки! И не имеете права ходить по той земле, где ходили зверски убитые вами люди! Я, гвардии старший лейтенант Рабоче-крестьянской Красной Армии Федор Неустроев, приговариваю вас к смертной казни!
   Одинцов молчал. Что-то неясное поднималось внутри.
   – Переводи, политрук, мать твою!!! Слово в слово! – грозно заорал Неустроев. – Вы будете расстреляны. Хотя вас стоило живьем четвертовать! И бросить вон тем собакам!!!
   Одинцов наконец начал переводить. Чужим, севшим голосом бросал в воздух сухие немецкие слова.
   – За Родину! За Сталина! За торжество идей коммунизма! Пр-риговор пр-ривести в исполнение! – выкрикнул Неустроев и яростно обернулся к бойцам. – Р-ротааааа!
   Автоматы черно блеснули на солнце. С леденящей душу синхронностью грохнули передергиваемые затворы.
   – Я повторяю свой протест против расстрела военнопленных, несмотря на их очевидную вину, – деревянно выдавил Одинцов. – И буду вынужден подать рапорт начальнику политотдела дивизии…
   – Ра-порт? – непонимающе переспросил старший лейтенант, скосив на него налитые злобой глаза. – Аа, рапорт…
   Он замолчал, о чем-то раздумывая. Рука его, уже вскинутая для команды «огонь», замерла, повисла в воздухе. Потом медленно опустилась. Изменившись лицом, он обернулся к бойцам:
   – Отставить.
   По шеренге прошел шелест. Автоматы качнулись, но черные стволы их по-прежнему смотрели на сбившихся в кучу эсэсовцев.
   – Отставить! – повторил Неустроев. – Не слышали команды?!
   Никто ничего не понимал. Немцы заволновались, видимо, истолковав колебания старшего лейтенанта в свою пользу. Так значит, я все-таки прав, – не веря себе тоскливо подумал Одинцов. – И он в самом деле не…
   – Что ж, политрук, воля твоя. Пиши рапорт, – громко и четко сказал Неустроев. – Пиши, ты грамотный. Только не забудь уточнить, что в расстреле так называемых пленных не участвовал ни один боец, кроме командира. Ни о-дин! И вся вина за это дело ложится исключительно на гвардии старшего лейтенанта Неустроева! Запомнил? Который сам, вот этими, – он сунул ему в лицо растопыренную пясть, – этими вот руками самолично расстрелял фашистских бандитов. Всех до одного. Понял, политрук?! Пиши! Но помни, что вся вина будет на мне одном!
   Одинцов молчал, твердо глядя на командира. В душе он уже колебался; озноб первых минут прошел, и теперь своя точка зрения не казалась ему столь бесспорной. Но как коммунист он не привык, не мог отступать, менять решение и идти на компромиссы. Тем более, это поколебало бы авторитет политрука – и всей партии, конечно! – в глазах его бойцов.
   – Разрешите мне ето сделать, товарищ гвардии старший лейтенант! – загораживая командира, над ним навис Сема Холодивкер.
   По штату разведроте пулеметчик не полагался, но не всегда можно было решить задачу одними ножами и автоматами. Поэтому фактический этот боец, здоровенный рыжий детина, бывший одесский амбал, был ротным пулеметчиком. Причем пользовался не советским пулеметом Дегтярева – неудобным в использовании и перезаряжании и неэффективным вообще – а таскал с собой везде трофейный немецкий пулемет “MG”. Огромную железную жердь с конусовидным барабаном, куда укладывалась патрона лента. Как, кстати, многие бойцы, оставляя штатные «ППШ» в расположении части, на дело шли с немецким оружием. Это, мягко говоря не поощрялось, но разведчикам позволялось все; тем более, что немецкие пистолет-пулеметы «МР40» были опять-таки гораздо лучше и удобнее, чем наши.
   И сейчас Холодивкер, привычно опираясь на пулемет, как на посох, вышел из строя:
   – Мне по причине моей еврейской национальности никакой СМЕРШ не страшен.
   Одинцов отметил, что о советской контрразведке СМЕРШ бойцы все чаще говорят с таким же презрительным страхом, как о каком-нибудь СД.
   – Нет, Семен, – отстранил его командир.
   – Но мне же можно! Шо я, не знаю… Мне ж за ето ничего не будет!!!
   Страстным, почти умоляющим жестом он схватил Неустроева за рукав. Одинцов почувствовал, как его опять пробивает нервная дрожь.
   – Не разрешаю! Н-не р-разрешаю!! Сержант Холодивкер – встать в строй! – рявкнул Неустроев, отбрасывая Семину руку, кипя страшной, черно-красной яростью. – Кому приказано – аат-ставить! Р-рота, р-разойдись, н-ну!!
