Выуживая из кармана ключ, я метнулся ей наперерез.
   – Что ты делаешь?
   – Закрываю дверь, – сражаясь с замком, ответил я.
   – Закрываешь дверь?
   Придавив врага коленом, я убеждал замок в своей правоте. Тот, задыхаясь, сдался, примирительно хрустнул ключом и затих.
   – Что за шуточки?
   Жужа была так близко, что я спиной, щекотной областью между лопаток, ощутил теплый ветерок ее дыхания. Медленно, как балансирующий над пропастью канатоходец, которого вдруг окликнули с оставленного позади клочка земли, я обернулся. Кружилась голова. Жужино лицо, скуластое, остренькое, как лисья мордочка, слегка асимметричное, приближалось и снова отдалялось от меня, как на качелях. Перед глазами, словно на старой кинопленке, приплясывали белесые искры.
   – Я тороплюсь. – И снова ветерок, теперь в солнечном сплетении.
   – Дверь закрыта. А ключ, – со сладчайшей улыбкой фокусника я поднял его над головой, так, чтобы она его хорошо рассмотрела, и, не переставая улыбаться, сунул его в карман, – ключ исчез.
   Жужа хмыкнула. Раскачивание прекратилось. Искры переехали: стайкой летней мошкары они теперь кружили у нее над головой.
   – И как все это понимать?
   – Дверь закрыта – тут и понимать нечего.
   – Ты пьяный? Обкуренный? У тебя крыша поехала?
   – Так много вопросов сразу...
   – Отойди.
   – За-пер-то, – пропел я, поудобнее устраиваясь возле двери.
   Жужа вздохнула, словно что-то решая про себя.
   – Послушай... Мне не до шуток. У меня важное дело к начальству.
   – Начальства нет, с пяти часов.
   – Как нет? – Она даже отступила на шаг от неожиданности. – Вранье.
   Посвистывая, я смотрел поверх ее головы на бледный намек улыбчивого месяца над соседними домами. Столько тайны, а ведь если подумать – какой-то стылый, подсвеченный снизу шар.
   – Даже если и так. Я тороплюсь. Открой.
   Я не двинулся с места: на хлипкий замок полагаться все же не стоило.
   – Хватит ломать комедию. Это не твое амплуа.
   Я вдруг с какой-то чеширской радостью понял, что она меня боится.
   – Открой.
   – Не открою.
   – Открой.
   – Не открою.
   – Что тебе нужно? – Нотки испуга и удивления в ее голосе смешались с неприкрытым презрением.
   – Поговорить.
   – Нам не о чем говорить, и ты это прекрасно знаешь. – Она сделала шаг вперед.
   – Нет. Никуда вы отсюда не двинете, мадемуазель трусиха. Пока я вас не отпущу. – Я упивался собственным могуществом.
   – Вот сволочь, – прошептала Жужа и сделала еще шаг.
   Глаза ее казались черными. От ненависти, которую я в них уловил, мне стало не по себе. Осклабившись, я как можно елейнее прожурчал:
   – Померяемся силами? – и плотнее придвинулся к двери.
   – Пусти, – желчно процедила она.
   Я не шелохнулся. Где-то внизу снова хлопнула дверь, и я машинально повернул голову. В тот же момент Жужа с такой силой рванула меня за руку, что перед глазами у меня все задрожало. Слегка оглушенный внезапностью выпада, я прилип к двери. Началась беззвучная возня, как в нелепом немом кино: она тянула, я топтался на месте, судорожно дергая рукой. Как дуэлянт, благородно выстреливший в воздух, я был удивлен и озадачен остервенением противника. С ватной головой, странно отяжелевший, я вяло отбивался, в неразберихе тел и дыханий боясь ненароком причинить ей боль. В какой-то момент я услышал отчаянный треск. Жужа испуганно отступила. Я с ужасом заметил, как на ее тонкой руке, повыше запястья, теряясь под закатанным рукавом, змеится смазанная темная полоса. Она же продолжалась на браслете.
   – У тебя кровь, – пробормотал я.
   – Нет, у тебя.
   Тут только я заметил, что рукав моей рубашки разорван и на запястье красуется свежая царапина. Боли я не чувствовал.
   – Ого, – присвистнул я с облегчением.
   – Прости, я не хотела. Это все браслет – старая застежка.
   – Это была моя любимая рубашка. И моя любимая рука.
   Я поднял глаза. Жужа зачарованно смотрела на мою руку, я – на ее. С минуту мы стояли так, со странным любопытством глядя на кровавые полоски-близнецы, а потом, словно сговорившись, согнулись в корчах истерического хохота. Я сполз на пол у подножия обороняемой двери, Жужа привалилась спиной к моему столу.
   – Выпусти меня, – сквозь смех выдавила она.
   – Только после того, как мы поговорим по душам, и ты отдашь мне эту мятую бумажку.
   – Какую бумажку? – Перестав смеяться, она с беспокойством посмотрела на меня. По комнате пробежал холодок.
   – Только без кровопролитий, ok? Я не дрался по-настоящему уже... дай подумать... лет пять точно. Честно говоря, я не в форме. Еще одна рана – и погибну от потери крови.
   – Какую бумажку? – повторила она.
   – Да заявление твое. По собственному желанию.
   – Откуда ты знаешь?
   – Это длинная история. Для разговора по душам.
   – Ладно, не важно. Даже если так, это не твое дело.
   – Ошибаешься.
   – Выпусти меня.
   – Ну вот, опять.
   – Ты не имеешь права. Это свинство, в конце концов.
   – Я просто хочу тебе помочь.
   – Я не нуждаюсь в помощи, тем более в твоей.
   – А я-то думал, мы квиты. Раскурим трубку мира, а?
   – Не курю.
   – Ну, тогда давай просто поговорим. Я знаю отличное местечко, поуютнее этой комнаты...
   – Мне казалось, мы все уже выяснили.
   – Я ничего не выяснил.
   – На фоне всего, что ты говорил раньше, твое заявление о помощи выглядит по меньшей мере странно.
   – Я извинился.
   – О, я помню.
   – Что значит «о»?
   – Ничего. Ты извинился. Мы культурно киваем друг другу в начале и конце дня. Все счастливы и довольны.
   – Не все. Послушай, ну что я такого сказал? Я даже не помню...
   – Ха! Как это мило. Будем считать, что я тоже не помню, и закроем тему.
   – Нет, не закроем. Ну подумай, это ведь глупо. Человек что-то сморозил, причем что именно, он и сам не помнит... Так что ж теперь, век его ненавидеть?
   – Я же сказала, что зла не держу. Только видишь ли, в чем штука... Может, ты и не хотел ничего плохого, но у меня с тех пор такое тошное чувство, будто кого-то убили у меня на глазах. Кого-то жалкого и беспомощного, вроде бездомной дворняжки.
   – Но я...
   – Ладно, это все не имеет значения. Я просто хотела, чтоб ты понял, что говорить нам не о чем. Так что отопри дверь. – Она встала. Я тоже поднялся.
   – Какая спешка!
   – Ну хватит уже. Я устала.
   – Я думаю! Увольняться каждые три месяца без всякой причины – тут устанешь...
   – Причина есть, но тебя она не касается.
   – А вот и ошибаешься. Голову даю на отсечение, что причину эту ты и сама не знаешь.
   – Печальное заблуждение. Мне жаль твою голову.
   Набычившись, Жужа снова уселась на пол. Мой монитор – единственный здравомыслящий предмет в этой комнате – давно потух. Бархатная синь улицы мягко струилась в окна. Соседние многоэтажки тысячью зрячих глаз пялились в нашу слепую комнату; в их желтых правильных зрачках хитро приплясывали черные человечки. Я вдруг почувствовал себя разбитым и больным. Жужа молчала. В темноте угадывалась ее сгорбившаяся фигурка. Я закрыл глаза и тут же увидел комнату и две неподвижные, бесконечно усталые фигуры в ней, которые медленно, друг на друга не глядя, сползали в один и тот же сон.
   Не знаю, сколько мы сидели так, в теплой синеве. Я очнулся от приглушенных булькающих звуков и, отгоняя иссиня-черное, крапчатое марево, бросился к Жуже. Ее рвало.
   – О господи. – Выдохнул я и заметался по комнате, не понимая, к чему, зачем все это, куда девать руки и куда бежать. Звякнул в кармане ключ. Я вытащил его и побежал к двери. Замок упирался, решив, возможно, воздать мне по заслугам. Я напирал на дверь так, что дрожали стены. И только когда я уже совсем было решил наплевать на все и ломать дверь, ключ желчно скрежетнул и дверь открылась.
   Жужа встала и, пошатываясь, вышла в коридор.
   – Тебе помочь?
   – Отойди, – в ее слабом голосе сквозили усталость и безразличие.
   С полотняным лицом, скривив пугающе фиолетовые губы, она побрела в сторону туалетов. Я понуро поплелся следом.
   У желтоватых, обозначенных пешкой дверей, Жужа обернулась, видимо услышав мое сопение за спиной:
   – Ну что еще?
   – Я подумал... если понадобится моя помощь... я мог бы...
   – Оставь меня в покое!
   Дверь устало хлопнула. Я опустился на корточки и приготовился ждать. Оставлять ее в покое в мои намерения не входило.
   О коридорах, ночных одичалых коридорах, можно говорить только шепотом, только издалека. Само понятие пустынного ночного туннеля с дверьми по бокам требует, как дремучий лес, иносказательного почтения, ибо он во сто крат петлистее и коварнее леса. Эти сумрачно-желтые, гладкие проходы в никуда особенно страшны своим гулким безразличием, которое, разумеется, не безразличие вовсе, а липкая бумажка, на которую садятся охочие до всего липкого доверчивые мухи.
   В нашей пятиэтажной твердыне не было лифта, но были наскакивающие одна на другую лестницы, узкие и кромешные, как дупло в зубе, коридорчики, развилки, перекрестки, чернотой манящие переходы, выводившие путника то в зал с колоннами, то в чью-то захламленную подсобку. Все двери, все коридоры, не спрашивая, вели куда-то; в любом кабинете присутствовали, не таясь, боковая дверь, чердачок, кладовочка или тщательно запираемый шкаф, и даже в туалете было узкое келейное оконце на прокопченную годами пожарную лестницу. Отсутствие тупиков утешало и настораживало.
   Сидя под дверью дамской комнаты на пыльной, уходящей вдаль ковровой дорожке, я вглядывался в угрюмые таблички на дверях: они казались совершенно чистыми. Кто знает, что творится здесь по ночам, когда люди со своей меркантильной потребностью расчертить пространство и все надписать расходятся по домам. В пустых помещениях почему-то всегда чувствуешь себя неловко, всегда встает где-то на заднем плане непрошеное чувство вины, как будто ты подглядел в замочную скважину любовную сцену.
   Тусклый свет стал еще приглушеннее, словно и в коридорных просторах наступала ночь. Я почувствовал, как зеленовато-желтая патина, покончив с дверьми, медленно подбирается ко мне. Было тихо. Жужа все не выходила. В какое-то мгновение мне показалось, что в конце коридора, на пороге совсем уж беспросветной ночи мелькнула тень: словно мышь проскочила мимо настольной лампы или мотылек задул взмахом крыльев огонек свечи. Я замотал головой: что за чертовщина! Это все хроническое недосыпание, все дело в хроническом... Тень ползла теперь вдоль левой стены. С легкостью конькобежца скользя по матовой глади дверей, она двигалась неторопливо, и в этой методичности, в круглых, размеренных движениях читалась спокойная самоуверенность. В перешейках между дверьми тень вздрагивала, будто поеживаясь от холода, и тогда на бугристой поверхности отчетливо проступали контуры плотно сбитой фигуры в круглой шляпе. Ни страха, ни удивления я не почувствовал – только грусть, удушливую и цепкую, – грусть защемленной души. Я сидел, глядя на скользящую фигуру, как смотрят на морскую волну: все равно накатит, разобьется, утащит за собой.
   «Ш-ш-ш», – зашелестело в затылок. Так в детстве успокаивала меня бабушка, когда мне снились кошмары.
   – Спишь. – Кто-то осторожно тронул меня за плечо, и волна откатила.
   Я открыл глаза и поднял голову с колен. Жужа устроилась тут же, на полу. По ее губам, все еще синеватым, блуждала слабая улыбка. Измученные прядки на висках потемнели, бисерной нитью блестели капельки пота над губой. Лицо и влажная шея казались закутанными в белую простыню. Даже веснушки куда-то исчезли. Мы сидели очень близко, касаясь плечами, и я ощутил тепло ее тела, ту горячую волну, которую мы храним за пазухой. Далеким эхом пробежало воспоминание о возне у дверей и собственная комичная уродливость.
   – Ты как?
   – Лучше не бывает. – Не снимая улыбки, Жужа прислонилась к стене и закрыла глаза.
   – Я сбегаю за водой, хочешь?
   – Спасибо, ничего не нужно.
   – Я мигом.
   Я вскочил и на ватных ногах понесся по коридору.
   В комнате было темно, и я, так и не нащупав выключатель (где он находится, напрочь вылетело из головы), опрокидывал и крушил уснувший мир, пока не нащупал, наконец, на Женькином столе рельефный изгиб бутылки с минералкой. Запах в комнате был ужасный.
   Когда я примчался обратно, Жужа сидела, подтянув колени к подбородку, и смотрела на стену перед собой. Я протянул ей бутылку и, пока она жадно пила, бухнулся рядом.
   – Спасибо, – ставя бутылку на пол, сказала она. – Ты меня спас.
   – Может быть, что-нибудь еще?
   – Только не предлагай мне перекусить.
   Глаза ее смеялись. Синева на губах вылиняла, белые щеки подтаяли, осветились изнутри нежно-молочным светом. Загорались одна за другой светло-коричневые веснушки.
   – Ты выглядишь лучше.
   – Что, сильно я тебя испугала?
   – Лицо у тебя было белое, как у примы театра Кабуки.
   – Со мной такое часто случается: выворачивает наизнанку от полноты ощущений.
   Жужа отодвинулась, запрокинула голову и заговорила тихо, почти шепотом:
   – Правда, странно?
   – Что странно?
   – Ш-ш-ш. Тише, не спугни тишину.
   – Что странно? – понизив голос, повторил я.
   – Все это, – она неопределенно махнула рукой. – Такое старое, уставшее от людей место... Никогда раньше не была здесь ночью. Все эти застывшие двери, как какие-нибудь гомункулусы в колбах. Вроде бы безобидные кусочки плоти в спирту, ан нет...
   Озадаченный отголоском собственных мыслей в чужой голове, я, назло кому-то, протянул:
   – По-моему, обыкновенные двери... Ничего инфернального...
   – Да нет же, нет же, нет! Ну, посмотри на эти стены, они же весь день впитывают наши голоса, запахи, мысли. – Она осторожно прикоснулась к стене. – Ненавижу.
   – Кого ты ненавидишь?
   – Эти стены. Эти двери. Эти затхлые каморки. Они мне руки выкручивают.
   Жужа медленно водила пальцем по стене, продолжая шептать:
   – И дорожка, на которой мы сидим... Кто угодно может бродить здесь по ночам.
   Я вздрогнул, вспомнив скользящую тень, и неуверенным шепотом попытался ее отогнать:
   – Все дело в освещении.
   – Ты не понимаешь. Это все равно, что ворваться с криками в спящий ночной магазин и застукать манекена за примеркой новых нарядов. Преступление, почти святотатство. То, что мы сидим здесь, – святотатство.
   Я удивленно посмотрел на Жужу. Вместе с теплом в ее черты вернулась привычная замкнутость, и совершенно невозможно было определить, говорит она серьезно или шутит.
   – По этому коридору ходят люди, изо дня в день, из года в год. Лица сменяют друг друга, выныривают из одного коридора и тут же скрываются за поворотом другого, бегают между этажами, перескакивая через ступеньки, наступая друг дружке на ноги, курят в пролетах, стряхивая пепел на головы тех, кто зазевался внизу. И весь этот муравьиный калейдоскоп пылью оседает на стенах, остается здесь навсегда. Это страшное место. И дело вовсе не в освещении.
 
   ***
 
   Вообще-то я не люблю слов. Они и созданы только затем, чтобы сбить с толку, все выхолостить и обезобразить. Вечная ложь, вечная ущербность, испанский сапожок для любителей дальних прогулок. И тот факт, что я сейчас выдуваю, как завзятый стекольщик, целые фразы и предложения, ровным счетом ничего не доказывает, за исключением разве того, что мне, сидящему над синим блокнотом, трудно зачерпывать воспоминания и сливовый джем одной ложкой, да еще прихлебывать при этом необратимо остывающий чай (к тому же темнеет, к тому же, как ни крути, заняты руки).
   А еще – я обыкновенный человек, которому, как уточке перед нырком – двойным, а то и тройным, – необходимо погреться на солнце, похлопать, удовольствия ради, крыльями, обменяться новостями с присевшей рядом чайкой, и только тогда, набрав побольше воздуха, уйти с головой в малахитовую воду. Конечно, я мог бы с видом Сократа, раздающего словесные подзатыльники афинянам, плести и плести вербальные цепочки, но мне это скучно и пахнет супом. И, кроме того, я всего-навсего обыкновенный человек (или уточка), который из плотной застекольной синевы смотрит на заснеженный сад и ловит впотьмах смутные отголоски прошлого.

Здесь курят

   Мне люди нравятся больше капусты.
Питер Уолш

   – Кто вы такая?
   Голос, с хрипотцой и неожиданно утробными, булькающими модуляциями, звучал откуда-то сверху, будто там, под потолком, кто-то неспешно покачивался в невидимом гамаке. В комнате было темно и мутно, как на дне морском, только в дальнем углу хитро мерцал синий глаз настольной лампы, почти ничего, кроме маленькой опушки в груде бумаг, не освещавшей. Накаленная синь, смешиваясь с сигаретным дымом, расползалась по комнате, оседая по углам. Удивительно, что в таком неказистом здании могла существовать комната с синим нутром. Это было так же волнующе, как черные туфли с красной подошвой, как вишневая ягода в кусочках льда. Здесь все было синим, имманентно и непререкаемо. Глаза поначалу отказывались верить, но очень скоро сдавали позиции и забывали о других цветах, как будто их никогда и не существовало. Синь скапливалась на ресницах, заползала под веки, так что, даже закрыв глаза, вы от нее не могли отделаться: привычно красная пелена вырождалась в синюю. Руки и язык у меня, наверное, стали иссиня-черными, как в детстве после набега на шелковицу. Далекая лампа, как пыльная синяя луна на закопченном небе, холодно поблескивала. В воздухе носилось что-то кисло-сладкое. Синяя пыль? Я чихнула.
   – Кто ты такая? – с нажимом прорисовывая каждую букву в воздухе, повторили из гамака. Странный голос. Так разговаривают кастрюльки с рагу на медленном огне.
   Запрокинув голову, я сказала:
   – Я на собеседование...
   – Что вы там шепчете? Говорите громче! Или нет, лучше подойдите.
   Слепо пялясь в потолок, я затопталась на месте в нерешительности:
   – Куда подойти?
   – К столу, деточка, к столу.
   Лунный лик задрожал и стал со скрежетом угасать: лампе-синеглазке сворачивали шею. Когда освещенная опушка на столе стала не больше теннисного мячика, скрежет, наконец, прекратился. По комнате заплясали лазурные круги с зеленым отливом. Я сделала шаг вперед.
   – Вы глухая? Подойдите, – последовал приказ, теперь уже определенно из угла.
   – Я подошла.
   – Подойдите по-человечески.
   Еще шаг.
   – Ближе... Послушай, милочка, от стола до двери семь шагов, твоих восемь с половиной, ты хочешь, чтобы о каждом из них тебя просили отдельно? – Лампа начинала злиться.
   Подойдя вплотную, я остановилась, безуспешно стараясь разглядеть собеседницу. Перед глазами вращались назойливые синие колеса с золотистыми спицами, время от времени высекая на ходу звонкие искры.
   – Не сюда. Слева стул, садитесь.
   Нащупав что-то в темноте, достаточно твердое, чтобы сойти за стул, я уселась на самый краешек, поджав под себя ноги. Густая синь в поволоке сигаретного дыма, зыбкая аура лампы, требовательный невидимка напротив, виртуозно жонглирующий светом и тенью, стул, который мог оказаться торшером, детской коляской, плюшевым медведем, сороконожкой и чем угодно еще, – переполненная всем этим, я готова была хлынуть через край. К тому же меня не покидало ощущение пустоты, огромного бездонного пространства под ногами, как если бы я сидела на глянцево-синем звездном куполе с петушком на палочке вместо креста.
   – Итак, – разбавляя синь седыми виньетками дыма, сказала лампа, небрежно сбросила туфельки на пол и подтянула под себя ногу в расшитых золотом алых шароварах. Увитые кольцами холеные пальцы заплясали над блюдом с фруктами.
   – Хурма, виноград, персики? – звенели браслеты. – Финики, шербет?
   Под шепот фонтанов и чарующие звуки тягучей, как патока, музыки, шелестя одеждами, пощелкивая янтарем на толстой шее, она ела виноград, отправляя в коралловый рот жемчужину за жемчужиной – черные, как деготь, сладкие, как сон младенца. Она ела, она жмурилась, она болтала босой ногой, она рассказывала сказки. По ниточке, неторопливо ткался ковер повествования. Лампа откусывала хурму и выпускала, как дым колечками, сказку со слонами, шелковыми тканями, звонкоголосыми птицами, наивными богачами и хитрыми нищими; проглатывала финик – и вместо косточек выпускала на волю целый караван, с верблюдами, мулами, гаремом и настоящим бородатым султаном, сатрапом и сластолюбцем; придавливала к небу виноградину – и повсюду разлетались брызги глубоких морей, кувшины, полные песка и ила, ослы в рыбацких сетях, джинны с головой в облаках и ногами на земле, отважные мореходы и пещеры с сокровищами. Она была райской птицей в золотой клетке, она была огромным китом, что носил на спине яблоневый сад и проглотил целую флотилию. Ах, эти сказки! Шумные рынки, узкие улочки и Сераль в чаду очарования. Зефирный дворец, где даже у одалисок носы в сахарной пудре. Им дарят деньги, их опекают, о них заботятся, им преподносят подарки по случаю свадеб, празднеств и дней рождения. Но в одалисках здесь не задерживаются – карьерный рост... Ведь есть хасеки, с отдельной комнатой, мягкой постелью, развесистым балдахином, миллиардом слуг, подушек, нарядов и зеркал, все это великолепие отражающих. Здесь есть все, здесь все возможно, даже в Босфор угодить...
   – Работать будешь под Юлей. – И лампу застигло утро, и она прекратила дозволенные речи. Купол покачнулся, и я замигала глазами. Подушки и ковры исчезли, музыка смолкла, синева вернулась. – Она еще на тебя посмотрит, я дам адрес нашего офиса...
   Посмотрит? А, ну да... Предварительный показ во дворце. Если, не дай Аллах, обнаружатся желтые зубы, дряблый живот или собственное мнение – не видать тебе ни золотых динаров, ни халвы из рук самого султана. Кто бы мог подумать, что даже программисты...
   – ... стрессоустойчивость. Готовность ко всему. Потому что мы однажды взяли девочку на испытательный срок, кстати, он не оплачивается, а она ко всему готова не была... Пришлось уволить.
   Кто там, напротив? Почему я ее не вижу? И почему этот стул так немилосердно впивается в зад, в воспитательных целях?
   – Не опаздывать. А лучше приходить пораньше. Работа всегда найдется. Обед полчаса, но у нас все прекрасно в пятнадцать минут укладываются. За рабочее место отвечаешь головой. Машина пока будет старая, но если она развалится при тебе... Каждое утро проверка. Больничные не оплачиваются. Нечего болеть. Вы курите, кстати? – Три дымных колечка полетели мне в лицо. – Юля не любит, когда курят. Это вредно для здоровья, а мы заботимся о наших сотрудниках. – Тут лампа самоотверженно закашлялась. – И вообще... Столько времени на эти перекуры. А время деньги, милочка.
   Я задумчиво разглядывала свои руки, жутковато-синие, как у утопленника. Слова плавали по комнате, оседали на стенах, как пузырьки воздуха в вазе с водой. О Багдад, город любви и рахат-лукума, столица говорливых рынков и фонтанов! Ряды невольников со всех концов света: программисты, бизнес-аналитики, гадалки, бухгалтеры, психологи, кафельщики-облицовщики, ювелиры, журналисты, переводчики, юристы, тестеры, парикмахеры, косметологи, дантисты... Лампа-синеглазка под ручку с Юлей, две огромные пупырчатые жабы с сонными глазами, неловко выворачивая перепончатые лапки при ходьбе, степенно вышагивают между субтильными девелоперами, придирчиво проверяют зубы и белки глаз, форму черепа и упругость ягодиц. Не произнося ни слова, Синеглазка тычет корявым перстом в одного, другого, третьего... и я среди них. Кандалы рабов жалобно позвякивают в такт Юлиным длинным серьгам, пересохшие губы бессильно шевелятся, глаза у всех черные, как у несмышленых креветок. Пойманы, куплены, упакованы в бумажный пакет, с тавром на лбу, с лилией на плече, будем работать... под Юлей. Я хихикнула.
   – Что такое? – заклекотало напротив.
   – Ничего. Простите. – Я вскочила со стула и стала пятиться к двери. Эта комната, она как наперстянка, заманивает мошек аппетитными росинками нектара, а потом смыкается над околдованной жертвой и пожирает ее живьем. Сколько их побывало здесь до меня? Скольких Синеглазка успела слопать и переварить? Все они здесь, под ногами, на стенах, под потолком. Боже мой, на чем я сидела! Бежать, бежать пока не поздно! – Это ошибка. Я просто... Я вам не подойду. Простите за беспокойство.
   Проглотив последние слова, я без обиняков ломанулась к двери, точнее туда, где она должна была по моим расчетам находиться. Пока я с настойчивостью слепой мыши ощупывала стену, за спиной гремело:
   – Что значит ошибка? Никуда вы не пойдете! На вас потратили уйму времени! Да кому ты вообще нужна? Выпускница безмозглая! Еще пожалеешь!
   По некоторым признакам я догадалась, что то, что раньше сидело и курило, стало теперь неумолимо подниматься. К счастью, передвигалось оно не столь быстро, как переходило на «ты», а дверь в наперстянке все же нашлась. Уже в приемной, пробегая мимо точившей когти секретарши, я оглянулась. В синей темноте двигалось что-то большое, ворсистое и кольчатое, с блестками по бокам и огромным, на все лицо, ртом.
   Выскочив на улицу, я продолжала бежать еще несколько кварталов. По щекам катились слезы, я хохотала, как оголтелая, задевая прохожих, игнорируя светофоры, праведный гнев водителей и истошный визг машин. Нечеловеческим усилием воли я заставила себя перейти на шаг. Уйду в монастырь, решила я.

Красная пустыня

   И мой город не тот уже с этого дня.