   Бойцы отступили, непонимающе переглядываясь, но зная крутой нрав своего командира. Одинцов стоял на месте, опять чувствуя проклятое головокружение.
   Неустроев выпрямился. Медленно, точно все еще на что-то решаясь, взвел затвор своего «ППШ». Бросил злобный взгляд на Одинцова. Потом – на немцев. И опустил оружие.
   – Холодивкер! Пулемет мне! – вдруг страшно закричал он, покраснев и напрягшись так, что по сторонам лба жутко вспухли веревочные жилы. – Пулеме-оот!!!
   Сема легко, как камышинку, протянул ручной пулемет Дегтярева.
   Неустроев судорожно выхватил его из могучей ручищи амбала, бросив за спину свой автомат и не удержался, покачнулся от тяжести, припал на колено. Потом выпрямился:
   – Лента полная?!
   – Так точно полный, товарищ гвардии старший лейтенант!
   – Так ты что – не стрелял в бою!
   – Никак нет, товарищ гвардии старший лейтенант. Просто у Семы правило ленту сразу на полную менять.
   Неустроев лихорадочно раздвинул сошки, установил оружие на землю, хотел опуститься на локти, пробуя прицел. Потом вдруг передумал, рывком вскочил и отбежал к избе, плотно прижался спиной к бревенчатой стене. И вскинул тяжелый пулемет, держа его перед собой двумя руками, как таран.
   – Хайль Гитлер! – донесся, как сквозь вату, чей-то сдавленный вопль.
   В ушах Одинцова вспух горячий, пульсирующий шум. Он не услышал очереди – догадался о ней лишь по огню, косо и длинно рванувшемуся из короткого, как воронка, черного надульника. И еще по тому, как заметались, валясь друг на друга черные эсэсовские мундиры.
   Что-то неестественное произошло у него со слухом – он не слышал выстрелов, но совершенно отчетливо различал страшный треск тяжелых пуль, бьющих почти в упор, выдирающих кровавые мясные клочья их падающих тел. И еще – звон разлетающихся гильз и яростный лязг пулемета “MG”, который, как живое существо, бушевал в руках старшего лейтенанта Неустроева.

3

   Центральная улица встретила шумом и суетой. Никодим Илларионович медленно шагал по краю тротуара, в стороне от толпы пешеходов, под самыми стенами домов – за которые в случае необходимости всегда можно ухватиться.
   Навстречу и обгоняя его спешили озабоченные люди. Каждый куда-то торопился, боясь не успеть, точно от этого зависела его жизнь. Город подернулся пузырьками и шумел, медленно закипая огромным утренним котлом.
   Никодим Илларионович зачем-то попытался представить, что именно видят сейчас ласточки, чьи крики вились над высокими крышами. С бреющего полета город, наверное, казался нагромождением мрачных домов с частоколом телеантенн. А внизу, на самом дне улицы, пестро шуршала толпа, равнодушно обтекая прихрамывающего старика в сером милицейском мундире.
   И сверху, конечно, чудилось, что жалкий старик этот, вырядившийся с утра в тесный и давно уже не имеющий к нему отношения мундир, есть совершенно чужеродное тело в общем потоке. Он, очевидно, выжил из ума и ковыляет не торопясь, сам не зная куда. И вообще ему следовало бы сидеть дома, чтоб нелепой фигурой своей не мешать движению молодого, озабоченного города.
   Наверное, так думали и встречные, раздраженно обходя и толкая его локтями. Но если б знали они – все, бегущие к своим конторам, все, кому кажется, что их дело самое важное, а их спешка самая спешная…
   Стоило лишь подумать о своих планах, как сердце снова облилось страхом: что случилось бы, если кто-нибудь из окружающих вдруг на секунду проникся телепатией?!
   Опасение было по-мальчишески глупым, Никодим Илларионович это понимал. Он знал практическим умом, что ничего подобного в природе не существует, что телепатия и прочая чепуха – лишь выдумка досужих идиотов. И никто посторонний, сколь бы ни пытался, никогда не сможет приникнуть мыслью в тайники его собственного сознания. Все задуманное в голове, о нем никто не знает и не может знать. Все спрятано глубоко и пока не вышло на поверхность – и он в безопасности; он еще может остановиться, подумать, и… и даже вернуться назад.
   И все-таки ему сделалось страшно. И сердце, не желающее подчиняться спокойным доводам ума, опять зашлось перебоями. Никодим Илларионович не решился останавливаться, опасаясь привлечь внимание прохожих. Прошагал еще метров двадцать до торчащего у автобусной остановки киоска «Роспечати» и привалился боком к стенке.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента